Роман – воспитание

Никита Янев

 

ПОТОП.

Всё замерло и ничего не слышно,
И только дождь бормочет под окном
Немую песню 10000 лет.
Гудок болельщиков на тротуаре,
Подростки шумно празднуют победу,
И снова смерть подростков и машин.
И только дождь рассказывает листьям,
Что он размочит всё до основанья,
Чтоб ничего не оставалось твёрдым.
Потом электродрелью самолёт,
Потом не то что пьяные, а просто,
Желавшие быть пьяными совсем,
Выкрикивают знаки восклицанья,
Сшивающие оба этих мира
Суровой ниткой вымысла. Вода
Встаёт сплошной стеной, как обещала.
Из дыма низкой облачности внятно
Глядит лицо и хочется сказать,
«второй потоп». И хочется молиться.
И я молюсь, «не оставляй нас, Боже».
«Ты видишь всё, все помыслы, все лица,
Все линии прекрасных тел и судеб,
Всю черноту на дне моей души,
Мой страх, мой гнев, мою больную совесть.
Но я ведь тоже кое-что могу,
Ну, например, сказать дождю, не лейся».
Всё замерло и ничего не слышно.

Просто у тебя есть год и за этот год ты должен найти нычку, работу, называй как знаешь, потому что это лет на десять жизнь. А что дальше я не вижу, да пока что и ни к чему. Из разговора с двойником, мамой, папой, Сталкеровой Мартышкой, Мандельштамом Шаламовым, трупом Антигоны, шутом короля Лира, трагедией, драмой, постмодернистическим перфоменсом, христианской молитвой, литературой. Я не знаю что: деревня Млыны на границе Тверской, Смоленской и Псковской областей, глухой медвежий угол, где водятся медведи, слоны, рыси, волки, носороги, гиппопотамы, шершни, гадюки и маленькое животное – счастье, на берегу реки Чумички, где окопалась одна андеграундовская, кухонная, кээспешная, диссидентская, художническая, компьютерная, интеллигентская, гринписовская, московская, ньюйоркская, сиднейская, дублинская, мюнхенская, стокгольмская община, которая уже сошла на нет в путешествия, приключения, гражданства, просто одни уехали за границу, а другие в деревню, а в деревне Млыны, глухом медвежьем углу на границе трёх областей, Псковской, Тверской и Смоленской на берегу реки Чумичка местные скоро построят мост, аэродром и дорогу, потому что там живёт Антигона Московская между двух операций и обе со смертельным исходом, и к ней ездят из Италии, из Австралии, из Ирландии, из Израиля необыкновенные, чудесные люди и она им рассказывает, что искусства два: чтобы в руках что-то было, для себя не интересно, удовлетворение от того, что что-то получилось, разочарование, облегченье. Это одно искусство, а другое искусство: надпись на стене смертной камеры одиночки кровью, до свидания, милые. Женщина – литератор, у которой папа – художник, взяла мальчика из детского дома на лето, 10 лет, хотела меньше, не дали, очередь. Все за ним ходили, учили, Антигона Московская, Антигона Израильская, Антигона Петербужская, Антигона Замоскворецкая. Потом он сказал, я не могу туда вернуться и рассказал что там, и она его усыновила, потому что, конечно, она хотела меньше, потому что личная жизнь не сложилась, но после того как он рассказал, что там.

Как будто никто не знает, что там, советская армия, зона. Дети жесточее взрослых, потому что наивнее. В городе Мелитополе в детстве Эдип Мелитопольский выплёвывал жувачку рядом с урной, ему родственники из Америки присылали, за ней уже стояла очередь, пойдём помоем и будем жувать дальше. Потому что дети ни в чём не извращают истину взрослых, просто доводят до абсурда. Как главное у нас стало лишним, память о жертвах, а лишнее у нас стало главным, благополучное проживанье. И возможно это будет её лучшее стихотворенье, этот мальчик, который нашёл свою маму.

