Хрустальный шарик вертится в мозгу,
Бросая блики – отблески культуры.
На греческом сижу я берегу,
И храмов за спиной белы структуры.
По византийской лестнице всхожу,
А дальше облака – садами неба.
Свет, отрицающий любую жуть,
Лелеет грешных с мудростью и нежно.
Хрустальный шарик новый блик даёт –
В нём языки войны прожгут реальность,
Но снова свет дарует мир, как плод
Познания, рассеяв инфернальность.
Хрустальный шарик, драгоценный свет,
И никакая жизнь моя, по внешнему
Когда судить, и – вариантов нет,
Есть только устремление к не здешнему.
* * *
В городе алхимиков коты
Выбираются на крыши, чтобы
Насладиться темой высоты,
И на звёзды, ясно, смотрят в оба.
-Та на магистериум вполне
Звёздочка, я думаю, похожа.
-Гляньте, в алхимическом огне
Выплавится суть всего – негоже
Без подобной жить…
Сии коты
Знают о хозяев их работе.
Философский камень о свободе
Душ – но лишь отменной высоты –
Говорит им: явлен в небесах.
В колбе пролетающий гомункул
Кругло отражается в глазах
Котофеев, как небесный мускул.
И сужденья вынесут свои,
Изучив небесные слои.
* * *
Дагон ссужал деньгами фараона,
Покуда плыли римские суда.
Властитель, презирающий Дагона,
Власть денег не отринет никогда.
Жрецы проходят лабиринтом, силы
От оного вбирая в каждый слой
Души, поскольку знают перспективы,
Насколько эти связаны с душой?
Истории фрагменты в каталоге
Действительности. Все они пестры.
К чему не ведаем придём в итоге,
Не мы же дней зажгли костры.
* * *
Розовую пасху с курагой
На столе припомнишь – полирован,
Блик мерцает нежно золотой,
Счастьем детство чудно окантован.
Я у дяди с тётей, вот и брат,
Пасху бабушка варила эту.
Прошлого разматывая ленту,
Старый ныне, я не буду рад.
Ибо не вернуться мне туда,
Где все живы, и играет детство.
Даже у алхимии нет средства
Возвращать прошедшие года.
* * *
Песочные часы теперь так сложно
Найти – по перешейку тёк песок,
И возражать теченью невозможно –
Удачлив будь, иль страшно одинок.
Песочные часы весьма красивы –
Изделья основательны вельми.
Когда-то уповал на перспективы,
Гнал дни, при том не хлопая дверьми.
На ингаляции ходил ребёнком,
И были там песочные часы.
Воспоминаниями в мире тонком
По смерти, может, будешь грешный сыт…
А здесь – едва ль…
* * *
Было – за спиной сидел мой пёсик,
Как печатал я свои стихи.
Мягкий и пушист, и милый носик
Тыкался мне в спину, и – текли
Строчки…
А теперь малыш забрался
Сзади – мой малыш, сынок-цветок.
Шаловлив, трёхлетний, и прижался
Он ко мне.
И я не одинок.
* * *
Демон Максвелла на входе
И на выходе другой.
Коридор сколь превосходен?
Страшен, хоть я и седой.
Демоны всего лишь знаки,
Знаков множество вокруг.
А приятней жить в Монако,
Чем топтать российский луг.
Всё мешается так сложно –
Входы, выходы и путь.
Ибо понятая ложно
Жизнь отравит жизни суть.
ПРОЩЁННОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
Прощённое – кристаллик света.
Используй, дальше чтоб идти.
Прощение – так важно это,
Чтоб развязать узлы – и ты
Развязываешь снова, снова
То, что случилось завязать.
Когда обыденное слово
Поможет правду осознать.
* * *
Физиономию финала
За лик грядущего принять.
Останется вздыхать устало –
Устало, тяжело вздыхать.
Но ты надеялся когда-то,
Что за финалом новый мир
Пестро возникнет и богато,
Где будет славным каждый миг.
Надеждой пытка затянулась.
Когда в тебя глядит финал,
Душа улиткою втянулась
В ту щель, какой в себе не знал.
Сколь худо? Страшно? Всё известно,
И не известно ничего.
Но жаловаться неуместно –
Бесплодно жалоб вещество.
* * *
От геометрии пропорций
Зависит будничность твоя.
Довольно мало остаётся
Увидеть в бездне бытия.
Но смерть свою едва ль увидишь.
Представишь поминальный зал,
Двор морга, надписи на идиш
Кустов, осенний матерьял.
Так было. Папу хоронили.
Мне было девятнадцать лет.
Мою башку посеребрили
Года – обыденный сюжет.
