В длинном до пят хитоне и ветхих сандалиях, мелким шагом, переступая с камня на камень, он спустился к низу горы и по узкой тропе пошел в сторону родника. Справа от него цвели кусты барбариса, пустившие корни в трещины раскаленных от жары скал. Длинные и тугие, как плети погонщиков, корни этих худосочных деревьев проникали внутрь горного отлога, прорастали сквозь скальный грунт и, впитываясь в глиняные отложения, доставали оттуда влагу. «Так выживают», – подумал он, с улыбкой посмотрев на юное деревце, уже пошедшее врост и пустившее вдоль гибких в фиолетовой кожице веткам светло-зеленые листочки. Он пошел дальше. С губ его не сходила легкая улыбка. Было светло и свежо – еще час или два до полудня, до момента, когда южное солнце выкатится в зенит, и от сильной жары надо будет скрываться в тени смоковниц и финиковых пальм.
Подойдя к роднику, он поздоровался с женщиной, набиравшей воду в большой, деревянный, стянутый железными обручами, кувшин. Он заметил ее еще издали и поэтому замедлил шаг, чтобы не ждать, пока женщина наполнит кувшин водой. Но вода из родника текла медленно, тонкой струей по белому днищу деревянного желоба, пристроенного к отверстию в невысокой стене, выложенной тесаным камнем. Он остановился, скрестив на груди руки, и внимательно оглядел женщину. Она была одета в синюю до пят тунику и черное покрывало, стянутое, тоже черными, завязками на плечах. На вид ей было не больше тридцати – белое лицо, с маленькой горбинкой нос и подрагивающие от смущения длинные ресницы.
– Кто ты? Почему босая? – спросил он.
Она не ответила.
– Тебя изгнали из общины? – спросил он и, тяжело вздохнув, добавил: – И поэтому, согласно местным законам, запрещают носить сандалии?
Она повернулась к нему, придерживая одной рукой за медную ручку кувшин, и, отведя от лица полу покрывала, сказала:
– Да. Хочешь еще что-нибудь спросить?
Только сейчас, когда она полностью открыла лицо, он сумел ее разглядеть. Если бы не скорбная складка в уголках губ и сеть морщин у глаз, ползущих к вискам, когда она щурилась, ее лицо могло быть красивым.
– Как тебя зовут, сестра? – спросил он, заглядывая ей в глаза.
Взгляд незнакомца был настолько пристальным и проникновенным, что женщина поневоле отвела глаза, покрываясь от стыда румянцем. На долю секунды ей вспомнилось детство. Она играет во дворе с желтыми, как лимоны, цыплятами, сует их запазуху туники и придерживает у пояса, чтобы они не упали вниз. Цыплята пищат и царапаются, а девочка заливается звонким, как веселая трель кларнета, смехом. И вдруг – голос матери: «Бали, родненькая, иди месить тесто». Она бежит домой, поднимается на стол и опускает крошечные ножки в холодное тесто. А у окна стоит отец и смотрит на нее – смотрит, как этот длинноволосый незнакомец, с любовью, с радостью вперемежку с какой-то неземной грустью.
– Бали, – вздрогнув от суматошных мыслей, ответила женщина. – Я живу здесь, недалеко, за домом скорняков.
Незнакомец обмыл родниковой водой лицо и сказал:
– Если хочешь, я помогу тебе.
– Не надо, – ответила Бали. – Сама справлюсь.
Он еще раз улыбнулся и, шлепая сандалиями по грязной луже, ушел.
Бали взвалила на плечо кувшин и, сгорбившись от тяжести, пошла в сторону дома скорняков. Но не прошла она и нескольких шагов, как услышала звонкий детский голос:
– Шлюха! Шлюха! Все про тебя знаем. Вчера с мавром спала.
Это был Цадок, сын раввина Эфраима. Мальчишка не давал ей прохода, выслеживал ее, все время болтался где-то рядом, иногда с братом Ури, а чаще один, и, если около Бали не было никого из взрослых, появлялся на ее пути и кричал:
– Шлюха! Шлюха! Все про тебя знаю.
Так было и на этот раз. Мальчик дождался, когда незнакомец скрылся за холмом с барбарисовыми деревьями и выскочил из своей засады, крича:
– Шлюха! Шлюха!