Вот ты сам себе и ответил. Это место забито. А потом – талласа – море. Для того, кто с моря или хоть раз его видел, он как обречённый, будет к нему всю жизнь возвращаться. Он что-то такое увидел, понял, хоть море у него открывалось в четвертушке окна за посёлком или стояло за помойкой, когда он проходил мимо. Что мир растворяем, что твердь растворима, что будет второй потоп и кто-то его остановить должен.

Остров Жужмуй в Белом море, в котором вода у дна всегда +4, хоть в январе, хоть а июле, как народ всегда выживает, хоть Христа распинают, хоть Сталина из мавзолея выносят. Чтобы основать новую общину, учителя и врачи. Победившая дракона, медсестра в школе, заведующая аптеки, главврач больницы, терапевт на скорой, вместе получается надцать тысяч, прожить можно. Вера Верная, учительница младших классов, директор местной школы, мэр посёлка Стойсторонылуны на острове Рыба, мать детей, жена мужа, не самоубийца, не убийца, каждый день, всякую минуту шепчет молитву самодельную, скорей бы смерть, скорей бы смерть, как герой Гришковца в армии, хочу домой, хочу домой, а дом всё дальше, сначала на линии горизонта, потом за линией горизонта, потом поднимается в небо.

Этому, собственно, и учат её дети, учительницы младших классов, Ренессансная мадонна и Постсуициидальная реанимация, которые как Лия и Рахиль, жёны Якова, обе понесли, только одна каждый год рожает, чтобы своё победило чужое, а другая монахиней станет, потому что чужого не оказалось. Этому, собственно, и учит Вицлипуцль Самоед Чагыч, который с одной Верой Верной основал общину в море, а потом для пущей любви на планете Альфа Центавров основал другую общину, потому что смерти испугался. Этому, собственно, и учит бывший монах, бывший историк и литератор, бывший смотритель хутора Горка, Заяцких островов, избушки ПИНРО, нынешний инвалид 1й группы Гена Седуксеныч Солнцев, который пишет книгу в писательской квартире, в которой всё готово, «приезжай, Никита». Местное дно перья чинит, орфографию правит, воду носит, тарелки моет после запоя, их дети, будущие паханы, мореходы, строители новой жизни обмозговывают мысли, корыстные и бескорыстные. Гулять с псом Левомиколем, который как Левиафан охраняет, чтобы ни одна сука не подкралась незаметно. Чтобы душа не заматерела втуне кошки Анфельции деток топить левой рукой, а правой рукой молиться, Господи, прости меня за душегубство. С глазами как два блюдца по посёлку Стойсторонылуны бегать на острове Рыба, который действительно спина рыбы, которая уже больше моря от многолетних ожиданий, когда же уже её поймают, настолько стара и мудра, что даже не рвёт леску, а молчаливо тянет в неизбежность. Что у поселковой бани труба как член на пол шестого, а он сейчас сделает такое, что все сразу станут хорошими, отзывчивыми и тонкими, хоть раньше были плохие, корыстные и томные, пойдёт и напишет книгу, какие люди раньше были, чтобы их не забыли. Приезжай, Никита, а я поеду к маме, я больше здесь не могу.

Кроме того, это ещё год свободной демократической прессе раскачаться, кто ты, чмо или писатель. Так было, так было всегда. В 24 года, когда как соловей на сирени своей песней как сирена околдовал, этот знает как надо и от него рожать надо, потому что сам по себе человек так себе. Когда потом все выживали, а ты как Петрусь в ночь на Ивана Купалу с закрытыми глазами бегал, что видишь. Когда потом строил, что видишь и ничего, кроме заболеванья не построил и строчек в тетради, которых никому не надо, потому что они не учат искусству жизни и на них машину «Ауди – автомат» не купишь. А у Соловьихи глаза делались всё печальней. И кто её мог утешить? Рассказ про то, что всё на самом деле живёт на ней, как генерал – аншеф в шинели на Акакий Акакиче без шинели? Она и сама про это знала и преподавала детям в школе. Просто дети в школе всё равно сначала уедут за машиной «Ауди – автомат» и прочим в командировку величиною в жизнь и не все вернутся.

