— Много куришь, — привередливо-недовольно сказал Кисель. Вообще-то его Вовой зовут. Но все привыкли – Кисель да Кисель. От фамилии Киселёв. Он не обижается. Нормальное прозвище. Не какой-нибудь Пупок.
— Тебя не спросил, — вяло огрызнулся Агафонов. – Тоже мне нашёлся… «минздав предупреждает…»… Развелось вас, «минздравов», как собак…
Сегодня с самого утра у него, Агафонова, было отвратительнейшее настроение, потому что теперь его могли запросто попереть с завода по факту хищения. Да какое там хищение! Начальство машинами вывозит — и ничего, а тут… Вчера он перекидывал через забор доски (он на них уже неделю как глаз положил), а охранница увидела и заорала:
— Агафонов! Агафонов! Чего ты делаешь, Агафонов!
— Не видишь, что ли? — удивился он такой её наивной недогадливости. – Доски перекидываю.
— Немедленно прекрати! Немедленно прекрати! Ты слышишь меня, Агафонов?
— Не ори, — сказал он. – Я тебе торт куплю.
— Нужен мне твой торт! – не согласилась охранница и не удержалась, похвасталась. — У меня у самой мужик на «кондитерке» работает.
— О! – одобрительно «окнул» Агафонов. – А зарплата скока?
— Ты мне мозги не заговаривай! – почему-то обиделась она. – Не дуру какую нашёл. Отойди от штабеля! Хулиган!
Нет, она вообще-то ничего была, эта охранница. В смысле, хорошая. И спокойная. Но иногда взбрыкивала, особенно в последнее время. И чего взбрыкивала, хрен её знает! С конфет, что ли, которые её мужик с его теперешнего места работы ворует? Звали её Люба и весила она килограммов, наверно, сто. Ничего. Крупная. Она когда в свою охранную будку залезает, то прямо обпыхтится вся. Будка стоит высоко над забором, специально в складском углу, чтобы с неё было прекрасно видно, кто и чего с завода приватизирует. А лестница в неё узкая и крутая. Тут и худой обпыхтится, а уж про эту Любу-колбасу и говорить нечего.
— Тогда бутылку, – подумав, предложил Агафонов. – Слышь, что ли? Омской! За двести тридцать!
— У меня диабет, — опять не согласилась Люба, и то ли оттого, что вспомнила про эту свою очень неприятную болезнь, то ли просто из-за своего сегодняшнего плохого настроения, но разозлилась уже по настоящему, с очень далеко идущими последствиями.
— Торт не хочешь, бутылку тоже… — проворчал Агафонов, пока ещё не догадываясь, что разозлил Любу до этих самых последствий. – Привередливая ты больно!
— Отойди оттедова!
— Эх, молодёжь, молодёжь… — не слушая грозного предложения, вздохнул он и уселся перекурить на остатки досочного штабеля.
— Ты чего там расселся? – опять заорала Люба. – Думаешь, отвернусь?
— Хорошо бы, — сказал Агафонов. Он очень не любил производственных конфликтов. Они его душевно угнетали.
— И не надейся! Я вот сейчас Петру Семёновичу позвоню!
— Значит, бутылку тоже не хочешь.., — будто разговаривая сам с собой, проворчал Агафонов и повернул к охраннице голову.
— А то бы вместе и выпили! – весело крикнул он. – После смены-то! А?
— Дурак! – надулась Люба. Она была сторонницей трезвого образа жизни и если бы не болезнь, то запросто могла бы дослужиться до должности начальницы смены и сидеть сейчас в тёплой дежурной комнате, а не пыхтеть здесь, на жаре и ветру, чтобы наблюдать всех этих дураков и прочих постоянных заводских расхитителей.
Агафонов не спеша докурил сигарету, тщательно её затушил, глубоко вздохнул и взялся за очередную доску.
— Нахал! – тут же донеслось из будки. Несмотря на заболевание, Люба была достаточно зоркой. Как и положено сотруднику охранно-сторожевой службы.
