Здравствуй, муха…

  • страница 4 из 4
  • <<
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • >>
Дан Маркович

 

Здравствуй, муха…

Мне рассказали эту историю, сам бы я ее никогда не придумал. А если бы и придумал, то не осмелился написать. В сущности очень простой случай. Пожилая женщина, старая и больная, привязалась к мухе. Она одна жила, старушка, никто к ней не заходил, и вот как- то раз залетела к ней муха. Залетела и осталась. Была осень, я думаю, потому что скоро ударили холода… Как мы любим это выражение — холода! да к тому же ударили… Ладно, наступили, свалились внезапно, как снег на голову… Ну, опять… но снег, действительно, выпал сразу, в одну ночь, и утром проблема — нужно срочно заделывать окно, зима ударила, свалилась на старушку и рвется в комнату через ветхое окно. Женщина кое-как окно закрыла, заклеила, поминая неприятными словами ЖЭК… Нет, не так — она просто вздохнула из-за больших щелей и притока свежего воздуха в комнату. И аккуратно щели заклеила, не заметив муху, которая от внезапного мороза лежала, одурев, на подоконнике. Если бы она, женщина, муху увидела, то, конечно, выпустила бы на волю. Нет, она просто взяла бы муху и выкинула в окно… или веником — на совок — и в мусорное ведро. А муха, будучи в плохом состоянии, ничего не заметила, а может специально сделала вид, чтобы в доме остаться… Итак, мороз, снег, ветер, старая женщина хлопочет у окна — это зима.

Старушка одна, иногда выходит за хлебом в магазин, который поближе, — и обратно. Ковыляет. Мне трудно описать, как ей по лестнице подниматься. Обычно я пишу от себя — «я», хотя не всегда это действительно я, скорей даже наоборот. Просто представляешь себя человеком, о котором пишешь, он болен — и ты болен, и если почувствуешь, что заболел, то можешь спокойно писать — «я…». …». Может быть, это не совсем просто, и не спокойное дело — стать другим, но ведь рассказ короткий, можно и потерпеть. Но вот этой старушкой я стать не могу. Мне легче стать мухой. Что-то я все-таки вижу, конечно — палка у нее в руках, и болит нога. Тупая такая боль, и нога тяжелая и холодная. Дальше? Не работает лифт, это понятно, это уже штамп. Вот она идет наверх, на третий этаж, скоро ей дышать абсолютно нечем, сердце бьется гулко и тяжело, вырывается из груди, хочет упасть с лестницы, и чтобы его, сердце, удержать, успокоить как-то и отвлечь, руки должны сжимать что-то, сжимать и разжимать пальцы, руки хватаются за все и ничего удержать не могут. А тут в руке палка, в другой сумка, в ней хлеб, он тяжел, как кирпич. И нечем сердце удержать и отвлечь… Стоим на второй площадке, усмиряем сердце, набираемся сил, крепко сжимаем палку, сумку — теперь без остановок до двери. Дошли, открываем, в передней тихо, темно, никого нет и не будет, ни сегодня, ни завтра — никогда. Но вот муха…

Муха от первого холода ошалела, лапки кверху — и упала с подоконника. Странно, что это само собой произошло… Нет, старушка открыла дверь, дрогнули стекла, потянул еле заметный ветерок из плохо заклеенной щели — и муха, легкая уже, сухая, свалилась за теплую батарею… нет, еле теплую, старушке плохо, мухе достаточно. Полежала, полежала — и отдышалась, ожила. Спать ей расхотелось, крылышки помятые расправила и решила полетать…

Вот тут я ей завидую — летает. Во сне я тоже умею летать, а наяву не получается. Оттолкнешься, ноги подогнешь…- нет, не полетел. Во сне вообще много такого случается, о чем мы мечтаем наяву. Например, видел сон — я знаю слово, которое может разрушить мир, землю остановить, все, что угодно… Нет, я ничего разрушить не хотел, но вот мысль сама, что есть такое слово — и я его знаю… До последнего решающего мгновения — что за слово? — не помню! но знаю, что оно во мне имеется. Нужен только момент, побольше воздуха вдохнуть и прокричать — оно само прокричится, без сомнения, именно то, которое нужно. Темницы рухнут, зло будет наказано — все спасены… И с полетами также, главное — уверен, что умеешь, а проснешься — ни слова, ни полета, все забыл…