А потом, когда свободная демократическая пресса раскачается, что ты и чмо и писатель, бывает же такое удивительное чудо в нашем мире, ты уже будешь в домике, дун-дура, сам за себя, «на гаубичный выстрел не подходите, я за себя не ручаюсь», смотритель маяка на острове Жужмуй в Белом море. И они, « а у нас для вас вести».

— Какие вести? Террористы и антитеррористы? Режим и имя? Авторы и герои? Род преходит и род проходит, сила и слабость, малодушие и мужество остаются? Соловьиха, которая соловья своей кровью кормит? Соловьята, которые им не верят?

— Мы записали.

— Ну и валите на хер. Машину «Ауди – автомат» покупать на вырученные за интервью деньги. А я буду потоп останавливать.

— Так вроде дождя нету.

КАК НА БОЖЕСТВЕННОЙ ДРАМЕ ЖИЗНИ – 2.

Какое-то двусмысленное положение вещей, в котором я могу только жить или не жить. Читать философию или историю я не могу, потому что они повлияют на меня, но это будет неинтересно, не от жизни, потому что я – нежизнь и они – нежизнь. А надо, чтобы от жизни приходили ко мне – нежизни люди, разговоры, мысли и тогда все будут видеть, что в жизни происходит. Кто все? Я – жизнь в себе – нежизни буду видеть как на сцене, как я – жизнь с другой жизнью играю в трагедию «Драма».

Что даже склока с соседом Стукачёвым – жизнь, потому что как инопланетяне, слишком разные смыслы, ни одного общего слова, кроме ненависти и любви. Но чтобы подняться на такую работу, нужно, чтобы какое-то несчастье произошло, сам по себе решиться не можешь.

Но если ты боишься приблизиться к жизни, как ты можешь сказать, какие смыслы там работают. Ведь у каждого есть работа. Капитанство, пенсионерство, учительство, ученичество. А у тебя так получается, что ты отделён какой-то плевой от жизни. И тебя интересуют только одинокие, подлецы, несчастные и дети. А потом ты понимаешь, что может быть это и есть наш неприкосновенный запас, то, что у нас за душой, так называемого общества, государства, все эти одинокие, подлецы, несчастные, дети, о которых мы должны заботиться. Кто мы? Большие, сильные, добрые, МЧС, ФСБ, скорая, пожарная, армия, милиция?

Я, действительно, не понимаю. Да, есть профессиональные цеха. Да, есть отдых. Да, есть спокойные. Да, есть дешёвка. У каждого внутри, не в голове даже, а где-то в животе, такой маленький театрик, и он в нём зритель, у которого в животе другой театрик, а у того свой. И вроде бы надо на чём-то остановиться, за что-то твёрдое схватиться, иначе всё становится бессмысленным, пустым внутри как смысл. Выручают служба, деньги, государство, квартира, выпивка, женщины, но это если не вдаваться. Короче, мне, кажется, опять пора в леса.

Кажется, что, действительно, это должен быть какой-нибудь камень в море, как Кузова, чтобы это была только твоя земля, не в документальном, разумеется, смысле, в том-то и дело, что плевать на документы. Но в то же время не хочется отмазки, что ты спасатель, военный или другой отмазанный государством, короче, колоссальное напряжение воли во времени и пространстве, а потом отдых, потому что у этого нет отдыха и нет перемены смысла бессмыслицей. Вот и получается, что это то, что имеешь, эта должность – писательство, ни от кого, от папы с мамой, эта квартира – милость, от родственников, от которых можешь принять, потому что за ней не стоит общественное соглашенье, что ты должен за это сделать, кого любить, кого не любить, и во сколько часов каждый день выходить строиться, за этой милостью только милость.

Книга, напечатанная на мамины деньги. Как сказала Бэла, значит, история христианской цивилизации всё-таки победит, хотя, казалось бы, все данные социологических опросов свидетельствуют обратное. В жизни так бывает. В жизни только так и бывает. Уж мы-то знаем, свидетели жизни. Трогаешь раны Христовы, не мог он воскреснуть, не мог, кругом сплошная выгода, и у церкви, и у государства, и у зоны. А он воскрес. Что, что, что я должен сделать, Господи? Напиши на воздухе прозрачными чернилами. Вот это, которое в тетради только что написано? Я так устал, и «Чмом» был, и на «Жужмуе» островом необитаемым, и туристом на «Москве» за год. И новую книжку начал. «Роман – воспитание». Кого ты будешь воспитывать, цветы в горшке? Жизнь полна живого, но когда так устал, то просто до него не дотыкиваешься.