– Перестань сквернословить, Цадок, – крикнула в ответ женщина. – Иначе я пожалуюсь твоему отцу.
– Ха! Она пожалуется отцу! Отец мой тебя к порогу дома не пустит.
– Пустит.
– А вот и не пустит, – кричал Цадок. – А придешь, так он повелит тебя камнями закидать.
– Это за что?
– За что надо. Тебя скорняки видели в оливковом саду за этим делом.
– Врешь, вредный мальчишка! – уже сквозь слезы вскрикнула Бали. – Сроду я ни в каком саду не была.
– А что ты там делала с пастухом Елеазаром? Сказки ему рассказывала?
– Я еще раз прошу тебя, Цадок, закрой свой грязный рот! Честное слово догоню и уши надеру.
– Попробуй, – храбрился мальчик, держась на всякий случай на безопасной дистанции.
И вдруг случилось то, во что она и сама не могла поверить. Она положила на землю кувшин, сбросила с себя покрывало и, как хищная птица, вытянув вперед лицо, бросилась к мальчику. Неуклюжий и пышный, как сдобная булка, тот не успел и повернуться, как оказался в цепких руках разъяренной Бали. Быстрыми руками она нашла его уши и стала тянуть их, приговаривая:
– Обещала надрать уши? Обещала? Теперь терпи.
Цадок взвыл от боли.
– Не надо, Бали, – закричал он. – Мне больно, мне очень больно!
– Больно? Очень больно? Тогда дай слово, что больше не будешь сквернословить.
– Даю
– Я могу тебе поверить?
– Да.
Бали отпустила его. Шлепнув по мягкому месту, пригрозила:
– В следующий раз будет больнее. Запомни это.
Когда она отпустила его, Цадок отбежал в сторону и еще громче закричал:
– Шлюха! Шлюха! Все расскажу отцу. Сегодня же расскажу.
– Какой же ты вредный, Цадок. А еще сын Эфраима, сын раввина.
Бали дошла до дома и разожгла в печурке огонь. В это время Цадок прибежал домой и рассказал отцу, что видел Бали в оливковом саду с пастухом Елеазаром за грешным занятием.
– Она догнала меня, – плача и дрожа, продолжал Цадок, – надрала мне уши и пообещала убить, если я не буду держать рот на замке.
Через час после этого в дом Бали вошли кожевники, чернокнижник Варлам и сирийские пастухи. Они выволокли ее за волосы во двор, избили ее и с криками «Блудница! Блудница!» повели к синагоге. Там, во дворе, где прихожане собирались после молебнов, ее бросили на песок. Она поднялась, стала перед всеми на колени и, мелко подрагивая плечами, заплакала. Одежда на женщине была порвана до груди, Бали подтягивала концы туники, сжимая их в маленькие кулачки, чтобы хоть как-то скрыть шею и грудь. Материя все время соскальзывала с рук, обнажая кусок еще молодой, налитой горячей кровью груди. Густо наложенная на брови сурьма растаяла от жары и, смешиваясь с потом, черными струйками текла по щекам. Она тяжело дышала, со страхом глядя перед собой. Лишь однажды, когда кто-то из скорняков наотмашь ударил ее по голове, она повернула голову и мельком увидела незнакомца. Он сидел на земле, выставив вперед колено, и что-то писал на песке.
«Это он! Он! – подумала Бали. – Боже милосердный, неужели и он с ними?»
Вид незнакомца был отстраненным: казалось, его совершенно не интересует происходящее вокруг.
В разгневанной толпе скорняков отличался фарисей Барух. Он громче всех кричал:
– Блудница! Блудница!
Чуть в стороне от беснующихся стоял раввин Эфраим. Он был высокого роста, пышнотелый, с окладистой седой бородой. Тело его было покрыто дорогим халатом, а голову венчал вышитый сирийским золотом тюрбан.
– По нашим законам, – сказал он, обращаясь к незнакомцу, – женщину за прелюбодеяние следует забить камнями. Так заведено веками, об этом написано в книгах пророков. Что скажешь ты, Мастер? Вчера и сегодня мы все тебя внимательно слушали, многие из твоих мыслей показались нам заслуживающими внимания. Но закон есть закон. Не нами он придуман…
– Эфраим, – перебил его незнакомец, – твой сын Цадок поведал тебе не всю правду.
