НОВОГОДНЯЯ ЁЛКА
Елочные базары пестро темнели в черноте декабрьских вечеров; и ёлки казались таинственными, как зачарованные страны.
Острый и славный аромат хвои дарил ощущение счастья; и на истоптанном снегу, когда выбирали чудное новогоднее древо, суммы ветвей и чёрно-зелёные, мягкие иголки давали причудливый орнамент.
Выбранную и купленную везли на санках, причём верхушка её, равно и нижние ярусы пружинили от движения, покачивались.
Город плыл и играл огнями, переливался движеньем людей и машин, и всё время кто-то входил и выходил из дворов, как из бесчисленных коридоров.
Важные троллейбусы проплывали мимо, неспешно везя скарб различных судеб.
Сворачивали, и шли вдоль огромной стены старого, коммунального, многоквартирного дома, шли, замедляя шаги, точно искусственно удлиняя путь, ибо запах снега, мешавшийся с упоительной хвойной струёй, были великолепны.
А жили тогда на первом этажа, и широкие окна были посажены низко к асфальту, но забраны белыми, в пандан снегу, решётками.
Ёлка вносилась торжественно и важно, нижние ярусы её ветвей слегка корректировались при помощи ножниц, доставалось ведро, наливалась вода со специальными добавками, и устанавливалось древо, медленно поднималось оно, упиралась главою в потолок.
-Вот там держи, — говорил отец, и мальчишка держал, и лёгкие уколы были нежны, как ласка.
-Осторожно, Лев, привязать надо. – Мама вставляла реплику.
-Да, да, — соглашался отец, точно привычный ритуал терял детали, год ожидая в запасниках радости.
Привязанная и установленная между двумя окнами ёлка виделась роскошной и без украшений, но доставались они; из недр антресолей изымалась старая, с ободранными боками и крышкой коробка, — важная, как старинный ларь; и крышка снималась так, будто врата распахивались…
Мишура мерцала серебром, играло розовым и синими цветами сверху, потом, завёрнутые в фольгу, или бумагу доставались – являлись на свет – игрушки…
Их доставали осторожно, освобождали от обёрток, раскладывали, думали, какую куда лучше повесить.
Верхушек было две – на выбор; отец забирался на стремянку и украшал ёлочную вершину яркой звездой.
-Болгарский гномик разбился. Жаль. – Говорила мама.
Знакомые болгары подарили чудесные игрушки: тонкие, хрупкие, брать надо было – с замиранием сердца, не дай Бог уронишь, и тогда хрусткие брызги, криво отражающие реальность комнаты, лягут на пол, оставив оттенок грусти в душе.
Ёлка одевалась постепенно, игрушки вешались густо, сверкали; важные, как вельможи шары, поворачивались слегка, играя выпуклыми боками; и гирлянды, пропущенные меж ветвей, точно соединяли дорогами фантастическую страну.
-Последний штрих, — говорила мама и приносила вату. – Ну, сынок, давай.
И мальчишка, отделяя от плотного рулона кусочки, кидал их на лапы, старался попасть поглубже, в таинственную зелёно-чёрную глубину; он кидал вату, чувствуя сладкое, волшебное умиленье в сердце сознанья, он предвкушал новогодний праздник, ожидать который так долго, что не хотелось бы его завершенья; и он, мальчишка, разбрасывая искусственные снежинки вполне уверен, что может быть бесконечным мгновение, может, что вырастать – необязательно, а если захотеть, то спокойно можно навсегда остаться в детстве, с папой и мамой, в пределах чудного новогодья…
КОМИТЕТ
Комитет – в него входят старые, седобровые, носатые, самоуверенные члены общества – работает усердно.
Помимо главной комиссии имеется множество помощников – разной степени юркости и бойкости.
-Ещё, — говорит один старик другому, — мне нравится их прыткость. Вчера, не успел затребовать документы – глядь, они уже тут. Тащит молодой такой, прытконогий, не знает даже, что мы его тоже будем рассматривать.
-Это точно, — улыбается золотозубо другой старик.
Они сидят в кабинетах, чья меблировка богата, дивана громоздки, как носороги, но мягки – как память о детстве.
Они встречаются по несколько человек. Шуршат бумагами.
-Кстати, что у него там в детстве было?
-Монетами спекулировал, стишки писал, пить начал рано.
-Ну… и зачем такому жить? Ни спекулянт, ни поэт – не поймёшь кто.
И они чешут в затылках, взвешивают символические шарики, смотрят, какие перевесят.
Палачи находятся тут же – в огромном здании заседаний комитета: со стороны оно напоминает слоёный пирог с суммою различных крыш, а вход, конечно, с порталом над колоннами, и на портале – символические фигуры.
Палачи всегда в чёрном, впрочем, это партикулярные платья такого цвета; а сами исполнители вполне интеллигентного вида, иные в круглых очёчках, и всегда готовы отправиться по адресу, что укажет один из членов комитета.