— Положь взад, Агафонов! Всё, я звоню Петру Семёновичу.
— Вот с ним и разопьём, — прохрипел от натуги Агафонов (доска оказалась на удивление тяжёлой.). Он положил ей одним концом на край забора и , ухватившись за противоположный, с силой двинул от себя. Доска закачалась на заборе, но тот конец всё ж перевесил, и она медленно сползла на зазаборную территорию, зацепившись концом за край забора.
— Мать твою…- досадливо крякнул Агафонов и, вскарабкавшись на стоявший впритык к забору железный ящик и вытянув вверх свои трудовые мозолистые руки, сбросил торчащий конец вниз.
Он ещё не докидал весь штабель, как появился всё-таки вызванный настырной Любой начальник охранной смены Пётр Семёнович, человек принципиально строгий и к тому же в больших старомодных очках, что должно было подчёркивать его охраняльческую и вообще человеческую значимость.
— Иди собирай! – строго сказал он Агафонову.
— Щас, — нахально ответил тот. – Спешу и падаю. (У него, Агафонова, между прочим, тоже есть чувство человеческого достоинства. Подумаешь, какое преступление века! Всего-то один-единственный досочный штабель! Всё равно бы сгнил!)
— Ты подрываешь оборону страны! – попытался усовестить его начальник охраны (завод был полувоенным, выпускал резиновые части для танков и орудий, а также, попутно, в результате конверсии, резиновые перчатки и презервативы, не пользовавшиеся никакой популярностью у местного населения).
— Прямо я? – не поверил Агафонов. – Лично?
— Ты мне дураком-то себя не прикидывай! – не совсем стилистически грамотно, но вполне понятно, попытался усовестить его начальственный страж.
Агафонов вздохнул.
— Ладно. Не буду, — и посмотрел на часы. Обеденный перерыв начинался через десять минут.
— Какую брать?
— Конечно, омскую, — автоматически, как само собою разумеющееся, сказал Пётр Семёнович и слегка пожал плечами (дескать, чего спрашиваешь? Сам, что ли, не знаешь?).
— Тогда одну, — уточнил Агафонов.
— Я тебя сейчас арестую! – пригрозил охранник.
— Или две обычных. По сто восемьдесят. У меня на две омских не хватит.
Пётр Семёнович, подумав, согласно кивнул. Две это, конечно, лучше, чем одна. Две — это серьёзно. Это не одна. Пусть даже и на кедровых орешках.
-И чтоб я тебя больше здесь не видел! – рявкнул Пётр Семёнович нарочито громко, чтобы слышала подчинённая ему охранница Люба, которая так и не спускала с них своих хитрых, внимательных, дальнозорких глаз.
— А то раскидался тут, понимаешь, как…!
Но «как» он уточнять не стал, потому что сразу так и не придумаешь как кто. Поэтому просто махнул рукой.
-Иди отсюдова! Развелось вас, расхитителей!
И вот ведь какое прямо-таки фантастическое гадство: только они расположились у Петра Семёновича в «каптёрке», только банку с томатной килькой открыли, хлебушек порезали и бутылку открыли, только начали неторопливый о сегодняшней противоречивой жизни разговор, как влетает в комнату Зельдович, зам директора по безопасности, бывший особый отдел. Нет, он тоже хороший мужик. В смысле, нормальный. Без характерных начальственных закидонов. Но нервный. Он в Афганистане воевал, и там его два раза контузило. С тех пор у него и стали случаться поразительно быстрые смены настроений. То вроде бы всё ничего: и посмеивается, и руки всем жмёт, и анекдоты неприличные рассказывает (он до неприличных был большой специалист) – и тут же, через мгновение, становится мрачнее тучи, и кидаться на всех начинает как служебно-сторожевой пёс. Все ему: Василий Игнатьич, Василий Игнатьич! Успокойся! На, соточку вдогоночку! Сейчас полегчает! Какое там «полегчает»… Глаза набычит, надуется как клоп, и на всех – гав-гав-гав, гав-гав-гав! Очень тяжёлый случай. И даже необъяснимый с медицинской точки зрения, потому что вроде бы целых два раза Василий Игнатьевич в нервно-психиатрической клинике лежал и даже почему-то в венерической обследовался, и всё без толку. Но, с другой стороны, ничего не поделаешь: пострадал за Родину. Поэтому извольте относиться с сочувствием и пониманием, как к раненому в тяжёлых кровопролитных боях.