А вот муха — оттолкнулась и полетела, сначала боком, потом смелей, и долетела до старушки. Та сварила себе картошечки, хлеба-чернушки нарезала, корочки в сторону — и села пообедать. Муха тут как тут и нагло уселась на картошку, да поближе к маслу… постному. Ее можно понять — нужно срочно восстановить силы. Но и старушку понять нетрудно, она сначала удивилась, а потом возмутилась мушиной наглости и прогнала нахлебницу. Муха проявила настойчивость — и приземлилась на хлеб. И здесь ей не повезло. Но я забыл! был еще суп, и к тому времени, когда муха появилась, он был уже съеден, стояла пустая тарелка с каплями на дне и кусочками капусты… конечно, капусты… и что-то еще там было, мелкое, для меня неразличимое, но мухе вполне достаточное для обеда. Муха, уже почти отчаявшись, кидается в тарелку, в которой ничего, и все равно мыть… Женщина смотрит на муху, и муха на нее поглядывает, погрузила в каплю хоботок и сосет… Ну, что делать с мухой? Поговорить можно. «Ах, ты, муха, вот мы с тобой и пообедали…»

С тех пор муха в доме живет, у нее свое блюдечко есть, всегда еда и питье. Старушка за стол — и муха к ней. По столу похаживает, на старушку погладывает… стоп, это где-то уже было… И не так все гладко у них, бывают и ссоры:

— Почему ночью не спишь, спать не даешь?..

— А ты погаси ночник, погаси…

Станет темно и тихо, спят оба существа, жители комнаты. Вот утро, сумеречный свет, холод, неприветливость жизни… снова магазин, снова лестница… дыхание, сердце, палка… дверь! Скорей закрыть, а то муха вылетит…

-Здравствуй, муха.

Простая история.

В больничной палате, большой и неудобной, лежали больные одной болезнью, какой — не скажу вам, это не СПИД и не проказа, но время от времени случались у них тяжелые приступы и при этом спасало только беспромедлительное введение одного препарата. Ну, если хотите, у них тяжелый диабет… или какое-то отравление, поскольку новых больных не поступает, а эти свалились как-то сразу, тринадцать человек. Может авария была, теперь ведь это просто. И вот в палате тринадцать коек, и двенадцать из них стоят крайне неудобно для больных — и темно вокруг, и сыро, и холодно, и запах тяжелый, и многое еще. А вот тринадцатая коечка примостилась чуть в отдалении, там как бы фонарь, небольшое окошко, свое, и батарея рядом -тепло, и ступенька — отделяет от остального помещения, и даже дверка есть, пусть не до потолка, но все же — прикроешь ее и как бы отдельная палата. Конечно, никакая не палата, а так, ящик два метра на полтора, но светло, тепло и сухо, и для нашей палаты это место просто рай. И на койке этой лежит человек, я немного знаю его, поэтому можете мне верить. Случайно он туда попал, в этот рай, или по знакомству, или еще как — не скажу, только он лежит недели две — и умирает. Не так это просто, конечно, но со стороны именно так. Его уносят, меняют белье, пол промыли даже карболкой, хотя это не зараза — и на койке теперь один из тех, кто лежал на неудобных местах. Я его совсем не знаю, так что и писать нечего. Тем более, что он лежит всего пять дней — и умирает. Причем учтите, на других койках никто не умер, а на этой — второй случай за месяц. Все повторилось — прозектор, белье, карболка — и на место лег третий. И через десять дней он умирает. А все остальные целы, вот такая статистика… А там, действительно, хорошо — чисто, светло, и спокойно как-то… все отдаляется — палата эта, серое белье, тарелки общепитовские, утки- судна, постоянная толчея у стола, острые крошки на заношенной скатерке… а здесь впереди окошко, свое, вид на парк, коричневая дымка, осенние дорожки, скамеечка с завитушками, правда, сломана, но в остальном покой и безлюдье… Перед носом батарея, теплая, и ступенька — живешь на своем этаже, и дверка, правда, не до потолка, перегородка только, но закрывается. И все туда хотят. Просто рвутся — и мрут как мухи, один за другим. Все жаждут — кроме одного. Он у двери, на самом поганом месте, в жутком сквозняке и неопрятности лежит. И никуда не хочет, держится за свою койку всеми отчаянными силами. Пусть ходячий, но от кровати далеко не отходит, со стола тарелку схватит — и обратно поковылял…

Проходит полгода, или чуть меньше, не помню, новых таких больных нет, видимо утечка какая- то ликвидирована, и вот в палате остается один человек. Живой. Тот, что у двери, конечно. Все остальные умерли, вам должно быть ясно. Живой встает, одевается, берет пальто на руку и выходит на майский простор. Вот и все.