А потом начинаются подарки, а ты как придурок улыбаешься, что даже и не рад, потому что не понимаешь, за что и так далее. Или это просто ломки одного из актёров на театре жизни. В котором из театриков? И кому это интересно, важно, кто без этого жить умрёт? Наплевать. Дело не в этом. Это одно и то же. Папа жменю таблеток ел, запивал пивом и у него начиналось счастье, когда он доходил до такой степени отчаянья, что у него даже суставы начинали болеть внутри. Мама 1000 лет терпела у себя в театрике, чтобы он был один, а не тысячи.

Нет, мне интересно в каком-то пространстве жить. Я даже могу сказать в каком. Мне даже интересны какие-то люди. Я даже могу сказать какие. Люди: Чагыч, Вера Верная, Валокардинычиха, Седуксеныч, Постсуицидальная реанимация. Место это страшное, чёрное, как сказал один политкаторжанин, там нельзя быть, там было проклято всё человеческое, но что сделаешь, если я в душе эмчеэсник, только эмчеэс туда не ходит, и деньги за это не платят, а наоборот, берут, как за книгу, чтобы напечатали, это теперь бизнес такой, довольно прибыльный, судя по машине «Ауди-автомат», в которой нас подвозила редакторша, мы-то до зарплаты едва дотягиваем жениной, как сказала одна пенсионерка, я посчитала, у меня 50 рублей в день получается. Вот, кстати, пьеса для одного из театриков, дальше мышиное размножение театриков не продолжится для большинства жителей, потому что то, ради чего эпоха реформ случается – достойная жизнь – осуществлено. Одни в пробке на Ярославке в машине «Ауди – автомат» слушают новости про заложников. Другие никому – никому, цветам в горшке рассказывают, как они несчастливы, а на самом деле счастливы.

Полный аншлаг. Папа, мама, бабушка, папа жены, 30 тыс. сброшенных с горы Секирная с бревном на ноге, Петя Богдан, учитель, Николай Филиппович Приходько, брат, майор Агафонов, начальник милиции, посмертно реабилитированный, капитан Останин, корабль, историк Морозов, корабль, Антонина Мельник, чайка без причастия, Юлия Матонина, кедр на Питьевом ручье, Шаламов, Мандельштам, Акакий Акакич Башмачкин, Василий Андреич Брехунов, Самсон Вырин, это по крайней мере, из тех, кто пришли, те, кого можно узнать, малая часть, рассаживаются. Хлопки, зевки, смех, возгласы, это не из этой оперы. Начинается действие.

Изнутри некоего писателя, крупным планом тетрадь. Бегущая за строкой рука. В пальцах ручка с гелевыми чернилами. Веранда, окно, цветы, солнце, осень, сентябрь, компьютер, книги, рукописи, фотографии, репродукции. Рыбак, змеелов, мальчик с крысой на лице, мим с манекеном, «плывущие», двое борются, с одной головой, «одиночество», спина уходящего в дом в лесу, пятеро ангелов, отпевание Христа, и зацветёт миндаль, потяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс, ибо отходит человек в вечный дом свой, мужчина и женщина в лодке в глазу, пастель, монастырь из рук в руки передаваемый Жужмуём, Китежем – градом, общиной людей, лошадь и дерево, у лошади лицо лопоухое, вверх повёрнуто, три года художнице, чайки на море, море зелёное, чайки радуются, работа того же художника, девочка полуспит на столе, за окном зона бывшая расстрельная, а теперь ботанический сад, девочке лет шесть, фотография. И многое другое.

И всё это было, как у вас, мои неотпетые. А как я вас отпою? Как лесковский дьячок, пропоица, даже за самоубийц молитвенник? Что пока вы смотрите это кино, оно продолжается? А я могу его показать снаружи и изнутри. Снаружи это будет один дядечка, так себе, дядечка. Потом как соловей защёлкает юродиво, некоторые заслушаются, некоторые на работу пойдут, потому что деньги, власть, жизнь. А он будет щёлкать про то, что вот где жизнь. И одна Ренессансная мадонна и Постсуицидальная реанимация ему поверили.

