* * *
Вот человек, он сеет лёд,
он плачет, мать зовёт, и вот
приходит мать в чужом платке
и с синей ленточкой в руке.
Она торопится в роддом,
она волнуется, ведом
её волнением, под лёд
ныряет сын который год.
Там у него семья, друзья,
бычки в томате, дачный сад,
трамвай, в котором еду я
назад.
В окне сверкает мишура,
и тёмный оживает взгляд,
он там, он сам, и ничего,
и мандарин в руке легко
лежит, и полон крупных слёз
крещенский пламенный мороз.
И до конечной весь во льду
мне снится голубь на беду.
Потом стою я у ларька,
и жду железного хлопка,
желаю яблоки купить,
желаю счастьем заплатить.
Но в самом деле сон другой, —
солёный, ясный, голубой,
и в день седьмой я в нём смеюсь,
бегу к Тебе и не боюсь,
в нём как всегда одна зима,
подарки, яблоки, хурма.
Там мама мне несёт домой
пальто с ромашкой шерстяной…
* * *
День открывает солнечный ларь,
гусеница ползёт по щеке,
стоптанный ботик тащит рыбак
и возвращает смуглой реке.
Жаркие открывались цветы,
тянулись ко мне в развороте дня,
я протянула ладони, — пусты
были совсем рукава огня.
Я стояла, прижавшись к железу щекой,
я ждала и слушала, как за рекой
тянется товарняк.
И за мной целый город в пыли стоял,
над собором собор в тишине замирал,
и дорога сворачивалась в рулон,
открывая тревогу за склоном склон.
Обернулся правитель, качая лунным лицом,
сам назвался мне матерью и отцом
и шкатулку с музыкой повернул на восход. —
Я смахнула гусеницу с плеча, —
покатилось яблоко в тёмный сад,
где вертелась бабочка. Перед сном, горяча,
голова моя устремлялась в тот сад.
там носил старик отравленное стило,
и встречались в небе ижица и зело.
Между садом и небом блестело стекло.
Там я снова увидела: из темноты
жаркие смотрят в ладони цветы,
бледные бабочки ждут меня
с той стороны дня.
Там распался на множество капель мой взгляд,
там вошло моё тело в лунный квадрат
и очнулось на станции под Москвой
пьяным духом к востоку, к западу — головой.
К ПОРТРЕТУ НЕИЗВЕСТНОГО (1524) АЛЬБРЕХТА ДЮРЕРА
Кровавое пятно Элевсина всходит на лбу ночном,
жёлтые реки Стамбула текут по его щекам,
слушает каменный гость, как голос покинет дом,
и горло — его мак, и тело его печаль,
когда же он станет страшен, когда неясен лицом,
стройные дикие птицы взлетят над затылком его
и шёпот античных статуй наполнит холодом дом,
когда заходит улыбка за горизонт ума,
когда голова сдвигается, словно большой валун,
монументальная живопись касается его струн,
арфа в избыточном свете идёт на передний план,
и открывается жаркий, средневековый, ночной балаган,
где тело проходит без тени, проходит без головы,
через пустые тела, через большие столы,
и тучные свечи плывут перед глазами его,
и долгие цепи куют туманные предки его,
чтобы облить вином, каменное лицо,
чтобы умыть огнём холодные эти ступни,
но говорит восток в его золотой крови,
души весёлых гречанок ждут его до сих пор,
он входит в покои царей, он пляшет без головы,
и песни его спокойны, и мысли его прямы,
чего только нет на нём охра, известь, сурьма,
тёмные танцы его сводят народы с ума,
тело его — памятник,глаза его — злой смарагд,
он обернуться на пламя, он загореться рад,
но сердце — его базальт, чёрное насовсем,
египетской ночи чужой, гипербореев плен,
вплети же донник и хмель в железные кудри его,
прими в доме своём и усади за стол,
вином напои, заверни в исполненный масла холст,
Дюрер печальный мой, мастер дел золотых,
пока обнимает Нюрнберг св. Иеронима сон,
чернильные тени его подходят со всех сторон.
* * *
девять влажных роз мне принёс Господь,
но невнятна тайна что в них живет,
наступила ночь — расстелил ковры
и на них лежит, и всю ночь поёт.