Сколь опыт много объясняет,
Столь многого не объяснит.
Ночь многозвёздно отступает,
Ты входишь в утро без молитв.
* * *
Человек на лавке куль телесный,
Будто брошен и забыт судьбой.
С лестничной площадки мнится бездной
Старый двор, знакомый и родной.
Дремлет человек на лавке, или
Умер тихо? Шёл, устал и сел…
Темнотой мои подбиты были,
Хуже той, что март приводит в семь.
ГОФМАНИАНА И ГАУССИАНА
Неистовство гофманианы –
Фантазий бурных карусель.
Мечты всегда наносят раны,
Не в этом ли мечтаний цель?
Гауссианы чёткость, вместе
Стройнейших формул красота.
Есть общность двух миров? О, есть ли?
Иль сблизить оные – мечта?
Математический сияет
Алмазной гранью высверк – он
Развитье жизни обещает,
Какой бы ни был жизни фон.
О, блеск гофманианы ярок,
И сумма огненных картин
Со взлётом изумрудных арок
Сулит сияние глубин.
И то, и то необходимо –
Гофманианы пёстрый мир,
Гауссианы чёткость.
Мимо
Пусть пролетает зло, как миг.
ПОПУГАЙЧИКИ
(стихотворение в прозе)
Садились на палец – так нежно, славно: тоненькие пальчики их кожистых лапок обнимали твой…
Волнистые попугайчики летали по комнатам, и стрёкот их крылышек наполнял пространство, казался забавным, несколько суетливым.
Опускались на голову, и приятно было, маленький клюв погружали в волосы, копались.
Всего их было три – одного звали Ромкой, двух других Яшами.
Они жили в просторной клетке, стоявшей на холодильнике, и, прежде чем выпустить, проверяли – тщательно ли закрыты окна.
Они жили по очереди: два синеньких, один зелёный, отливавший изумрудом; славно было наблюдать за ними; а когда открывался маленький клюв, показывался толстенький язычок.
Казалось, они многое понимают…
Два первых умерли – быстро, прожив по нескольку месяцев.
Всё не могли успокоиться, взяли третьего.
Лето царило, оконная фрамуга была затянута марлей – плотно, надёжно, и не представлялось…
-Ой, Яшенька!
Он сидел на самом краю подоконника, пролез под марлю…
Манили осторожно, предчувствуя…
Он сорвался, и, точно дребезжа крылышками, совсем не привычными к большому пространству, канул в тополиный двор, затерялся в огромных кронах тополей, превосходивших ростом девятиэтажные дома…
Бегали по двору, звали, звали.
Больше не заводили таких милых попугайчиков.
ДЕТСКАЯ ПЛОЩАДКА
(стихотворение в прозе)
Мимо детской площадки ходил долгие годы равнодушно – чем интересоваться? В каждом дворе такая…
Вспоминал, однако, как раз, из окна кухни видел отца, задремавшего на скамеечке площадки, а было это за месяц до его смерти…
Интересна горка – сложноустроенная, с закрученным винтом спуском, с переходами, разноцветными бортиками, решётчатые структуры коих точно отражаются в мозгу причудливым орнаментом жизни.
Площадка зимней ночью освещена высоким, хотя и пониже старых, разросшихся тополей, фонарём, и кажется она одинокой, как изгнанник царь.
Снег бело блестит, мерцает игольчато, и детали горки видны в синеватом свете чётко, будто рядом они.
Зимой площадка мало востребована – как в современном мире поэт; но весной вскипает она, полнится детским оживлением, и восторги детворы точно подвешены на нитях счастья.
Звуки блестят, как блестел сошедший снег и переливаются новогодними шарами.
Но снова будет ночь…
Тень отца померещится – вот, выйдя из ниоткуда, сидит на скамье мужчина, сидит, дремлет в ночи, и от этого присутствия площадка становится не одинокой, а зловещей.
Вздрагиваешь, вскакиваешь, опалённый кошмаром, идёшь на кухню – попить воды, выкурить сигарету, идёшь, ничего не ожидая, смотришь на площадку в последнюю ночь зимы: снег уже ноздреват, почернел, а фонарь равнодушно вершит свою работу, никогда не имея выбора.
Как ты.
И НАЧНЁТСЯ ОНА ЗАВТРА
(стихотворение в прозе)
-Довольный какой! – говорит одна молодая женщина другой (а обе в красном, и цвет их плащей яркими пятнами горит на фоне февральских сумерек), когда малыш обгоняет их, мчась по лужам, ликуя…
Плотно, зимне одетый пожилой человек (скорее дедушка, чем отец – по виду, хотя отец, отец, поздний просто) бежит за малышом, и матерчатая сумка качается в его руке.