Ну, вот. Залетает он в «каптёрку» аккурат под самый, можно сказать, стакан и томатно-килечный бутерброд. А надо сказать, что сам Зельдович не пьёт. Совершенно. И не потому, что не хочет. Просто его после перенесённых контузий от запаха и вкуса алкоголя безудержно мутит с последующим неизбежным рваньём. Полоскает так, что Боже упаси! Жена его, понятно, довольна — не нарадуется на такую оригинальную реакцию зельдовичева организма. Тем более, что раньше, до контузий, он жрал совершенно как свинья, а нажравшись, кидался драться. У него эти пьяный драки были чем-то вроде того же лежащего сейчас на столе томатно-килечного бутерброда. Чтобы ему, тогда ещё безобразно пьющему Зельдовичу, просто закусить запах и вкус. Он без них, без этих мордобойных закусок, жить не мог. Не ощущал себя полноценным членом общества.
А сейчас – тишина. Потому что не может пить. Нет, супругу-то свою не забывает. Иной раз ей по-прежнему наваривает, так сказать, по старой дружбе. А как же без этого? Чтобы, значит, потише своим хвостом по сторонам мела и не позорила его, Зельдовича, человека и офицера, своим легкомысленным развратным поведением. Но что это за навар, в трезвом-то виде? Так, щекотка. Потому что уже нету прежнего куражу. Ну, засветит ей, любимой, в глаз пару раз — и всё. Ну, скажет ей горько: «Эх, Ирка! Эх!…». И всё. И успокаивается. А всё потому, что трезвый. А раз трезвый, то без куражу.
И давно уже известно: кто раньше пил, а теперь не пьёт, тот продолжающих увлекаться этим серьёзным мужском делом сограждан начинает глубоко, можно сказать, принципиально презирать. И вообще при их довольном выжратом виде даже злобиться. Как вроде бы ущербным себя видит-испытывает на фоне поголовно процветающего пьянства. Вот и Зельдович – не исключение. Он как только в «каптёрку» влетел, как только увидел, что они этак трепетно над калёндарём склонились, чтобы повод для употребления посмотреть – искривился весь и даже, кажется, задрожал от гнева. Ага, говорит. Попались, голубцы! Давно я вас, сукиных котов, поймать хотел — и вот, наконец, сподобился! Я сегодня как будто случайно из машины увидел, как ты, Агафонов, заводские доски через забор швырял. Подрывая тем самым оборону страны, которую ты, наверно, совсем не любишь. А эта, значит, гнида (и Зельдович, пылая праведным гневом, презрительно кивнул на замершего над календарём Петра Семёновича), которая совершенно случайно пролезла на должность начальника охранной смены, себе свои бесстыжие глаза на такие твои художества нарочно закрывала, чтобы ты угостил её вредным алкоголем. Небось, омскую пьёте, сукины коты? ? Ну, конечно, куда вы без неё, без омской! Шикуете, тра-та-та! Ну, ничего, я устрою вам шик! С далеко идущими выводами, которые, уж будьте уверены, не замедлят быть!
Вот так и влетели они оба – и он, Агафон, и Пётр Семёнович — по самые по помидоры. И чего же теперь делать? Дела… Попили водочки под томатную под килечку. Устроили себе поминальный праздник жизни. И никакой тебе теперь обещанной премии за ударно потруженный квартал. Да какая премия, о чём вы, ребята? Тридцать третья – вот она, уже считай, нарисована в ваших трудовых книжках!
