ПУСТЬ…
Разволновался от новой публикации, найденной в интернете – всё не привыкнет никак за двадцать-то лет… Уже двадцать один год…
Жена просила с карточек Фаберлика, где работала, зарабатывая в отличие от него – бедолаги-пиита, стереть защитные полоски, и он, взяв рекламную газету и выудив из кармана металлический рублик, устроился на диване, надеясь, что пустое, монотонное занятие разгрузит голову.
Серебристая крошка ложилась на пёстрые квадраты и прямоугольники различных реклам, и вспомнилось отчего-то, как ходил на фокус-группу однажды – ходил, чтобы получить тысячу, точно уверенный, что не пройдёт на вторую часть так называемого тренинга, состоящего из болтовни про чай – не пройдёт, потому что знает, как ответить, чтобы не попасть; но старый московский особнячок, напоминавший резной теремок, высветлился вдруг в памяти, и лестница, стержнем пронизывавшая его, и холл просторный, и обширная комната, куда собирались люди – вот молодая, с вертикальным лицом девушка, за ней парень с лопатообразной физиономией – комната, в которой, заполнив анкету, сидел, читал детектив, ожидая, когда зайдёт объёмная тётка, назовёт тех, кто прошёл, а ему и нескольким другим выдаст конверты с тысячей.
… карточки закончились; он перевязал их резинкой, стряхнул – уже на кухне – в мусорное ведро серебристые крошки, бросил газету на полку.
Апрель играл холодом, и мелодия была тусклая, стёртая…
Оделся, пошёл бродить, накручивая на витки сознания витки московских великолепных дворов: замечательных, несмотря на стереотипные дома, наборами подробностей, что чётко врезались в память…
Под аркой две чёрных полоски не растаявшего льда.
Пузатый, рослый дядька обгоняет его, спеша в неизвестность.
Мазки и брызги жалкой зелени превратятся дней через десять в замечательную весеннюю массу; и солнце пробилось, раздвинуло тусклый слой низкого неба…
Но холодно всё же было – будто настойчиво толкало домой, превращая прогулку во…
Трудно сказать во что.
В определённом возрасте трудно вообще сказать что-либо определённо, ибо опыт наслаивается на такое количество ошибок, что грядущее туманнее, чем в юности.
Дома ждали чистые поля монитора, как некогда ждала белые листы бумаги.
Сказка ворочалась, не законченная, жаждала продолжения, уже звучавшего в мозгу; да ещё стишок, не дописанный с утра, властно требовал воплощения.
Выпив кофе (сорвите газовую хризантему! Задержите момент), он покурил на лоджии, глядя в хитросплетение тополиных веток – точно лабиринт, подвешенный в воздухе, и сел за монитор.
Сказка ожила, переплетаясь со стихотворением: совместить ли, коли совместились в голове?
Пусть один из персонажей говорит стихами.
Пусть всё идёт, как идёт, мир плывёт апрельским, достаточно неприятным холодом, и дни идут к сумеркам, чтобы прокатившись на карусели ночи, вернуться новыми днями, достаточно похожими друг на друга, но всё равно имеющими особость, своеобычие…
Пусть идёт, как идёт, и сказка развивается своим чередом, и трамваи едут мимо дома, и дети кричат на пёстрой площадке во дворе, и взлетают вороны, оставляя под собой легко пружинящие сучья…
Пусть…
ПЕРЕМЕНА
-Своих лечим через себя, — сказала тоненькая с красным от простуды носом якобы ясновидящая в магическом салоне, и улыбнулась.
Тесный коридор, где на стенах висели пустые, не имеющие никакого излучения иконы, отливая фальшивым золотом, разветвлялся, переходя в несколько комнат, и вот в одной из них странного весьма человека принимает она.
Чем странен?
Он зыбок, как будто, — лицо его точно задёргивается шторкой марева, расплывается, потом конденсируется опять, и ей вдруг кажется, что вместо руки у него клешня.
Она зажмуривается, и у неё начинает кружиться голова, а когда открывает глаза, видит перед собой обычного, но зло улыбающегося – ухмыляющегося, скорее человека, чей рот больше напоминает хирургический надрез.