Спокойно, спокойно, попрошу не оскорблять. Все так и было. Но почему-то эта история обижает многих, как самый наглый анекдот. Вы что тут рассказываете нам!! Знаете, а ведь они правы, не все так просто было. Почему живой тот, кто у двери? Не-ет, здесь какой-то фокус скрыт. Ведь койка та, в фонаре, была хороша, и на нее хотел каждый. Но ведь несчастливая она… Ничего, того скрутило, а меня не скрутит. Они взятку давали! Нет, это слишком, наверное, просто по знакомству. Впрочем, может и давали… пару рублей в день… ведь за судно — дают! а тут за койку… И такую… Ну, не знаю, не знаю, но кому-то везло. И начиналась, конечно, зависть. Он уже был другой, его ненавидели. Не может быть! чтобы за койку… Ух, вы не знаете наших людей! Итак, они его ненавидят, и при случае делают гадость, очень опасную. Его хватает приступ, ведь всех хватает, время от времени, разве я не сказал?.. ну, глупо же иначе их держать, если с ними ничего не случается… И вот его хватает, и надо вызвать сестру, чтобы сделать укол, а они немного ждут, чуть-чуть только, обсуждают между собой, надо или не надо… а вдруг само пройдет, ведь и так бывало… смотри — уже проходит… Они прекрасно знают, что делают… Нет, это слишком, это у них непроизвольно, само получается, находит на них такая вот задумчивость. Потом, конечно, вызывают. А следующий, следующий что? Представьте, он к себе не относит, и к тому же — не верит, что его так скрутит, чтоб до двери не доковылять. Зато полежит в хорошем месте, отдельно, будет, что вспомнить… И так один за другим? Ну, да. До последнего. Ну, и что этот, что? О, с ним немного сложней. Он с места не трогается. Почему, почему… У него рядом шнурок от звонка, шнурок-то у двери. Он предпочитает быть рядом со шнурком и не рвется в светлый рай, где чисто, тепло и светло, понимаете?…

Вы скажете — фу, какая гадость… А я вам больше того расскажу. Вокруг этой палаты ходили всякие разговоры, особенно, когда она опустела. Говорят, санитары выносили белье, матрацы и подушки, чтобы сжечь, а как добрались до той крайней коечки, видят — шевелится в наволочке что-то… Схватили нож стальной, общепитовский, материю распороли — а там паук, размером в два апельсина, на желтой спине череп черный оскаленный… и скрещенные кости. Увидел он свет, челюстями заскрежетал, запищал пронзительно и так жутко, что все отступили от него, вскочил на подоконник, стекло разбил и исчез в темноте… Вздор, конечно, начитались бредятины, таких пауков в нашей широте просто быть не может, не выживет ни один. На самом же деле, и многие с этим согласны, вампир-то был, но никакой не паук, несвойственный нашей природе, а именно тот, тринадцатый, который взял и ушел. Сестра рассказывала, идет по коридору, человек как человек — вот, выздоровел, говорит, спасибо вам, спасибо — и кланяется вежливо так, кланяется… А сестра опытная была, и что-то ей показалось не так — уж слишком вежлив, похоже, иностранец, а откуда, скажите, может взяться иностранец в этой нашей насквозь закрытой больнице… Она глядит внимательно на него, смотрит — рука! а когти на пальцах, когти, Бог ты мой! а кожа зеленая, вся в морщинах и какой-то слизи, почище, чем у жабы, то есть, конечно, не чище, а наоборот. Вскрикнула, пошатнулась — а его и след простыл. И, конечно, врачи ее не поддержали, это от болезни у него, видите ли, расстройство обмена…

Но самые вдумчивые и эту версию, про тринадцатого, не одобряют, говорят произошло все не так, а гораздо прозаичней, жизнь не балует нас экзотикой, климат не тот, и нравы. Как опустела палата, буквально на следующую ночь собрались больные с этажа и решили точку поставить в этой истории, чтобы болезни такой не было ни в будущем, ни в прошлом — никогда. Сестру связали, койку ту разломали, ни паука, ни писка, конечно, не обнаружили, и выбросили обломки ко всем чертям в окошко, а чтобы новую здесь не поставили, ломиком подняли доски на полу, при этом нечаянно разбили стекло, откуда, может быть и пошел миф о летающем, то есть прыгающем пауке. В результате этих работ обнаружилась любопытная деталь: под досками на цементной основе оказалось двенадцать килограммов жидкой ртути, из-за нее лет десять тому назад дуб под окном засох, а потом его молнией расщепило…