А те работают вовсю – читают бумаги – компьютерами никто из них не пользуется: у нас ведь не механический процесс! – заявляют они; рассматривают фотографии, и вновь – взвешивают символические шарики.
Шарики эти цветные, они из свинца, из воска, из пластилина – из чего угодно, и только старики решают, какие именно шарики соответствуют их выводам.
Иногда рассматривается дело кого-то из членов комитета, но он не знает об этом, и бывает очень удивлён, когда в своём кабинете встречает улыбающегося палача.
Потом появляется новый старик, и работа продолжается, работа сопровождаемая шамканьем, кашлем, кривым подмигиваньем, всполохами корявого смеха.
Старики решают, кому сколько жить.
…ВДРУГ ПОЧУВСТВОВАЛ СЕБЯ СЧАСТЛИВЫМ
В частной, платной клинике, коридоры которой лоснились чистотой и сдержанным богатством, в кабинете у лора, где сверкали всевозможные никелированные штуки, предназначение которых очевидно не понятно профану, отец малыша, услышав: Синегнойка осталась! – точно осунулся, сразу вспотел…
Малыш сидел у него на руках, его должен был осмотреть лор, пока расшифровывавший результаты бакпосева матери – более собранной, деловой.
-Сам удивлён, — говорил подвижный, крепко сбитый, рыжеватый, жизнерадостный врач. – Желательно близким родственникам сделать анализ. Колоть антибиотики пока не хочу, нужно узнать – не долечили, или повторное заражение.
-Не знаю, уговорю ли мужа, а он бабушку.
-У тебя деньги есть? – спросил вполголоса муж.
-Да.
-Ну, сделайте.
Сначала осматривали малыша.
Результат был вполне приемлемым.
Потом лор, распечатав палочку с ватным окончанием, полез в рот отцу, ворочал ею там, извлёк всю в пятнах жёлто-чёрных.
…неврастеник, поэт, живущий за счёт матери, хоть и публикующийся постоянно – но кому теперь нужны стихи… он сжимался внутренне, как моллюск, уходил в свою раковину, но в ней уже было плохо.
У меня найдут, думал, точно ведь, по закону мерзавности: ни с кем не общаюсь – где мог подцепить?
Малышу промывали горло, он был накрыт прозрачной бумажной тканью, и лор умело брызгал ему нечто в рот, а мать держала у подбородка малышка лоханку, куда он сплёвывал.
-Ещё чуть-чуть! – ободрял врач. – Хорошо держится. Очень хорошо. Большинство детей не даётся. Всё. Герой!
Малыш – после прижигания люголем – закашлялся; отец носил его по кабинету, подходил к окну, за коим выстраивала империю зима; малыш вспотел, кашлял.
Жена совала салфетку, слушая рекомендации врача.
Потом малыш рассматривал наряжённую ёлку в коридоре, а мать расплачивалась у пластиковой выгородки, совмещавшей кассу и регистратуру.
Откуда у меня? Почему у меня? Нервно вертелось в сознанье отца, убеждённого (когда ехали), что малыш поправился и завтра поведёт его в сад, какой так любил сынок: его социабельность противоречила социофобии отца.
Знакомый водитель, не раз подвозивший на близкие расстояния то за сотню, то за полтинник, высадил жену у метро, а отца с малышом повёз к дому.
-Всё плохо, очень плохо! – с порога объявил отец своей матери – бабушке малыша.
-Внучок мой вернулся, — хлопотала она: деятельная, несмотря на возраст, зарабатывавшая деньги, невзирая на старость. – Что плохо?
-Не прошло ничего. У меня бакпосев взяли. Надо бы и у тебя.
-Схожу в поликлинику, узнаю, что делать.
А малыш, одетый, забавный, как медвежонок прошёл в комнату и возвратился оттуда с двумя машинами, повторяя:
-Лять, лять.
-Подожди, холодно.
-Мы ненадолго, — ответил отец.
Они вышли – догорал короткий декабрьский день, и пышные снега, взявшие двор в полон, переливались золотисто под светом только зажегшихся фонарей.
Малыш возился у засыпанной песочницы, крохотным ковшиком экскаватора он черпал снег, пересыпал его в кузов грузовика, вёз тот по бортику.
Мороз щипался не сильно; янтарно, зелено, красно загорались окна домов.
-Андрюша, — послышалось сверху. – Принеси мне снега!
Малыш приносил обычно – в подарок бабушке.
Малыш смотрел вверх, потом кинулся к грузовичку, и стал наполнять его свежим, рассыпчатым.
-Давай я экскаватор возьму, а ты грузовичок понесёшь, — предложил отец.
Они шли медленно, и отец, глядя на дорожки, очищенные, но сохранившие нижние пласты, игравшие розовым серебром и прозрачным золотом, вдруг почувствовал себя счастливым, несмотря на предстоящую неопределённость.
МЕТЕЛЬ ИДЁТ
Белые-белые крыши, и мутно, в снегопаде, розовато-синим бликуя, рисуется огромное тело гостиницы, наполненное людьми, как сумки их — бытовым скарбом.