долго пробуют кожу Твои шипы,
говорят, что нет никакой судьбы,
только алый, алый, густой
цвет, который любого к себе возьмет,
по реке домой заберет.
как настанет ночь — тяжела постель,
светят темные вазы, мелькает бра,
умереть — это значит поверить теперь,
и увидеть горние зеркала,
телом влажной изгороди стать,
разум в мягкий венок навсегда вплести.
если создан Ты, чтоб меня обнять,
почему не можешь и здесь спасти?
для любви уснувшие на траве
никогда не выживут поутру,
в том краю, где спят голова к голове
черный агнец с ребенком в ночную жару,
там где сверлят стены рабочие тьмы,
а дома — распахнутые дома
всем холодным светом освещены,
лепестков коричневая тюрьма,
только красный след на твоей руке,
только слово, вбитое в белый ворд,
там, где снег идет, и у война зимы
девять страшных роз мне забрал Господь.
* * *
Когда мы шли через прохладные через бетонные цеха
с такими удочками славными, что отдыхают невода,
сквозь шум, рабочим криком взвинченный,
где за работой не поют; устав от музыки привычной,
горячей гаммой звук восходит тут,
и будто купол неба тёмного с тяжёлой лампой в глубине,
мне открывался среди сонного пространства детского. И мне
отец давал нести наживу и хлебный мякиш откусить.
На заводском пруду красиво, и тихо, главное, — сидеть,
пока горят в закатном свете давно разрушены цеха,
и сад железный тёплый ветер пронзает. Алые меха
щербатый сторож медленно разводит и медленно кричит аккордеон
про то, что ничего не происходит, и тьма идёт со всех сторон,
бегут бродячие собаки, огонь и дым из труб идут,
орда невиданных рабочих, которые весь мир спасут, —
она выходит словно лава из жерла сумрачного ТЭЦ,
она проходит сквозь асфальтный завод, сквозь стройки, наконец.
А папа только молча тянет наверх большого карася
и улыбается, он знает, что это сон мой, как и вся
другая жизнь, как дни рожденья, уроки музыки весной,
когда в Христово Воскресенье я жду лишь пасочки одной,
когда боюсь и умираю, когда болею и молчу,
и сомневаюсь и не знаю, и счастья страшного хочу,
где скрипку я в огонь бросаю и вижу только поплавки
весёлые и вспоминаю взмах смуглой папиной руки,
как окружили нас творенья — господни рыбы. Той весной
росли прекрасные деревья на чёрной крыше заводской.
* * *
чтоб никто меня не трогали
чтоб никто во мне не пели
я умоюсь подорожником
и умру в своей постели
чтобы маленькие домики
как во сне терпели пели
чтобы свет на подоконнике
не смолкал и шли недели
и глаза не открываются
и слова по кругу мчатся
и никто не возвращается
нечего им возвращаться
и проносятся видения
жизнь проносится мертва
никогда — из поля зрения
невозможная — в слова.
УЧЕНИК
А.Кубрик
Жаркий распахивается цветок,
Чтобы ты сел на большой лепесток
И покатился в нектар и пыльцу
К матери и отцу.
Крепкий кузнечик глядит на росу,
Звук успокаивается на весу.
Где это? В редком лесу
Неизречённом? Падает стрекоза
Прямо на ворот и дышит во все глаза.
Начинаются чудеса:
Спятишь, очнёшься ли в школьном саду, —
Щуришься, вглядываясь в темноту,
А там — ученик, вода:
Астра застыла в бледной руке,
Белая ГЭС шумит вдалеке,
И, удивлённая светом река,
Грохочет издалека.
Шаг, — и кузнечик стоит надо тобой,
Точны его словеса.
Сон: пролетая над медной трубой,
бабочка стала тобой.
Видно ли сверху, — промысел чист Его?
Тоненький голос, маленький локоток,
Стеклянный бутон, устремляемый на восток,
Там, где свершилось больше всего:
Шар. Пустота. Лунное молоко
Жертвенный моет песок.
* * *
На государство упала мгла, —
архангел со всех сторон,
адмиралтейская взвилась игла,
прошила солнечный трон.