Тот, кто остался последним, встал и вышел из палаты. Он не был больным, он был врачом. А вылечить никого не смог, они были обречены. Он делал, что мог, но на самом деле не мог ничего. И как ему быть теперь, не могу вам сказать. Ну, а койка та была для самых тяжелых, умирающих. Как увидят, что человек на грани — его туда, чтобы другим не так страшно было. Вот как-то вечером приходит сестра — а ты чувствуешь, что тебе худо — подходит и говорит… ты не слышишь, что она говорит, но уже знаешь…Но мне совсем не так уж худо, просто голова кружится, я еще ничего… и разве так умирают, неужели с таким вот самочувствием, ведь это должно быть что-то совсем необычайное, а не такое, что часто бывало уже… ведь все обычное, и боли никакой… нет, это странно вот так от почти ничего умереть… Он не верит… я не верю, а его берут и бережно так переносят на ту коечку… почему-то несут… Я и сам могу, ведь вчера еще как ковылял… Нет, несут и положили — и уходят. Так ничего не объяснили — и скрылись… что за черт… А в палате кто отвернулся — читает, кто громко захрапел, кто в коридор вышел к соседу… разбежались как тараканы, а тут разбирайся один… И вечер настает, перед глазами туман все гуще, боли нет, воздуха нет — все плывет, все уходит… тени, игла, кто-то нагнулся, спрашивает… о чем… что можно сказать… что теперь важно… Брат… спрашивает — не боишься, плавать умеешь? — и смеется, а лодка старенькая, дедовская. Животом лег на теплую доску, оттолкнулся ногами, вода дрогнула, тронулась, закачалась, солнце треснуло, разбилось, побежали тонкие нити, и слепит, слепит глаза… а сестренка на корме — перевернись, кричит, перевернись…

Послушайте…

Не отнимай время у людей, если тебе нечего сказать. Нечего сказать — хорошо сказано! Но не совсем справедливо. Ведь каждому надо что-то рассказать… потому что имел время подумать. А если вообще не думал, то и об этом хочется сказать. Мне нужно вам кое-что доверить. Это не стихи. И не песня. «Вы хочете песен — их нет у меня…» Дальше?… «На сердце легла тоска…» Или по-другому? не помню уже… Вообразите, вчера была осень. Сегодня просыпаюсь — за окном зима. Градусы те же — около нуля, а пахнет по-новому, воздух резок и свеж. На фиолетовых листьях барбариса тонкие голубые кружева. Запахнешь куртку, выйдешь в тапочках на снег, как на новую планету — и обратно скорей. А может растает?.. Зима как болезнь — начинается в глубине тела, растекается болью, а все-таки думаешь — рассосется, сама собой исчезнет… Не рассосется. Признание неотвратимости — признак старения… Градусы те же — около нуля, а вот не тает и не тает. Барбарис не успели собрать, а плов без барбариса… Зато капусту заквасили. Крошили, перетирали с солью, и корочку хлеба сверху положили — помогает. Знаете, что такое зимой в кромешной темноте — горячая картошка, своя, да с квашеной капусткой? Это другая жизнь, каждый, кто ел, вам скажет. Вам не интересно? Или думаете по-другому? Уходите… А я хотел вам еще рассказать… послушайте…

Программа.

Ученые говорят — в нас существует программа смерти. Приходит время — отдается приказ — пора! — и спускается с цепи сила уничтожения. Сами себя убиваем. Это не проблема, ведь только одной кислоты производим — килограмма полтора за ночь, так что убить себя нетрудно. Можешь из желудка, можешь из печени, и даже из какого-то там костного мозга — откуда хочешь. Время приходит, раздается тихий голос — хватит, собирайся, брат, ничего не попишешь… Сопротивляешься?… ну, месячишко продержишься, а больше — ни-ни, ведь когда сам против себя, долго не продержаться. Откуда ждать?… то ли из желудка, то ли от печени, то ли от этого страшного костного мозга… Круговую оборону, что ли, держать? Какая круговая, если враг внутри, все позиции ключевые захватил… и не враг он вовсе, а ты это сам… А может правильно все? Не заслоняй горизонт следующим поколениям. Порядок во всем должен быть. Жизнь, конечно, сама разваливается и теплым паром расходится по Вселенной, но и здесь суеты и давки допускать не следует. Идем по очереди, номерок на ладони записан — вам сегодня, а вам завтра. Мы, правда, не видим, не знаем, но кому надо знать, тот свободно читает — вам завтра, вам послезавтра… Но позвольте, я еще и не жил… Гражданин, вам за диетическое питание и гимнастику десять добавили?… добавили… за непослушание и стрессы пять сняли?…сняли… за машину — еще пять, за жену — три… Все правильно, дорогой, идете на три года раньше. И вообще, с кем спорите?.. А я не спорю, я думаю. Бежать, жаловаться?.. Куда?.. Ведь сам себя. Мина внутри, с часовым механизмом. Тикает. Тикает. Рядом другие люди бегают — тоже тикают. Кто по сторонам смотрит — еще не понял, кто прислушивается, а у некоторых глаза уже — в себя, уши — в себя… еще, правда, бегает, но несомненно ждет. Вот такая картина складывается. Нет, вы подумайте! — не только рождаешься — сам, и живешь — сам, но и вовремя сам себя убиваешь! А все вместе, в распрях своих и постоянной грызне — кто справедливей, кто сильней — разве не приближаемся к краю? Тоже программа? А что… неплохо придумано — все сам… Я не спорю. И не сопротивляюсь. Ведь откуда ждать? — неясно. Может из желудка, может из сердца… или из этого дурацкого костного мозга, кто знает… Тут не до обороны. Иди по очереди и горизонт не заслоняй. За гимнастику добавили? Значит справедливо. Диетическое учли? Все по закону. Некуда бежать. Нечего жаловаться. В поле, на волю? — иди беги. Выбежишь в тишину — и услышишь внутри… Слабое тиканье. Программа!

