НАДМИРНАЯ СУБСТАНЦИЯ
Слова, вызревающее в алхимической янтарной лаборатории мозга поэта, окружены ореолом ассоциаций, и связано с сущностной природой слова, так, как использующий его – эту могучую силу – лишь для передачи информации и не представляет.
Нечто нарушилось, сдвинулось на микрон, порвалась метафизическая нитка: столь насущная, не зримая физическим оком – и слова, необходимые нам для корневого, не бесплодного существования, а точнее – для полноценной жизни, точно утратили свою мощь.
Их сила ушла в линии прагматизма, превратившись в разболтанную мелочь говоримого.
Слово утратило авторитет, ибо люди, утратив связь с истинным значением слова, измельчали до заработчиков денег, до выживающих (не зная при том зачем) существ.
Ругань естественна, а поэзия – нет, как тут искать баланс, удерживающий мир?
Ветер стяжания и алчбы выдул из слов полновесность, оставив скорлупки, дрожащую шелуху – и носится эта шелуха между нами, засоряя мозги.
А поэтическое слово наиболее полноценно, ибо обладает таким смысловым магнитом, такой аурой цветовых, философских, общечеловеческих оттенков, что не внимание к поэзии, в сущности, не внимание к бытию – и человеческому, и той таинственной субстанции языка, какая имея надмирную основу, никогда не откроет своих секретов, иногда угадываемых поэтами.
СТИХОТВОРЕНИЕ В ПРОЗЕ
Стихотворение в прозе, отказавшись от рычагов рифмы, столь действенных в русской поэзии, предлагает в качестве дополнительной выразительности смысловой спуск в глубину занятого собою отрезка пространства, то есть в глубину страницы, на которой размещено.
Ступенями тут может служить и афоризм, и закрученная особым образом фраза, которая являет собою – в силу звуковой инструментовки – музыку прозы, давая отличный от других вариант членения текста.
Краткость и точность – два столпа, на каких держится произведение этого жанра: краткость сгущает мысль, а точность сообщает ей монументальную силу.
Зыбкость детских воспоминаний, мерцающие лабиринты сознания, неуловимые оттенки – вся эта тонкая оснастка парусника жизни фиксируется в стихотворение в прозе с отчётливостью индивидуальных отпечатков пальцев: пальцев судьбы, сообщая океану поэзии дополнительную яркость.
Интересен был бы также своеобразный диптих: когда тема и мысль развиваются сначала в рифмованном стихе, а потом – в стихотворение в прозе, обогащая, таким образом, художественную галерею жизни.
Отсюда следует необходимость развития подобного жанра, какой совместно с другими, работает на создания благоухающего сада русской словесности.
КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКИЙ ЭТЮД
Пышный сад египетских фресок точно роняет золотые, как нильский песок, фрагменты текстов – поэтических, словно действия жрецов, непонятные непосвящённому.
Всезнающий Сфинкс с огненными очами — и, оказавшись возле него, окажешься в мировом коловращенье духа, где вопрос переходит в ответ, и все они звучат поэзией.
Жёсткие словесные формулы Архилола прожглись сквозь напластования времён, даже обрывочностью своей давая картины целостности.
Высокая мощь Гильгамеша плавно поднимается над семиступенчатыми башнями- зиккуратами, чья архитектура зиждется на точной поэзии формул, ибо, как века спустя сказал Галилей, математика есть свойство мира, — как и поэзия, впрочем, про какую он не говорил.
Кораблик Конрада Вюрцбурского по-прежнему везёт к нам Благую Деву, и великолепное благоухание куртуазных стихов пышнее церковных риз.
Католический культ весь солнечно играет аккордами текстов; а стволы органа (упорядоченный, металлический лес) соплетают звуки так, что становятся очевидными силы и могущества вибраций.
Рабочий ангел поворачивает рычаг, и снег убеляет старый, островерхий город, всю сумму шпилей его, башен и башенок, кривых, колоритных переулков…
Другие ангелы заглядывают в окна, проверяя – не плачут ли дети?
О, им не за чем плакать, коли жизнь будет насыщена доброй поэзией!
Диски звенят – речения Силезского Вестника призывают нас жить по-другому задолго до могучего сонета Рильке – того, где архаический торс Аполлона даёт света гораздо больше, чем упомянутый в первой строфе канделябр.
И снова толщ средневековой поэзии манит, как причудливый смысло-звуковой орнамент: нам не понять тех людей: мы никогда не сможем забыть телефоны и холодильники (хотя бы это!)…
Если вглядеться во фрески Лоренцо Монако, или Мазаччо, можно обнаружить, что даже посадка глаз у живших тогда иная, нежели у нас: микрокосм не постигает другой микрокосм, и для перевода нужно напряжение всех мышц фантазии, коли точное знание невозможно.
Точное знание — острый арбитр, но не всегда можно аппелировать к нему.
Вдруг зажигается волшебный фонарь Галчинского, чьё имя – Константы Ильдефонс – уже поэзия; и замечательный трамвай Незвала проезжает мимо – игрок сойдёт на остановке, будет стоять на мосту, долго глядеть в чёрное зеркало реки, но самоубийство не состоится, отмененное поэмой, чьё имя – Эдисон.
Дерзость Эдисона отрицает прах, и совсем не всё кончается пресловутым всхлипом Элиота.
По дугам – хитро пересекающимся, играющим то серебром, то изумрудом – спускаются всё новые и новые смыслы, по иному расцвечиваются они, звуча своеобразной симфонией.
В келье, не боясь чёрта, Лютер ткёт готический перевод Библии.
И снова сад египетских фресок возникает – он отливает работами Модильяни, он входит в современность, неся свои коды, повествуя про бескровную жертву.
Вы бывали в лаборатории алхимика?
О, внешняя сторона играет второстепенную роль, но важен философский камень: очищенная человеческая душа: об этом речёт герметическая алхимия.
Поэзия вся пронизана её – будь то высокая ясность Гёте, или переусложнённый мир Целана (хотя они не равновелики, разумеется).
Мазок за мазком пишется глобальное мировое полотно, и старый русский философ Фёдоров встаёт со своего сундука, чтобы обратиться к нам, нынешним с речью о патрофикации – ибо всеобщность есть единственное дело человечества, цель которого – братство и сад (хотя не видно сейчас и намёка на это), а строительный материал храма всеобщности – открытия, свитки формул, векторы поэзии, солнечность живописи, сияние музыки…