Бары и кафе играют разноцветьем огней, лучи отражаются в бутылках, стаканах, фужерах, и запахи еды витают, соединяясь с уютным теплом.
-Такая метель, что и выходить неохота, — зевает некто, потягиваясь, глядя в окно.
-А нам и не надо, — отвечает женщина, кутаясь в плед в кресле. – Уютный номер. Закажи ужин.
-Хорошо.
Снегопад крутит с утра, на воздух наброшена полупрозрачная сеть, её ячейки то сближаются, превращая небо в сплошную белизну, то расходятся, чётче позволяя видеть городские орнаменты.
…ибо всё, предложенное городом – от детских площадок до автострад, от больничных корпусов до заметаемых кладбищ, от церквей до цирков – не что иное, как нагромождение орнаментов, сливающихся в лабиринты.
Утром ходил гулять с малышом, он ликовал, ловил снежинки, бегал за соседской таксой, набирал снег в ведёрко, в клубах розоватой снежной пыли слетал с горок.
Дальше повалило сильнее, и возвращались домой уже заснеженные.
Согбенная бабулька – с выражением каменной кротости на лице – пересекала двор: часто видишь её, и часто роется она в мусорных контейнерах: старость, разметавшая в клочья былое – жалкая, пустая, ни в чём не виноватая, беспросветно-кроткая; такая старость – вина других, подлая гамма социума…
Двое молодых пробегают:
-Крутит как!
-Идём домой скорее!
Ах, им бы на каток – тот, роскошный, посверкивающий искусственным льдом – на ВДНХ, где советская помпезность причудливо скорректирована последствиями последних времён…
Обрывки словес доносятся сквозь пласты пространства:
-Каждый день живу, как последний.
-Думаешь – это правильно?
-По-иному не получится уже.
Сумерки пепельно-коралловые, метель продолжает работу, плавно верша свои дела, точно не зная ничего о людях.
Змеи и драконы машин мчатся по улицам, розово вспыхивает снег, переливается муаровым серебром, и горят глаза этих змей и драконов.
Лает собака.
Интересно, где укрываются вороны?
Утром на проводах гирлянды голубей напоминали ноты, но никто не слышал голубиной музыки, никто.
Вечерний город держится на огнях, точно подвешенный на бессчётных нитях.
Желтовато-золотистые, зелёные, янтарные, иные – а окошки: точно обнажающие жизнь домов, их наполненность густою плазмой, и кот на подоконнике возле фикуса сейчас улыбнётся, растаяв в воздухе.
Метель идёт, кружится, производя круги, знаки, символы, падает вниз, низвергается, приближая небо к земле, или наоборот – не разобрать.
ПЁСТРЫЕ КЛОЧКИ
На истоптанном снегу двора лежит, как поверженная снежная баба, толстая тётка из столовой – он знает её, возвращается со службы домой: очевидно – поскользнулась, упала, и двор пуст, не может подняться.
Ускоряет шаги, протягивает ей руку…
Зачем кусочек жизни, длиной в две минуты, застрял в голове?
Зачем?
Как тяготился службой, как страдал от неё – двухгрошовая зарплата и ощущение бесконечности, резиновости времени.
…с одногруппницей одноклассника, зависли в квартире которой, бредут ночью, и летняя тьма роскошна, как Византийское богатство, и тени космато качаются…
-Где он может быть?
-А шут его знает!
Пошёл за выпивкой и пропал.
Переходят из двора во двор, деревья точно плывут кронами над ними, янтарно и золотисто играют окошки, потом возвращаются к ней, в квартиру, роскошную по советским меркам, ибо отец не то дипломат, не то…
Одноклассник приходит через полчаса – смеётся: попал в милицию…
Помнятся ярко: лоскутки тридцатилетней давности, пустые и никчёмные картинки, пестро склеившиеся в жизнь.
…второго января шли с тем же одноклассником, шли по истоптанному снегу, под фонарями, обсуждали детали новогодних пьянок: в разных компаниях были; и, за школой, встретили двух подружек из класса, пригласила одна идти к ней – сидели, играли в карты: во что?
Помнится, как одноклассник лихо открывал вино, и наполняло оно, густо-красное, бокалы, и тёк зимний вечер, и будущее неопределённо было – точно качающиеся где-то далеко слои…
Точно и жизнь вся была доверена пёстрым кускам; а ведь были горы творчества, библиотека прочитанных книг, поиски себя и Бога: мучительные, не закончившиеся к пятидесяти, ни к чему не приведшие…
Много цветных картинок: вот и вся жизнь, каждый день которой уходит в ночь, каждая ночь которого переходит в утро.
Клочки воспоминаний кружат, будто кусочки бумаги кем-то сброшенные с неизвестной башни, подхватываешь их, рассматриваешь, и, понимая, сколь не нужны тебе ныне, зачем-то задерживаешься на них, несчастный.