Что нам осталось.

Теперь оно знает, тело — почему, за что, а душа не знает, не знала, и знать не будет — непонятны причины, сложны, тонки, рассеяны по жизни. Тот взгляд тогда, помнишь — уезжал, смотрел сверху, со ступеньки вагона, а она — снизу вверх… А раньше?… Белая кошка под кроватью — страшно… объелся миндаля — тошнит… глаза залеплены гноем, теплые руки промывают, успокаивают — отец… И тогда, темнота, ждет, стоит, махнул рукой, исчез навсегда… И еще, и еще — зеленое платье, рассвет, жар и холод, «не люблю-тянет»… плачу, смотрю в окно… Снова плачу, зачем умер, зачем?… Старик, седой рабочий — «надо есть горячее, сынок…» Хомяк, которого убил, кролик, все эти звери… «Ты не спеши, не спеши…» И это все? И это все… Душа не помнит, не знает — почему, за что… Тело помнит, теперь уже помнит. Рука сжала, терпит, устает, немеет… невозможно, что это?… А вот то, и это, и другое — знаешь, помнишь… Желудок?… — а, это вчера… Сердце… а, это сегодня… Вечер — все кружилось, коридор извивался, бил с одной стороны, с другой… темно, тошнит, дошел до кровати, лег, забылся… И другое: огонь вокруг, огонь — по ноге! рев огня, мой крик, мой конец… Нет, это сон, но ведь тоже было. Тело все помнит, все знает, знает точно -за что… Душа точно не знает — что за что, но кое-что помнит, в общем-то знает. Ежик волос, светлые глаза «папа, смотри, что у меня…» и на ладони разноцветные камушки…Убегаю, улетаю, лечу все выше, все пропало внизу, надо мной темнота… Возвращаюсь, пробираюсь украдкой, смотрю в окно — девочка, женщина, старый пес, старый кот… как я мог умереть!… Просыпаюсь, плачу… Феликс, Феликс, беги…

Придти нельзя, уходить нельзя, сказать нельзя и молчать нельзя. Тело тяжелеет — воздуха нет, все плывет, все чернеет — и радости нет, и боли нет — тело стареет. Душа времени не знает, что помнит — то есть, чего не помнит -того и не было… Вчерашний взгляд… светлое дерево в сумерках — в самом начале… Потом?… вошел в комнату, тепло, тихо, лег на пол — наконец, один… «Нет, ты сошел с ума…» Оставь, оставь, не трогай этого…

Да, душа времени не знает, но она — отягощена. Живем еще, живем, стараемся казаться бесстрашными, трогаем безбоязненно, шумим, рассуждаем… уходим с мертвым сердцем… ничего, ничего, потерпи, пройдет. Тоска нарастает, недоумение усиливается — и это все?… Где пробежал, проскакал, не заметил?… Ветер в лицо, скорость, размах, сила — все могу, все вынесу, все стерплю…

Утром очнешься, подойдешь к зеркалу:

— А, это ты… Ну, что нам осталось…

Поговори со мной…

Я в автобусе еду. В центре светло, но людей уже мало. Магазины закрыли, а мест для гуляния мало. Еду. Темные громады… дальше черные улицы поуже, дома пониже… Уплываю, корабль мой мал. Раньше я это любил — там, впереди… Теперь все равно. Узкую нору роет человек. Над всей нашей жизнью нависла ошибка. Каждый вроде бы для чего-то жил… Ну, каждый… он всегда ищет оправдания… Улица, зима, темень, тусклые окна — там тени, кто ест-пьет, кто спит, кто на детей кричит… Еду. Раньше думал — как выбраться из тьмы… Во-он там где-то свет… Покачнулись, стукнуло под колесами — рельсы… будочка, в ней желтоватый огонек… Стой! кто там? кто?… Уплыло, снова темнота… еду. Я думал — есть светлые города, небо… надо только уехать отсюда. Нет, чернота внутри… внутри темнота…

Человек в автобусе. Мы вдвоем. Старик, желтое лицо:

— Поговори со мной…

Я говорить с ним не хочу.