-Что? – спрашивает он без всякого сочувствия. – Болит головка-то?
Она кивает непроизвольно, чувствуя, что головокружение прошло, а вместо него в голову, точно в пустую тыкву, кто-то насыпал шарики боли, что катаются, стукаясь друг о друга – разве что искры не сыплются из глаз.
-Сейчас ещё сильнее будет.
Он щёлкает пальцами в воздухе, мелькает тень чёрного рыцаря в плаще, потом раскрывается прореха в воздухе, и шариков в голове становится больше, они заполняют весь череп, и мнится, твёрдая кость треснет сейчас, выпустив на волю состав жёлто-янтарного, серого в красных прожилках мозга.
Она вскрикивает, хватаясь руками за край столешницы.
-Ну, не кричи, не кричи…ясновидящая, — говорит человек. – Сейчас легче станет.
Шарики лопаются в голове, уменьшаются в объёме, растекаются плавным туманом, от какого становится сладко, как во сне; она улыбается блаженно, как идиотка.
-Как там с ясновидением? Не прошло ещё?
Он больше не ухмыляется, смотрит тяжело, мрачно, и глаза у него – серо-стальные, как у пулемётчика, этого косаря смерти.
-Так что знай, — говорит он веско, будто гирю на пол опускает, — на каждое жульничество найдётся укрощающая сила.
Круги больше не плывут перед глазами женщины, ловким враньём (впрочем, среди прочих) зарабатывающей хлеб, она ничего не понимает – всегда считала и колдовство, и эзотерику обманом, нагромождением слов, а вот, поди…
-Кто вы? – спрашивает она.
-Тот, кто раздаёт заслуженное. Уволишься отсюда, пойдёшь в детский сад – это по тебе.
Она откидывается на стуле, засыпает.
-Оля, Оля! – кричит первым приведённый мальчик Андрюша – такой симпатичный, беленький, как ангел.
-Здравствуй, зайчик, — улыбается она. – Иди скорее ко мне.
Он бежит, он обнимает её, сидящую за столом, рисующую.
-Смотри какой слоник получается! Давай дорисуем вместе.
Отец заглядывает, здоровается с нею, прощается с малышом, уходит.
Она ждёт других детей.
На неё никогда не бывает никаких жалоб – дети ей: как живая поляна, как трепетные, ожившие цветы, как крохотные, чудные херувимы; они слушаются её, бегут к ней, часто не хотят уходить, и – редко-редко, зажмурившись на миг – вспоминает она, точно проносится чёрное облачко – салон, горящие свечи, пустые иконы, стеклянные шары, колокольчики, пучки сухих трав, и – обманутые люди: чередой, вереницей…
ВСЁ БУДЕТ ОДИНАКОВО, ХОТЯ ПО-РАЗНОМУ БОЛЬНО У ВСЕХ
Он спал днём, спал – не выросший, седобородый ребёнок, живущий в облаке мечтаний и собственного сочинительства, пожилой отец, так замирающий сердцем, когда малыш лепетал: Папа, папа…
Мама вошла в комнату, сказала: Тётя Люся Дубинчук умерла.
Он уже выплыл из сна, но сознанье было мутно, тяжело.
Спросил:
-Когда? Кто позвонил?
-Сегодня. Наташка звонила. Не знаю… На похороны сил нет идти, в церковь, если вот…
Он встал, пошёл в ванну умываться.
В голове вертелись лоскутки детских воспоминаний: старая пышная коммуналка, где жил ребёнком с молодыми родителями, дни рожденья его, когда собирались три семьи: Мартемьяновы, Дубинчуки, Левины; великолепно накрытые мамой столы, таинственно стреляющие половицы, пышная, наряженная ёлка сверкает огнями тонких болгарских игрушек – и он, играющий с детьми… Игорь Дубинчук, единственный сын, погиб в автокатастрофе четверть века назад, и мама, как могла поддерживала тогда Дубинчуков, часто ездила к ним, звала к себе в гости; потом общались просто, без повода, а затем у тёти Люси обнаружили рак, и она практически прекратило любое общение.
На кухне пили с мамою кофе.
-Она в больнице… или?