Там, где шуту завязали глаза,
а после снега, снега,
архиерейская пала слеза
на гранитные берега.
Как обескровленный он плясал,
в степях засыпали войска,
маленьким пистолетом махал,
а после царю глаза завязал,
и началась зга.
Кто ты — ребёнок, царь или зверь?
Мимику зла сними,
открой свою исповедь теперь,
древо своё обними.
Тело, посмертную маску сними
и там, где нет ни души,
тёмные бороды их завяжи,
скипетр властный возьми.
Дело любое твоё — мотылёк,
частные славны дела.
Когда на площадь падёт уголёк,
в ладони затихнет игла.
Песня двойная, тихая рать,
кристальные светляки,
в горнице душной вас не узнать,
страшные огоньки.
Как обнаружила чаша твоя
чёрное липкое дно,
и миновала чаша сия…
мне было тогда всё равно.
К твёрдому воздуху жались тела;
пройдя сквозь купольный свод,
жаркая извивалась змея,
кусала свой небосвод,
и открывались бреши, рвалась
к пиру жирная снедь.
Раскрылись границы. Война началась.
Нам незачем умереть.
* * *
Воздушный мой город, где яблони пышут впотьмах,
И солнечный зайчик дрожит на тёмных губах,
Последние маки, петунии в школьном саду,
Где медленно ходит собака, и плачет скворец на беду.
Вот ты входишь в цирк, там, сложившись, летит акробат,
Он только летает, он в этом не виноват,
Тяжёлых трапеций, звериных выходок стать,
И в платье цветистом медведицу не узнать,
Красивые дамы и фокусник-одессит,
На шее его питон преспокойно висит.
Следи за моржом, вот он тянет искристый боржом,
Он пляшет и плачет, в опилки свои погружён,
Под музыку Вагнера клоун вооружён
Персидским котом и длиннющим алым зонтом.
Но девочка, кто ты, зачем ты здесь вечно сидишь,
зрачком удивлённым уставившись в тёмную тишь?
Здесь душно и пусто, лишь блёстка под потолком,
кружится всё время и мрак осязаем кругом.
Нет, нет, я считаю монетки в игрушечном кошельке
и сладкую вату меняю на облако вдалеке,
диковинный свет, это комнату в пыльных лучах,
то скушное лето, прожитое в длинных речах,
за маской кагора, холодного пива и фруктов в пыли
те, кем же мы были, кого мы в себе не нашли,
ходили к воде, и в игре беспокойной ума
цвела наша лодка и музыка длилась сама.
УХА
Только полдень от нас остаётся
только смех уходящей реки,
где страданье перевернётся,
быстрой лодкой на поплавки
и рыбак, удлинняя дыханье,
тянет серую щуку в ответ
на неясные наши страданья,
на прохладный и белый свет.
На свету всё давно совершилось:
пахнет донник, цветёт череда,
снова спелая ночь опустилась
на ковёр золотого пруда,
молчаливой водой обернулась
на молочные берега….
И упала тайга.
День второй. Я не сплю и рыдаю,
хлебный мякиш бросаю в траву,
злом и счастьем произрастаю
в золотистом саду наяву.
На мои опускаются веки
две капустницы, вижу: внутри,
тишина и подземные реки
русла прячут в ладоши зари,
человек на пароме скучает,
человек на утёсе поёт,
дом,огромный цветок молочая,
гром небесный, пустой теплоход.
Если это мне только приснилось?
Если это всё только беда?
И байдарка, и тёмная жимолость,
и крутящиеся невода,
мир, где щука на дне нерестилась,
окунь строил свои города,
где сплетаются красные сети,
в песни наши, дневные грехи,
в самый лучший на белом свете
сладкий вкус поднебесной ухи.
* * *
огни печальной дискотеки, и школьный хохот вырос весь,
цветущие сжигают стеки творцы и закрывают печь,
они вас били и лепили, мои тяжёлые друзья,
и в тёмный дворик выводили, где ангел к небу поднялся,
теперь вы в музыке застыли, и песня выродилась вся.