— … мне страшно…

И мне страшно, но не о чем нам говорить, не о чем.

— …я с женой живу… она все по хозяйству… ночью спит… Я лежу. Думаю?… нет, меня качает на волнах… страх меня качает. Умру — что с ней будет… Уходим в темноту. Неужели всегда так было? Ведь верили, улетали к свету… Ты молодой, уезжай отсюда, уезжа-ай… здесь все отравлено… Хочу верить — будет Страшный Суд — всех к ответу… И в это не верю.

— Ты что… так нельзя, старик…

Нагнулся — он уже спит. Нет, нет, нет, на первой же остановке… дальше не поеду, выпустите меня!.. Давно позади огни, город, голоса, песни, смех, небольшие приключения и шалости, даже какие-то успехи, гордость… Под нами нет земли. Оправдания нет… Не надо! пусть это сон — яркий свет в лицо, кто-то треплет за плечо — гражданин, ваш билет!… А, как хорошо! да, билет, конечно билет — вот он, во-о-т… А что со стариком? Лицо белое… улыбается…

-Хорошо тебе? А мне страшно, поговори со мной…

Еще живой!..

Старый кот совсем выжил из ума! Я зову его, а он не слышит. Подхожу ближе:

— Феликс!

Наконец, увидел меня:

— А, это ты…

Шерсть свисает клочьями, у основания хвоста почти голо и видна свежая царапина — значит досталось, убегал от кого-то… Он потягивается, вытянул вперед лапы и зажмурился. Вот лапы узнаю — такие же мощные, как были много лет тому назад, когда он сам пришел к нам. Он зевает. Правого верхнего клыка нет. Вышел из кустов и стал чесать за ухом, долго, с костяным стуком. Летит пух во все стороны. Я стою и жду его. Наконец, пошел, но тут же снова потерял меня, чуть не попал под ноги прохожему, кое-как выпутался и стоит, смотрит по сторонам. Увидел двух женщин — не пойти ли обратно, с ними… Я подхожу и беру его на руки. Он сухой и легкий как пушинка. Ставлю на плечо, он это любит, и мы идем вверх по лестнице. Ходить ему стало трудно, что ли? Прыгает он еще неплохо, а бегать вот совсем не хочет… Он сосредоточенно ест, медленно пережевывает кусочки рыбы, потом долго пьет молоко и отходит в сторону. Теперь он прыгнет на колени, обязательно прыгнет. Он подходит и прыгает, легко отделяется от пола — и уже у меня. Нет, он еще молодец. Теперь он будет долго дремать, а потом встрепенется и побежит к двери. Никакими силами его не удержишь. Каждый раз он уходит как на войну, и я не знаю — увижу ли его еще. Его нет целый день, а вечером, в темноте, подхожу к дому и зову: «Феликс!»

От темных кустов отделяется маленькая тень — он здесь, живой…

На дороге.

Голубя раздавили. Колесом впечатали крыло в асфальт, шея в крови. Он на спине — бьется, выгибается, встать не может. Увидел меня — затих… И вдруг отлепил крыло, перевернулся, на лапки встал. Стоит покачиваясь… Рядом на синем инее четкий отпечаток крыла, как след давно умершей птицы… А голубь еще жив. Покачнулся, пошел к придорожным кустам. Все уверенней идет, все быстрей. Дошел, упал — замер, сразу горсткой помятых перьев стал — из них клюв раскрытый торчит, в него влетают снежинки… Сухой снег милосердно засыпал птицу. След крыла на дороге посветлел и растаял. Только розовое пятно упорно пробивалось на поверхность, смущало бездумную белизну…

А я шел и думал — почему я такой трус?.. И жить боюсь, и умереть боюсь…

Великое искусство!

Два парня, будущие гении, их звали Ван Гог и Поль Гоген, что-то не поделили. Мнения зрителей, наблюдающих эту историю, разделились — одни за Вана, другие Поля поддерживают. Вана защищают те, кто видел американский фильм, в котором он, до удивления похожий на себя, мечется — не знает о будущей славе, досконально рассказывает про картины, по письмам брату, и отрезает себе ухо в минуту отчаяния. Он так встретил этого Поля, так принял в своем доме в Арле!… а тот, безобразник и бродяга, заносчивый силач. «И картины писать не умеет… да! — так сказал мне один интеллигентный человек, сторонник Вана, — они у него уже цвет потеряли и осыпаются…» Тут на него наскочил один из лагеря Поля и, с трудом себя сдерживая, говорит: «Мне странно слышать это — осыпаются… а ваш-то, ваш… у него трещины — во!» — и полпальца показывает. А тот ему в ответ… Потом, правда, Ванины поклонники приуныли — смотрели фильм про Поля, французский, и некоторые даже не знают теперь, кто был прав. А нам это так важно знать… Вану страшно и больно, он выстрелил себе в живот, уходит жизнь беспорядочная и нескладная, несчастная жизнь. Все эскизы писал, а до картин так и не добрался. Но это он так считал, а эти-то, болельщики, они же все знают наперед, все!… им чуть-чуть его жаль, в неведении мучился, но зато что дальше будет — ой-ой-ой… мировая слава… гений… Что Поль, что Поль… На своем дурацком острове, полуслепой, художник называется, умирает от последствий сифилиса или чего-то еще, тропического и запойного…