– Причем тут мой сын, Мастер? – немного смутившись, спросил раввин.
– Не перебивай меня, раввин. Высокомерие – не лучшее качество для служителей Господа нашего, – сказал, вставая, незнакомец – Я был сегодня у родника и слышал, как твой отпрыск оскорблял эту женщину самыми непотребными словами.
– Не понимаю тебя Мастер…
– Еще раз прошу тебя, Эфраим, не перебивай меня. Правду может услышать только тот, кто захочет ее услышать. Ты отец своему сыну и, я надеюсь, сам найдешь способ, как отучить его от сквернословия и обмана.
После этого он повернулся к скорнякам и сказал:
– Вам же скажу одно: пусть первым бросит камень тот, кто не грешен,
Во дворе синагоги наступила тишина – пронзительная, звенящая, долгая, сквозь которую слышно было, как где-то скрипнула калитка и на дальних пастбищах пропел рожок пастуха.
Первым нарушил тишину фарисей Барух:
– Что ты говоришь, Мастер? Разве мы не должны чтить законы наших отцов, и эта женщина неповинна в грехе прелюбодеяния?
– Это не ты говоришь, Барух, а Сатана говорит в тебе, – ответил незнакомец, бросив взгляд на фарисея. – Всякий, кто слушает меня, да услышит. Для тебя же я повторю еще раз: если ты не знаешь за собой греха, можешь первым бросить в эту женщину камень.
Барух бросился к Эфраиму:
– Что делать, раввин? – спросил он, растерянно дергая его за обшлаг халата.
– Ничего, – ответил раввин, глядя, как мужчины бросали на землю камни, и, опустив головы, как нашалившие школьники, уходили со двора синагоги.
Когда двор опустел, незнакомец повернулся к женщине:
– Встань, сестра, и подойди ко мне, – сказал он.
Еще не до конца веря в свое спасение, она подошла к нему.
Незнакомец приложил к ее жарким от стыда и перенесенной боли щекам ладони и сказал:
– Ты видишь, вокруг, кроме нас, никого нет?
– Да, – ответила Бали.
– Грехи твои велики, но, посмотри, тебя больше никто не осуждает.
– Да, – ответила Бали. – Я вижу.
– Значит, не осуждаю тебя и я, – сказал он. – Ступай к себе и подумай, как будешь жить дальше.
С этими словами, словно выпуская на волю птицу, он разжал ладони, отведя их от лица женщины.
Солнце в небе накренилось к закату. Уже не пекло, но было еще жарко. Со стороны оливковых садов и родника, где цвели барбарисовые деревья, повеяло легкой прохладой.
Бали дошла до своего дома, легла в постель и, думая о незнакомце, с открытыми глазами пролежала до вечера. К концу дня, когда небо набегающими волнами обмыли первые сумерки, она встала с постели, привела себя в порядок и стала ждать его. Она ничуть не сомневалась, что незнакомец, которого все почему-то называли Мастером, не придет к ней за известной платой – ведь он подарил ей жизнь, и, главное, прощение. А это дорого стоит. Неужели же он не придет за тем, за чем приходят в таких случаях даже лучшие из мужчин?
Глубокой ночью в ее дом стучался Мавр. Она не открыла, сославшись на боли в животе. Мавр продолжал барабанить в дверь, говорил, что нашел несколько динаров и готов ей за сегодняшнюю ночь заплатить двойную цену.
– Только открой, милая, – просил он, прислонясь к двери горячим лбом. – Уверяю, я буду сегодня ласков и нежен, как влюбленный юноша.
Бали была неумолима.
Когда Мавр ушел, она вышла во двор. Уже рассветало. В холодном небе медленно, одна за другой, гасли ночные звезды. Тонкая красная линия очертила край купола горизонта. Во дворе дома раввина Эфраима уже дважды пропел петух, приветствуя рождение нового дня с новыми заботами, тревогами и бедами. Бали еще раз прислушалась к предутренним голосам, надеясь, что, наконец, услышит его шаги. Но тщетно. Все тщетно. Похоже, что незнакомец и не думал идти к ней. А если так, подумала она, значит, в мире что-то изменилось. Что? Не знаю.
Она задвинула дверной засов и, не раздеваясь, легла спать.