-Она, бывало, по десять раз в месяц в больнице лежала. Не жизнь уже, а мука… Из морга хоронить будут, да…
Отец умер тридцать лет назад.
Мартемьянова убили в начале девяностых, тогда же погиб и Игорь, и вот теперь…
Лента кино – лента жизни, и все выходят из кинотеатра.
-Дядя Витя тоже, наверное, уйдёт.
-Люся переживала очень за него. Как будет…
Всё будет одинаково, хотя по-разному больно у всех.
…отец, дядя Витя, дядя Валя Мартемьянов обладали профессиональными певческими голосами. Могли делать вокальную карьеру, но пошли по другим линиям, и каждый добивался многого на изломистом избранном поприще, но пенье объединяло их, и как звучали, как наполняли пространство, серебрясь, их голоса!
Как радостно были, когда собирались!
Он одевается – идти за малышом в детский сад: забирают раньше, ибо активный и очень подвижный мальчишка не ест там, кормят дома…
-Мам, каша малышу есть?
-Есть, сынок. Сейчас разогрею…
Двор пересекает, неся самокат: утром жена водит малыша на процедуры, а оттуда уже к другим деткам, а самокат он захватывает в эти дни с собою – малыш любит гонять.
Он переходит улицу, минует пёстрые витрины магазина, сворачивает в другой двор, идёт между двумя рядами переливающихся на солнце машин.
Банальности крутятся в голове.
Шум из группы – многоголосый, многорадостный; он заглядывает, и сначала не узнаёт Ольгу, воспитательницу: в костюме пирата убегает она от малышей, гоняющихся за ней восторженно.
-Пойдём домой, Андрюш?
Бежит, машет лапками, Папа пришёл, мой папа!
Собирает малыша, слегка путаясь в многообразии одёжек, и тот два раза соскакивает с отцовских колен, бежит, заглядывает в комнату их, как там?
-Может, остаться хочешь?
-Не, омой…
Они выходят, малыш вскакивает на самокат, несётся по двору детсада, в горке мусора у бордюра застревает колесо – и малыш шлёпается, и рыдает, захлёбываясь.
Вот, подхватив его, гладит, утешает, не видит синяков, или ссадины на лице; он утешает плачущего малыша, и взгляд его словно цепляется за траву, едва зеленеющую в конце апреля, за кустики, за разные пёстрые предметы детских площадок, и он думает – тяжело, нудно – что жизнь: всего лишь путь ко смерти.
Или – того хуже – просто отсрочка приговора.
Успокаивается малыш, встаёт на самокат, но едет потихоньку пока, хотя потом, за оградою сада, забыв падение, разгоняется опять…
ДИНОЗАВРЫ
Трицератопс, погрузив зелёно-кожистую, в буграх и наростах морду в заросли папоротник, обкусывает сочные листья, и даже хвост его мелко подрагивает от наслаждения.
Он не слышит тяжёлого гула, мощного движения, он почти пропустил приближение гигантской живой массы, тяжёлого массива плоти – тираннозавра.
Могучие нижние лапы выдирают когтями почву и мелкие корешки, а огромная пасть с кинжалами зубов уже раззявлена и нависает над увлёкшимся пищей трицератопсом. Он, однако, успел увернуться от челюстей гиганта, и, поднырнув под желтоватое брюхо последнего, поддел того рогом, неровно торчащим с клювообразного носа. Тираннозавр отступил на шаг, и вновь попробовал впиться в спину травоядного – так, чтобы хрустнул хребет, переломилась кость, и жаркое, пышное мясо дымно обнажилась, давая собой великолепную трапезу; но трицератопс успел увернуться, хвостом двинул по нижним лапам гиганта, и снова попробовал воспользоваться рогом… Он промахнулся, и третья попытка тираннозавра была успешной: кровь потекла по бокам противника, он захрипел, застонал…
Солнце густо, как расплавленное золото.
Вдалеке от битвы двух ящеров детёныш тираннозавра – беззащитный ещё – вышел на небольшую полянку, и страшный птерозавр, заметив его, приземлился, сложив крылья…
Ни тень, падающая с небес, ни сам спустившийся гигант не испугали несмышлёныша, он даже не успел задрать голову – длинный клюв захватил его, взметнул в высоту, и птерозавр заглотнула сытный комок плоти.