о мальчики в железном рэпе, раскинув руки, пролетят,
о девочки в прекрасном техно навечно быть красивыми хотят,
и вы навечно заслужили оценок лучших круглый год,
вы тряпки страшные носили, всё делали наоборот,
за школой прятали портфели и дрались во дворах в грозу,
по вечерам за мною заходили, теперь и я вас жду внизу, —
я слышу музыка земная летит из заколоченных квартир,
и в ней одна мелодия сквозная, всё продувающая, целый мир,
на тёмных этажах, играющая в прятки с Иаковом под лестницей одной,
и снова мы сбегаем без оглядки от этой музыки земной,
мы не взрослеем, мы не умираем, на дачах прирайонных мы цветы
нет, не срываем, нет, не понимаем, зачем нас в это время создал Ты
не для войны, не для мелодии венчальной, не для других планет, что плачут на осях,
пока всё видит диско-шар прощальный, как третье око в мёртвых городах,
пока стоит обугленная школа, тетради не вмещают больше слов,
и падает листва, и завуч наш листом кленовым с лица размытого стирает кровь.
они тогда ожили, танцевали на костяке империи, и вся
душа моя жила тогда в пенале из парусины, выдуманна вся,
и кто творил её, и кто другою сделал, мне дела не было, я заходила в зал
спортивный, там где свет идёт сквозь тело, где весь наш класс над полом танцевал,
и всё смешалось, билось, размывалось, раскрылись стены, пали мы на пол,
исчезли так, одна лишь статуя осталась, над пенным отроком рыдает до сих пор.
УЛЫБКА
Полусонный щелчок метронома
расцветает на теле дома
белой розой, роняет ключи
сам жилец, возникая в ночи,
у скрипучих дверей понимая,
что за счастье осталось ему, —
видеть город в фабричном дыму
в хороводе имён умирая,
чудеса карнавального смеха
за порогом оставить, читать
«жизнь прекрасного человека»,
номера на обоях читать.
Не во сне телефон надрывался,
пламень музыки бился в ответ,
человек в темноте раздевался
и ложился, и падал на свет,
отнимая железную маску титана
от лица. Чёрным вихрем виясь,
от окна до пустого дивана
возникала небесная связь:
звук, натянутый рыхлою ниткой,
блекс икон, пригвождённых к стене,
дым в окне с нарисованной веткой.
Фотоснимки смеются во сне:
там весь ты, неприятный и робкий,
ждёшь, не зная что будет в конце,
и блестят золотые коронки
на пустом и размытом лице.
* * *
Сколько минут назад всё это было:
Облако в небе плыло и облаком было,
Образом было, просто самим собой,
Как человек на столе лежащий к дверям ногами,
Голубь взмывающий в небо, худое пламя
У постамента, трудно – самим собой…
Лепет французский в столичной сырой кофейне…
Сколько времён назад дед заходит в отдел бакалейный,
Тростью трясёт, вдоль витрины себя несёт,
Дни как во сне, стрелка переползает столетье,
Я просыпаюсь однажды, и, кажется, вижу всё:
Гул не ослаб. Это музыка мирно стихла.
Вишня цветёт в усадьбе, пылает вишня.
Роботы плачут в поле, но им не слышно:
Гул нарастает, к земному ядру зовёт.
Вот он сейчас вдоль кофеен, квартир плывёт,
Призрак бумажный, лебедь мой тонкий, нездешний…
* * *
Купили зеркало кривое,
и вот теперь его несём,
не накопили на другое,
на отражение дневное,
чтоб улыбалось всё.
Оно такое неживое,
и как во сне, и как во сне
раскрылось птицей над тобою,
и домики погасли все.
По улицам его носили,
несли его с таким трудом,
зачем, зачем его купили,
зачем заносим в тёмный дом?
…Пока в углу оно висело
в том мире песен и труда,
упала в чей-нибудь бассейн
та запрещённая звезда,
и всё застыло, исказилось,
улыбка высветилась, в ней
душа моя остановилась,
пустых не различая дней.
Та искаженная, другая,
зачем ты смотришь на меня,
как будто отражаешь, знаешь
слова для лета и огня,
как будто видела цветное,
умылась мертвою водой,
всё наливное, золотое,
пустое лето, ангел мой…
Великолепные стихи!