У бордюра, за которым истлевает, нозревато-черно оседая последний снег, двое стоят, обнявшись.
-Нам так ничего и не решить, — горестно говорит девушка.
-Подожди, всё образуется. Решится как-нибудь! – парень отвечает – но неуверенно, и слова его звучат смазано, точно по ним проехалось колесо судьбы.
-Как тут решится! – и девушка теснее прижимается к нему.
Малыш глядит на них, но быстро отворачивается и бежит дальше, огибая коричневые лужи, плюхаясь в иные, заходясь восторгом.
Надо вверх, по мокрому асфальту, мимо старого, массивного дома, и магазин на первом этажа блещет яркими стёклами, и малыш остановится, тыча пальчиком в не знакомые предметы, названия которых будет произносить вслух отец; а потом ниже, ниже – там поликлиника, и малышу надо на массаж…
Другой дом – красный и огромный, медленно оживает в сумерках, наливаясь медовым электричеством окошек, призрачно мерцая многочисленными арками, храня тепло быта, как абсолют жизненной плазмы.
-Завтра, Колька приедет, может, всё и решится… — Двое парней переходят узкую улицу.
-Да ну, я от него толку не жду!
Обрывки фраз наполняют сырой, готовый к весне воздух; обрывки фраз складываются в звуковую панораму жизни – такой роскошной, такой убогой.
Сумерки переходят в потьму, но весна щедра на надежды.
И начнётся она завтра.
* * *
Не помогает валидол,
Когда стихами сердце исколол.
* * *
Стволовая мистика органа
Звуками заполнит каталог
Мира, раз отчаиваться рано,
Пусть едва ль постигнем, кто есть Бог.
День последний февраля – внезапны
На снегу иголки, мишура,
Некто Новый продлил, а завтра
Грянет март, пойдёт его игра.
Оживаешь… Или показалось?
Слушаешь орган, какого нет.
И под 50 гнетёт усталость
Омрачая жизнью данный свет.
* * *
Мунк в заострённых линиях
Крик воплощал и страх.
Коль дело не великое,
Забвенье ждут и прах.
Прорвался тонкий к зрителю,
Истрёпан жизнью Мунк.
А! все несут Спасителю
Мешок телесных мук.
КЛОПШТОК И ТРЯСОГУЗКИ
(стихотворение в прозе)
В парике пышном, башнеобразном, белом, в камзоле, панталонах, в туфлях с узорными пряжками стоит в букинистическом отделе, листая книгу в телячьей коже, и страницы её оглаживает тонкими, пергаментными пальцами – дороги ему сии страницы.
Продавцы не могут, не имеют права удивляться – наверно, с киностудии, актёр-статист, никогда раньше не видели, впрочем, и кино нигде не снимается рядом.
Человек листает книгу, и даже бормочет тихо отдельные строки про строки, потом возвращает её торговцу, резко разворачивается на каблуках, выходит.
Клопшток. Мессиада. – Читает на обложке продавец.
Клопшток озирается – его наряд настолько не соответствует открывшейся яви, что логично было бы бежать, но… никто особенно не обращает внимания, и он идёт спокойно, глядя на переливающие стеклом, переогромленные дома, видя неизвестные ему железные, дребезжащие повозки, катящиеся с большой скоростью; он поворачивает в переулки, вступает в парк.
Аллеи разной степени тенистости привлекают творца Мессиады, оказавшегося в неизвестном времени, и с удивлением обнаружившим в букинистической лавке собственную поэму.
Издана уже после смерти, значит…
Ничего не значит, думает Клопшток, глядя на двух трясогузок, чьи хвостики работают быстро-быстро, точно ритмикою своею соответствуя быстро произносимому краткому стиху.
Пичуги повторимы, одна мало отличается от другой, они вполне заменимы – та, или иная, кто разберёт, кроме аса-орнитолога?
Повторима ли Мессиада?
Клопшток, не мучимый никогда гордыней, часто превращавшийся в сплошной огонь веры, выходит из парка, идёт в магазин, надеясь, что сможет найти туда дорогу.
Интересно возьмут ли золотой дукат в уплаты за старинную книгу…
Он идёт быстро – но ещё быстрее огромные дома, поражавшие его воображения, превращаются в дымку, а железные повозки, на ходу замедляя движение, вытягиваются вверх, и оказываются запряжёнными лошадьми, и люди, попадающиеся навстречу, одеты также, как он.
Клопшток улыбается, вспоминая трясогузок, и понимает, что лучше считать всё прошедшее сном – а писать о таком сне не следует.