Доски же нужны были Агафонову для строительства садовой будки, потому что старую ранней весной спалили не совсем хорошие, весьма враждебно настроенные к частно-собственническим садово-огородным участкам бомжи. Так что теперь Агафонову негде было хранить грабли и лопаты, а также культурно, не роняя собственного достоинства, выпивать после праведных садово-огородных трудов. Сельский быт напрягает, но Агафонову никогда в тягость не был. Потому что солёные огурцы и квашеная капустка всегда, с самого босоногого детства, были его гастрономическими пристрастиями. И всё в одно мгновенье испоганила эта контуженная на всю голову сука по фамилии Зельдович, так не вовремя зашедшая в пётрсемёновичеву «каптёрку».
— А ты, значит, строиться не собираешься? – спросил он Киселя, мрачно хмурясь от воспоминаний о вчерашнем былом. В ответ Кисель задумчиво пожевал губами. У него тоже «враги сожгли родную хату», и тоже этой весной, И, может, это постарались даже те же самые, что пустили «петуха» Агафонову.
— А чёрт его… Всё равно ведь спалят.
— Ну, если так рассуждать… — разочарованно произнёс Агафонов. Он решительно не желал понимать таких пессимистических настроений.
— Тогда вообще зачем всё на хрен совсем? (Это называется – великий и могучий русский язык. Наше, между прочим, национальное богатство.)
— А чего, не так, что ли? – обиделся Кисель, и тоже посчитал, что обиделся справедливо.
— Жгут же? Жгут. Построишь – опять сожгут. Ну и чего? И до каких пор? Пока самого здесь не изжарят, уснутого?
— Философия, — нехотя согласился Агафонов. – Суровая правда жизни. Трендить мы все горазды, а вот чего дельное предложить…
— Да бросить к этой маме все эти сады-огороды! И нервы себе не портить! Пусть жгут! Страна такая! Называется – неистребимый русский менталитет!
— Да, красиво трендишь, — опять согласился Агафонов – Поговорили. Очень приятно.
— У меня знакомая есть, — продолжал Кисель, не обращая внимания на его иронию. — Балерина. В «Лебедином озере» танцует. Третьим лебедем.
— Лебедем женщина не может, — тут же резонно возразил злостный доскопохититель. — Лебедь – мужского пола.
— Да, действительно, — согласился Кисель. — Вот у неё тоже сад с огородом есть. По Озёрской ветке, под Карасёвым. Так у неё избушку три раза подряд сжигали. Прямо в один год. Как не приедет – одни головёшки. Так вот она на нервной почве так расстроилась, что даже эту самую третью лебедь плясать не могла. Нервное потрясение потому что! В дом хи-хи запросто могла загреметь, а она между прочим, очень культурная женщина! Понял? Чего молчишь?
— Да, жалко бабу, — согласился Агафонов. – А фамилия ей как?
— Либерзон, — сказал Кисель. – А девичья – Хрунько. Тебе-то зачем?
— А я опять не понял, к чему это ты всё рассказал, — признался Агафонов. — В чём смысл-то?
— В здоровье, Агафон, в здоровье! Которое одно-единственное! А потерять его – раз плюнуть! Как эта вот Либерзониха со своим нервным лебедем!
— А я не лебедь! Мне все эти нервы с этими балетами до глубокой лампочки. И пляшу я только тогда, когда выпимши.
— Ага! А если с завода за эти вот доски попрут, тоже будет до лампочки?
— Нет, — нехотя признался Агафонов. – Если попрут, это не до лампочки. Это надо будет работу искать.
— Вот! — и Кисель торжествующе-назидательно вытянул вверх палец с аккуратно, под самую цевку обгрызенным ногтем. – А попрут из-за чего? Из-за этих вот поганых досок! Которые тебе нужны для чего? Для этого поганого сада-огорода! То есть, из-за ничего! Теперь понял?
— Какой же он поганый? – удивился Агафонов. – Огурчики, капустка… Вот навозу привезу — и помидоры можно посадить.