— Он нормальный зато, Поль, и жену имел, пусть туземную, а ваш-то Ван просто псих, уши резал и к проституткам таскался…

Представьте, идет вот такой спор, хотя много лет прошло, умерли эти двое. Ну, и что, если давно. Смерть весьма нужное для славы обстоятельство. С живыми у нас строже, а мертвые по особому списку идут. У них льготы, свое расписание… И все-таки важно их тоже на своих и чужих поделить — Ван, к примеру, ваш, а Поль — мой… И вот болельщики, собравшись густыми толпами, валят в музеи, смотрят на Ванины и Полины картины, которые почему-то рядом — и молчат. Думают:

— … Ван все-таки лучше, потому что обожает труд, руки рабочие и башмаки… А Поль — этих бездельниц таитянок, с моралью у них не того…

— … Нет, Поль, конечно, сильней, он с симпатией жизнь угнетенной колонии изображает… к фольклору ихнему уважение проявил…

Сзади кто-то хихикает — «мазня… и я так могу…» Болельщики хмурятся, шикают, все понимают, как же — смотрели, читали… Вот если б им похлопать гения по плечу -«Ваня, друг, держись, мировая слава обеспечена…» Ах, если б им жить тогда…

Тогда… А кто кричал тогда — «бей их…»? А потом шел в музей — постоять перед Лизой…

Снова удрал.

Федор лежал на скамейке и смотрел, как тускнеет закат. Вдруг с легким треском распоролось небо, просунулась большая рука, согнула указательный палец и чуть хрипловатый вежливый голос сказал:

— Иди сюда, Федя…

Федор спустил ноги со скамейки. Идти тяжело, но надо. Когда выпил, спорить с начальством не стоит, тем более, с таким высоким… За домом земля истончалась — наверху небо и внизу небо, посредине почва тонкой лепешкой. Встал Федор на край земли, посмотрел вверх — видит, пальцы нервно барабанят по небу. Ишь, издергался весь… Зевнул:

— Говорили, нет тебя…

— На момент отлучился. Не успел вернуться, слышу — кто-то матерится. Европа спит уже, а ты безобразничаешь.

— Хо-хо, ну, это что-о… Ты бы днем послушал, что творилось. Как с луны свалился.

Голос пообещал:

— Вот еще на полстолетия отлучусь, а потом тысячу лет никуда не собираюсь.

— Командировка, что ли?..

— Ну да… Но ты не хулигань, с женой помирись, матом не ругайся… и картошку, наконец, убери, ведь позор…

Федор проснулся — Бога нет, небо светлеет, ветер несет листья осенние, скамейка за ночь остыла…

— Убери, убери… а сам снова удрал…

Через миллион лет.

Через миллион лет здесь будет море — и теплынь, теплынь… Папоротники будут? Папоротники — не знаю… но джунгли будут — и оглушительный щебет птиц. Лианы раскачиваются, на них обезьяны. Немного другие, на кого-то похожие… но не такие наглые, наглых не терплю. В тенистой чаще разгуливают хищники, саблезубые и коварные. Мимо них без сомнения топает, продирается… не боится -велик… Слон, что ли? Ну, да, суперслон, новое поколение… Вот заросли сгущаются, наверное, за ними река? Конечно, река, называется — Ока, желтоватая вода, ил, лесс, рыбки мелькают… Пираньи? Ну, зачем… но кусаются. Сапоги прокусят? Нет, в сапогах можно… За рекой выгоревшая трава, приземистые деревья… Дубы? Может и дубы, а может баобабы, отсюда не видно. Иди осторожней — полдень, в траве спят львы… Нет, это не они… но очень похожи, только грива сзади, а голова голая… А, это грифы — у падали примостились… львы под деревьями и на ветвях, в тени… Вот и домик… огород, в нем картошка, помидоры, огурцы… двухметровые… Вообще все очень большое, ботва до пояса, трава за домом выше головы. Раздвинешь ее — там белый тонкий песок, вода… Море… Никаких ураганов, плещет чуть- чуть, и так каждый день — и миллион лет покоя… Миллиона хватит? Хватит-хватит…

Теперь что в доме… Вот это уже слишком. Я просто уже без сил… Сядем на ступеньки. Бегает, суетится головастый муравей. Термит, что ли? Нет, рыжий… Что теперь дальше?… Картошку окучивать, помидоры поливать?…

Лист сухой.