Ах, напрасно тираннозавр отец одолел сильного трицератопса! Детёнышу больше не нужна пища! Он сам стал ею! Несчастный малыш, которому не удалось вырасти…
Водные резервуары кипят жизнью – изгибается змея: о нет! Змей ещё не придумали – это шея плезиозавра, и хищная пасть распахнётся сейчас, ловя добычу…
В озёра, гладко отливающие синевой, заходят лениво-важные ходячие горы: диплодоки: никто не атакует их, хотя, казалось бы, такие массивы мяса, такой избыток гуляющей пищи…
Тянутся шеи, гиганты выходят на сушу, объедают листья, и хвосты волочатся за ними, оставляя длинные следы на песке…
…марки рассматривал в детстве: в советском, радужно-пионерском, сияющем детстве: марки с динозаврами любил чрезвычайно, и отец, стимулировавший всякое его увлечение, покупал их у спекулянтов, на набережной Шевченко, у магазина Филателия, где незаконность операций, придавая оттенок риска всему мероприятию, точно повышала ценность не частых серий с динозаврами…
Помнится только одна из них – Сан-Марино, марок пятнадцать было, не крупных, в однотонном стиле выполненных, и рассматривал долго-долго, сравнивал, пытался представить невозможную, доисторическую жизнь…
-Эй, папа, не цесно! – кричит его малыш: ибо ныне он (выросший ребёнок) и его сынок играют пластмассовыми динозаврами в футбол.
-Динозавробол у нас! – смеётся отец, построив воротца из двух конструкторов, и шесть динозавров, купленные утром, переходят из больших рук в маленькие и назад.
-Что не честно, малыш? Скорей лови шарик…
-Папа, эот поал! – мальчишка гордо поднимает вверх тираннозавра, чьим хвостом только что закатил в мячик в воротца.
-Молодец, сынок!
-Эот слоал! – и малыш поднимает стегозавра, хвостом которого были обрушены пёстрые кубики…
Марок нет давно – продал в своё время, нуждаясь в деньгах.
Игрушечных динозавров, или марок, да хоть и монет с их изображениями теперь полно.
Апрель выдался холодным, серым, мокрым; и сейчас дождит, и малыш сидит дома.
Он поднимает одну из игрушек, рассматривает внимательно, как отец в детстве рассматривал марки, потом тянет к отцу.
-Это ко?
-Это трицератопс, малыш! – отвечает отец, поглаживая красно-белую, бугристую спину, трогая маленький рог на носу – пока в абсолютно условном времени травоядный гигант поглощает папоротники, не ожидая нападения.
СТАРЫЕ СОВЕТСКИЕ НЕДРА
-Бровеносец зашёл в потёмки!
-Вестимо!
Плывёт над дачами, плутает в зелени ветвей шашлычный дым, ароматно сочное мясо, и на врытом в землю столе уже полнятся тарелки: всё из парников да с грядок: помидоры, огурцы, лук, укроп, чеснок.
-Эдь, заходи, всё готово!
-Идём. Галя, кончай возиться, Егоровы ждут.
Савельевы построили парилку, и каждую субботу устраивают райское отдохновенье: распаренный хозяин, завернувшись в простыню, выскакивает, отдуваясь, хлещет пиво, и ребята его – красные, довольные – вываливают за отцом…
Едут на машинах на Юг, едут по две-три машины, гладко пластается асфальт, блестит, как намасленный, и раскрывается Союз, развёртывается бесконечным пространством: вот Украина сияет, и Киев ослепляет своей роскошью, вот Одесса отвалилась, и море, море впереди, кемпинг, или снимут две комнаты в частном домике, будут по утрам бегать купаться, валяться часами на пляже…
Осень грозит, осень грядёт – кому родное НИИ, и начальник, бывший однокашник, достал придирками; кому школа…
-Сынок, по алгебре надо подтянуться!
-Па, я не понимаю ничего…
-Я знаю, ты у меня гуманитарий, но всё же…
Был сынок председателем совета отряда, да рванул его душу пубертатный криз, отказывается выходить из дома, пробивают родители частное посещение, индивидуальное обучение: было можно в редких случаях.