— Да, — сказал Кисель. — Я ему про Фому, а он мне про Федота. С тобой говорить… — и фразы не докончил, махнул рукой. Дескать, всё мне понятно. Больше вопросов не имею.
Вообще-то, Кисель – хороший мужик. Вот только некурящий. А то, что, бывает, пьёт запойно, так это совершенно не характеризует его с отрицательной стороны. Это у него такой способ самовыражения — иногда допустить в себе слабость распуститься. Ну и чего такого? Каждый из нас не без греха. У каждого, если поискать, найдутся в голове свои тараканы.
Так и Кисель. Отлежит в «дурке» с месячишко, организм от алкоголя капельницами и уколами отчистит – и снова трезвый как пень. Или работает, или, как сейчас вот, на участке своём ковыряется. Или его, Агафонова, осуждает за чрезмерное увлечение курительным табаком.
— У меня вот зять есть, Санька, — продолжил Кисель, в очередной раз успокоившись. – Ничего не скажу, хороший мужик. Сейчас уже подполковник, заместитель командира части по воспитательной работе. Кого он может воспитать… Ему даже в партию предлагали вступить. В сегодня правящую. Не хочет. Опасается. Ну, её, говорит, эту политику, к маме…
И с Лариской нормально живёт. Так что нормальная у них семья! Двух ребят народили, тоже те ещё будущие офицеры, угроза миру на планете Земля… И дома – полная чаша. Ну, чего, казалось бы, ещё надо? Живи и радуйся! А нет, не радуется! А почему? Потому что крохобор.
Приезжает он по осени ко мне. Морда бледная, губёнки трясутся. Беда, говорит, бать. Влетел я. Ну, я сначала, как всякий порядочный человек, подумал про случайную половую связь. Что на винт намотал. Эх, думаю, гад ты гад! Любитель полового риска! Чего тебе, козлу, Лариски мало? Нет, отвечает, на этот раз дело не в бабах. И объясняет: поехал на поле, в «Ленинский», бывший совхоз, капустки нарезать. Набрал пару мешков, едет обратно — и здравствуй, Саня, хрен с горы! Тормозят у моста. Милицейский наряд. Очень приятно.
Ну, то, сё… «Откройте багажник!». Саня им: мужики, может, договоримся? Вот пятьсот, больше у меня нет. А они ни в какую. Открывай и всё. Вот так и влетел. Записали, всё оформили, даже капусту эту поганую не отобрали. На хрен она им нужна… Ждите, говорят, повестку. Всего вам, господин генералиссимус, хорошего. Доброго пути. Вот так. Хорошие попались. Вежливые!
Вот он прямо с этой поганой капустой, не заезжая домой, сразу ко мне. Вспомнил, барбос, что у меня сосед, Толька Устинов, в газете работает. Пишет там про милиционеров-полицаев их криминальную хронику. Не, хороший мужик! Сколько раз выпивали вместе. Хоть и обычный корреспондент, а пьёт как настоящая творческая личность.
Ну чего ж, делать нечего. идём к Тольке. Он только-только пожрать приготовился (теперь себе сам готовит, потому что жена не выдержала, опять к маме насовсем ушла.). Толька, конечно, обрадовался! Подумал, что я очень вовремя и с бутылкой. Нет, говорю. Потом. По результатам возможной от тебя помощи. И объясняю ему весь трагизм возникшей ситуации. Дескать, давай, Толя, помогай, а то «сгорит» зять как швед под Полтавой. И ладно бы сто мешков украл или, скажем, танк. Это хоть солидно и не стыдно. А здесь-то какая-то копеечная мелочь, из-за которой теперь зятю проходу не дадут. Люди-то ведь у нас, сам знаешь, хорошие, добрые! Им, козлам, своё возмущение твоим таким дешёвым промахом высказать – слаще мёда!