Осенью зеленый лист становится желтым. В нем какой-то пигмент меняет цвет. Я уже забыл, что в точности там происходит. Почему-то я зеленые листья не люблю и не замечаю, они кишат массой какой-то и просто раздражают, а вот лист желтый — задевает меня. Он висит на ветке, почти голой, рядом с ним небо, высокое и холодное. Стволы деревьев — черные и блестящие от дождя, в зеленоватых пятнах и ржавых крапинках. Стволы торчат из земли, мокрой и холодной, а на земле — желтые листья. Мой лист тоже скоро упадет, но пока он держится. Вот подует ветер, застучат по стволам крупные капли — и вспорхнет листочек, и медленно пойдет к земле, к другим листьям. Но пока что он еще на месте. Потом их сгребут в большие кучи и подожгут… Я каждый день смотрю на него — он совсем прозрачный и светлый, и становится все ярче, а небо уже опускается над ним, тяжелое и бурое… Ну, лети… Он упал, и ярким пятном — на черной земле. Теперь ветка совсем голая. Поднялся ветер. Листья сухие летят гурьбой — торопятся куда-то. Птицы собрались огромной тучей и медленно кружат над голым холмом. Шорох крыльев и шорох листьев сливаются. От костра поднимаются маленькие кусочки сажи, и летят. От стаи отделяются птицы, и тоже, как кусочки сажи, кружат над нами… Скоро зима.

Иногда в декабре.

Иногда в декабре погода волнуется — прилетают неразумные западные ветры, кружатся, сами не знают, чего хотят… Наконец, стихают — отогнали зиму, снег стаял, земля подсыхает и приходит новая осень — коричневая и черная, с особым желтым цветом. В нем нет ни капли слащавости, он прост и сух, сгущается — впадает в молчаливый серый, в глубокий коричневый, но не тот красновато-коричневый, который царит живой дымкой над кустами и деревьями весной — а окончательный, суровый, бесповоротно уходящий в густоту и черноту — цвет стволов и земли. Лес тяжел, черен, чернота расходится дымом и клубами восходит к небу — с такими же черными тучами, а между лесом и небом — узкая блестящая щель — воздух и свет где-то далеко. Все сухо, тяжело и неподвижно, только тонкие стебельки мертвой травы будто светятся, шевелятся… Осень коричневая и черная. Бывает иногда в декабре.

Где мое пальто?

Пропади она пропадом, пропади!… Каждый вечер на земле столько людей проклинают жизнь, что движение ее тормозится. И только когда угомонятся все, улягутся и заснут, стрелки часов снова набирают ход, до следующего вечера. Но в глубинах машины времени остаются песчинки сомнения, крупицы горечи, сознание ненужности подтачивает вечный механизм… Пропади она пропадом! И так каждый вечер…

И она пропадом пропала. Ночь прошла, а утро не настало, солнце сгорело за одну ночь. На сумрачном небе тлеет забытой головешкой. Поднялся ветер, несет сухие листья… а света нет… Холодеет понемногу, посыпал снег, день не настанет больше. Птицы мечутся, звери бегут в леса. Люди проснулись, завтракать сели, на работу собираются…

— Ого, морозец ударил… Где мое пальто с воротником?..

Не ищите.

Я возьму билет и сяду в старый ночной автобус. Я уеду из жизни, к которой не привык. Оторвусь от нее, надоевшей мне до тошноты. Непрерывно передвигаясь, исчезну, стану невидим и недоступен никому. Как посторонний поеду мимо ваших домов. Старенький автобус переваливается через ухабы, темнота окружает меня — никто не знает, где я, меня забыли… Смотрю из окна на улицы спящих городков, пытаюсь проникнуть в сонные окна — «может здесь я живу… или здесь?… вот мой порог…» — и еду дальше. Луна освещает печальные поля, заборы одиноких жилищ, листва кажется черной, дорога белой… Автобус огибает холмы, будто пишет свои буквы. Я — в воздухе, невидим, затерян в просторе… Я еду — и эти поля, и темные окна, и деревья, и дорога — мои, я ни с кем не делю их. Я не хочу ваших привязанностей, не хочу внимания — это плохо кончается. Я еду — и сам по себе. Не ищите меня — автобус исчез в ночи. Совсем исчез. Совсем.


опубликовано: 2 мая 2006г.
  • страница 4 из 4
  • <<
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.