А потом, что потом? Много чего потом, море, женщина, остров, мужчина, лицо, Бог. Женское тело похоже на чайку, летит и летит как наслаждение. Мужское лицо похоже на Бога, всё время о чём-то думает, даже когда отчаялся. А потом наступает главное, словно вы распутываете пряжу, всю в узлах, или морошку перебираете, или рыбу потрошите, или грибы чистите. Жизнь это кайф, сплошной кайф, это понимают только те, кто не живут. Лицо девочки, ожидание, лицо женщины, сострадание. Есть правда выродки, у них вместо лица, моток белой марли, их больше всех жалко, а потом, оно, может, ещё неживое, оно потом оживёт, когда всех подставит и морщинами покроется, и глаза прорежутся, синие, зелёные, серые озерка страдания и сострадания, противотанковые щели в земле, война всех против всех, одиночество, больше всех страшно себя самого. У мужчин всегда почти с этого начинается. Ни перегнанное пшеничное зерно, ни море женского тела бесконечное, ни профессиональный цех, ни финансовое благополучие семьи с террористами в зрачках, не помогут избавиться от этого ужаса, уж не продешевил ли я, бессмертие променял на тупик, паука в углу, томик Достоевского, без яви, без сна разматывать марлю с лица, а она опять наматывается.

Счастье, мужчина входит в женщину, часть этого счастья, просто, когда оно сделается тушами на крюках, тогда-то и наступит самое главное, что ничего сделать уже нельзя, можно только быть этим счастьем и этим несчастьем, недоразумением, нелепостью, слабостью, страданием, состраданием, чувствами, а мы думали, что это мы чувствуем, нет, это они чувствуют в своих театриках, нам остаётся только молиться, терпеть, деньги зарабатывать, стараться, чтобы загар ровно покрыл все участки кожи, яркую одежду надевать.

ИГРА АКТЁРА.

Может быть, в игре актёра самое главное это вживание в образ, что оно и есть рассказы, а куда потом девать игру актёра? Возвращать жизни? Но дело в том, чем сильнее он вжился в образ, тем хуже для него и жизни, что было лучше, удачней, легче и совместимей ему так не вживаться. Вот так и я, всё вживаюсь, вживаюсь, да с такой силой, что и жизни никакой не осталось, кроме брусочка в одном книжном магазине и одной общины в море, которая полуразвалилась от многообразных притязаний и держится на нескольких сумасшедших и несчастных, слишком вжившихся в образ.

Ма, пожилой даме, которая, как только родилась, умерла, и теперь 50 лет выполняет задание несуществующего цента смерти в неосущеслённом захолустье жизни, Бог это другой. Седуксеныче, который будет маму баюкать, вот только дождётся смены караула. Вере Верной, которая прохожим руки целует и шепчет молитву, скорей бы смерть, на рыбалке. Чагыче, который больше не будет смерти бояться. Валокардинычихе, которая взалкала, как Христос в Гефсиманском саде. О, Господи, они как персонажи в моём театре, а сцена – мои рёбра, чувства, мысли, чаянья, страхи. А потом я смотрю и вижу, что моя голова это гора Голгофа на острове Анзер, бывший штрафной изолятор для заключённых, гора Секирная на острове Большой Соловецкий, бывший штрафной изолятор для заключённых, Тамарин причал, уходящий в море на сто метров с двумя смотровыми вышками, уходящими в небо на сто метров, посёлок, по которому ходят тени вместе с живыми, чуть не за руку, а те их не замечают, воздух, в который когда вглядишься, то увидишь, что вокруг него всё живое на 10000 км, люди, которые всегда выживают, как придонная вода в Белом море всегда + 4, что в январе, что в июле, хоть там Христа распинают, хоть там Сталина из мавзолея выносят. Слишком вжились в образ, короче.


опубликовано: 7 ноября 2007г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.