В общем, уговорили Тольку. Оделся он, причесался, поехали в околоток. Приезжаем, и он сразу ведёт нас к начальнику тех двух обормотов, которые Сане настроение испортили. Объясняет ему, что к чему. Дескать, надо помочь хорошему человеку. Ладно, говорит начальник. Хорошему человеку как не помочь. Только вот какое, говорит, деликатное дело. Нас сейчас Москва здорово прижимает насчёт всякого там кумовства, взяток, блата и прочей коррупции. Требуют, чтобы мы неукоснительно соблюдали какую-то там законность. Поэтому я без ребят этих, которые товарища задержали, своею собственной властью отменить их протоколы никак не могу. Такие вот теперь грустные дела. Прямо хоть уходи из родных органов на какую-нибудь другую, не менее коррумпированную должность.
Саня, понятно, тут же нос свой уныло повесил, но этот начальник говорит: не надо грустить! Сейчас поедем к ним на пост. Они — хорошие ребята, тоже с вполне человеческими понятиями. Договоримся и решим вопрос. В первый раз, что ли?
Садимся, значит, все в санин кабриолет и едем. По дороге Саня этого милицейского начальника спрашивает: как бы этих ребят поделикатнее, чтобы, упаси Бог, не оскорбить их служебного достоинства, но всё-таки отблагодарить? А тот ему сразу же строго так: не вздумай деньги предлагать! У нас сейчас с этим о-го-го! Беспощадная и принципиальная борьба в свете последних министерских постановлений! Нет, ведь до чего дошло! Прямо и не представляешь, кто на кого стучит! Поэтому все на всякий случай вынуждены стучать тоже каждый и на всех. Какой-то театр абсурда! Так что сейчас по дорог магазин будет, ты туда заверни и возьми ребятам литрушечку. Больше не надо. Больше – это уже перебор. А они как сменятся — и тогда освежатся после работы. А то, сам понимаешь, постой-ка там, на дороге, целый день на ветру, пыли, жаре и пьяных водителях, да полови вас, народных расхитителей! Утомительнейшее дело! Иной раз и до ветру некогда отойтить! Так что эта твоя литрушечка им с устатку очень даже в жилу окажется. И закусить чего-нибудь прихвати. Какую-нибудь консерву.
Сане деваться некуда, заворачивает в магазин. Берёт две бутылки, закуску, покурить… Едем дальше. Приезжаем к этим двоим. Хорошие оказались ребята! Да что там хорошие – прекрасные! Морды такие, что у одного, что у другого, за неделю не обцелуешь.
Ну, подъехали, вылезли, то, сё… В общем, договорились. Они своему начальнику-то и говорят: вы бы, товарищ майор, притормозили уезжать. Смена наша через пять минут кончается, так что желаем пригласить вас и вашу тёплую компанию по христианскому, так сказать, обычаю хлеб разломить. Опять же всё произойдёт после трудового дня, так что никаких служебных обязанностей не нарушим. Имеем полное право придтить в своё обычное расслабленное послерабочее состояние.
Чего делать? Были бы козлы какие нехорошие — плюнуть и уехать! А тут такие мужики, приглашают от чистого сердца. Нет, никак нельзя уезжать! Обидишь уездом! Не по человечески это!
Расстелились там же, в сторонке, под берёзками. Красота! Птички поют! Травка зеленеет! Солнышко блестит! Настоящий натюрморт, услада жизни! Ну, сначала, как и положено, со знакомством… Потом – дальше. За здоровье, благополучие, родителей, сто лет гранёному стакану, День Парижской коммуны… Саня, правда, не пил. Я, говорит, когда за рулём — не могу.
И правильно, согласился с ним майор. Если за рулём, то воздержись. Даже если в окружении дружелюбно к тебе настроенной милицейской компании. Один вот, говорит, три дня назад ехал выпивши – и чего? Врезался в стадо. Пятерых коров задавил, быка-трёхлетку и пастуха на лошади. И ещё трактор протаранил, «Беларусь» с трёхтонным прицепом. И его «жигуль» теперь, естественно, никакому восстановлению не подлежит. Да и кто его будет восстанавливать, если хозяин в тюрьме? Сейчас, небось, кается, плачет: жалко коров, быка и пастухову лошадь! Пастух-то – хрен с ним, небось протрезвел, а сейчас опять пьёт. Уже без лошади… А всё он, алкоголь! Если бы не он, то и бык, и коровы, и лошадь остались бы живы. И опять создавали бы аварийные обстановки. Вместе с пастухом. Зато никакой трагедии бы не произошло. В том смысле, что если только создавать, то это не особенно страшно. Главное, не делать!
Ну, говорит всё тот же неугомонный майор, раз ты, Александр, среди нас один такой трезвый, то лети опять в лавку. Чего нам твой литр, на пятерых-то? Как слонам дробина! А мы пока песню споём. «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд!» Хорошая песня! Наливайте, мужики!
И Саня, конечно, поехал. А куда деваться? Всё правильно: влетел – плати и не хрюкай, когда с тобой твои ангелы-спасители так душевно разговаривают.
Он потом ещё два раза ездил. Пока все окончательно напелись-напились. Майор даже сплясать хотел, но гармошки не было. А он , оказывается, не умеет без музыкального сопровождения… А в последнюю в лавку поездку Сане пришлось даже домой заезжать, потому что деньги кончились. А чего? Здоровые же все мужики, а на природе да под птичье щебетанье пьётся сам знаешь как. Только наливай! Вот… А потом ещё два часа всех по домам развозил. Все же пьяные, тяжёлые! Упыхтисся только загружать! И опять же все в машину за один раз не запихнулись, пришлось Сане делать два захода. Бензину сжёг сколько на месяц хватало! А как же! У всех дома и квартиры оказались в разных городских местах, а один из тех патрульных проживал даже в соседнем районе, потому что в том районе все милицейские должности были заняты. Были должности на заводе. Разными там слесарями-неизвестно чего наладчиками. Но это же несерьёзно! Человек сразу после армии — и его сразу на завод? А ему надо и одеться, и обуться, и денежек заработать, и в себя прийти от боевой и политической подготовки. Не в крепкий же трудовой коллектив ему, в самом деле, идти, пролетарничать! Дураков нету! Все умные!
— А вот теперь спроси, к чему я тебе всё это рассказал, — предложил Кисель, совершенно от своего повествования не утомившись. – Нет, ты спроси, спроси!
— Ну и к чему? – сказал Агафонов, достругивая очередную доску.
— Вот! — и Кисель опять вытянул вверх указательный палец всё с тем же обгрызенным ногтем. Он вообще любил этот многозначительный жест. Чтобы, значит, этим самым своим корявым пальцем с ногтем подчеркнуть значимость своих, как он считал, очень глубокомысленных рассуждений.
— Вот ты теперь и подумай, во что Сане обошлись эти два поганых мешка этой поганой капусты, пять рублей за кило! Да на затраченные на тот банкет деньги он мог бы целое поле этой капусты купить! И жрал бы её с утра до ночи целый год вместе с Лариской и ребятами! Вот, Агафон, в чём вся суть-то! В крохоборстве этом поганом! «Капустки хотел с поля привезти!». На халяву! Привёз? Вот теперь сиди и не квакай!
— А мне-то ты зачем всё это рассказал? – спросил Агафонов. Он иногда бывал ох как непрост и загадочно мудр!
— Да… — вздохнул Кисель разочарованно. – Тяжко жить у нас в деревне без железного нагана… Да всё к тому, что спокойнЕе надо жить! И проще! В этом… в согласии с самим собой! В первую очередь — именно с самим собой, понял? Другие-то, хрен с ними! Пусть чего хотят, то и городЯт. А тебе, главное, чтобы не размениваться на такую вот дешёвку! Потому что сам же потом первый за голову схватишься, себя будешь спрашивать: и за каким я всё это наделал? Чего мне не хватало? По какой-такой причине ввязался во всю эту нестерпимо вонючую хрень? И, оказывается, что не по какой! По стопроцентно собственной, персональной, личной жадности, вот!
— Прям философ, — уважительно-иронично сказал Агафонов. – Только чего ты на меня-то взъелся? Мне та капуста не нужна. У меня своя есть.
— А я на тебя не взъедался! – прямо-таки не на шутку разошёлся Кисель. С ним такое случалось. Я же уже говорил – в пылу дискуссий бывает крут. Потому что темперамент такой горячий. Ничего не поделаешь.
— Просто хочу тебе, Агафоша, сказать, что репа у тебя варит только в одном направлении. Чтобы только упереть — а чего, зачем, с какого и за каким — это тебе уже неважно. Тебе важен сам процесс упирания! Вот и наглядный конкрнетный пример! — и Кисель, изобразив на лице до невозможности ехидную мину, кивнул на доски. – И теперь чего? Теперь гадаешь – выгонят-не выгонят. И вот сейчас пилишь их, строгаешь, приколачиваешь. Тоже труд! А ты хотя бы задумался мозгой своей слаборазвитой – а для чего? Нет, не задумался. А для того, Агафоша, чтобы эту твою новую грёбаную постройку какой-нибудь совершенно беззаботный урка пришёл и опять спалил. За полминуты. Просто так, от скуки. Значит, выходит, для кого ты стараешься? Нет, не для себя, не для семьи! Для этого вот дебила со спичками! Ну, теперь-то хоть понял?
— Ага, — кивнул Агафонов. – Ничего. Пройдет и по нашей улице инкассатор. Наливай.
Налили, выпили, закусили. Хорошо! Птички! Травка! Солнышко! И милиционеров кругом – ни одного! Можно дальше пилить и разговаривать.
— Больно ты суетной, Кисель, — сказал Агафонов. – Всё смысл во всём ищешь. Зачем? Всё равно же никому ничего не докажешь. А ты из-за этого нервничаешь. Ты береги себя, не доказывай. А то нервы, это такая штука… Гаже геморроя. Хрен вылечишь.
— Сейчас вылечит, — непонятно сказал Кисель, вытягивая свою гусиную шею и тревожно-опасливо вглядываясь в сторону дороги. — Вон доктор идёт. Похметолог, — и объяснил. — Полина твоя прётся. Прячь скорей!
Агафонов проворно сунул бутылку под верстак, в стружки.
— Закуску!
— Так. Понятно, — раздался от калитки решительный женский голос. – Пьёте, стервецы!
— Хто? – притворно удивился Агафонов. Артист он был никудышний. Из погорелого театра.
— Я! – не купилась на его фальшивое удивление Полина.
— Тебе бы, Поль, шпиёном работать, — подольстил ей Кисель. — Напару с моей Дусей. Защищать бора…рабана…абара…обороноспособность, чёрт, не выговоришь, страны!
— Не подлизывайся, — хмыкнула Полина. — Лично мне и в штукатурах неплохо. Вань, навоз брать будем?
— И кто? – спросил Агафонов.
— Мишка. Пять тысяч. Не, хороший навоз! Уже перепрелый! Я сама смотрела.
— Будешь? – повернулся он к Киселю, — Напополам, а?
— Надо бы… — почесал затылок Кисель. – Дуся хочет помидоры посадить. Значит, по две с полтиной? Ладно. Договорились.
— Когда привезёт? – спросил Агафонов жену. Вот за что она, Полина, его и полюбила, так это за конкретность ставящихся Агафоновым вопросов. Сказал: женюсь – значит, женюсь. Сказал: навоз – значит, навоз. Сказал: пивка бы – значит, сегодня обязательно нажрётся. И точка. Настоящий мужской характер. Без всяких там условностей и слюнявостей.
— Да хоть сейчас! Пока он на поле возит один, без контролёра. Ну, чего? Вон он стоит, у Фониных. И уже с трактором.
— Пусть везёт. Хороший парень, — сказал Агафонов и пошёл снимать секцию забора в углу. У него там было специально приготовленное для навоза место.