Дворы, мячи, компании.
Дворцы пионеров, бессчётные кружки.
-Ма, смотри, я картину принёс.
Гордо достаёт из портфеля акварельку свою, мать всплескивает руками:
-Да ты у меня художник!
Газеты на стендах, останавливаемся, читаем…
В клуб нумизматов по субботам: на столах разложена мелочь, а под столами – истинные сокровища: старое серебро бременит западные и самодельные альбомы.
Едут трамваи, едут троллейбусы, подземные миры метро сияют вернисажем.
Выставки, музеи, книжный дефицит.
В букинистическом:
-Мужчина, чем интересуетесь?
Пожилой, интеллигентный, в очках смотрит на очевидного делягу, тем не менее, говорит, что хотел бы приобрести; выходят из магазина, в арку свернув, останавливаются во дворе, и из портфеля извлекается вожделенное.
-Как достал этот маразм старческий!
Телевизор сер, партийная нудятина отвратна; макароны разламываются, мяса не достать.
-Сынок, купишь молоко, кефир, хлеб.
-Ма, я хочу рогаликов!
-Сынок, сегодня не получится. Знаешь же, папа пока ищет работу, живём впритык.
Он хотел бы и мороженого, и модельки машин, но…
Снег, елочный, пушистый, великолепный, декабрьский снег; скоро каникулы, и поедешь к родным в Калугу – будете кататься на лыжах, слетать с гор на обледеневшую, в белый чехол убранную Оку…
Скоро всё кончится: и счастье, и кошмар…
Скоро Союз разлетится – собирай, удерживай куски в памяти: пёстрые клочки, мозаику детства.
Собирай.
Удерживай.
МАССОВКА
Дощатая, криво сколоченная, скрипучая лестница вела наверх, казалось в будку, но на деле в довольно пространную комнату, по периметру заставленную столами, диванами, стульями…
-Тут у тебя жить можно.
-Вполне. Есть не хочешь?
-Нет. Спасибо.
Мониторы компьютеров на столах пестро мерцали, в лоточках, завёрнутых в фольгу, были, очевидно, салаты и другая еда.
В павильоне велась съёмка сериала, и один приятель, работавший администратором на оной, позвонил другому, попросил сняться в массовке, — выручи, как сказал, ибо забыл набрать людей.
И вот второй, никогда не видевший съёмки изнутри, ничем толком не занятый, отправился, ибо жил неподалёку.
Суета обступала, вовлекала в себя сразу: все носились, перемещались, кричали; проходили люди с огромными сумками, другие сидели за столами, пили кофе, решали кроссворды, пожилая тётка вязала.
-Бестолковщина какая-то, — пожал плечами пришедший.
-А ты как хотел! – засмеялся работавший администратором.
На поясе у него висело переговорное устройство, которое время от времени начинало пищать, он снимал его, говорил что-то, вешал назад, нажав кнопку.
-Ну, сейчас начнётся.
Опять устройство запищало, приятель, говоря в него, махнул другому, и пошли по лестнице вниз, пересекли небольшую площадку, оказались в коридоре, изображающем полицейский участок.
В клетке сидел человек, другие ходили взад-вперёд, режиссёр кричал.
-Что делать-то?
-Садись и сиди. Тебя снимать будут, ха-ха.
И убежал, показав на откидной стул у стены.
Он сел.
Более-менее всё утихло, и пошло съёмочное движение.
Две актрисы – постарше и помоложе – шли по коридору, изображая ссору, за ними ехала камера, люди за нею были сосредоточены и деловиты, а парень, несущий чёрный хвост шнура, светился глупой улыбкой – точно совершал нечто важное, чего и сам не понимал.
Актрисы переигрывали, режиссёр кричал на них, всё повторялось.
Сидя на откидном стуле, думал о нелепых движениях, в результате которых получится очередная серия пустого, мыльного…
…вспомнилось почему-то: много лет назад, посреди пьянки, которые тогда шли чередой, один из тогдашних знакомых спросил: А у тебя не бывает ощущения, будто ты один – совсем один на свете? Что ответил тогда? И не вспомнить. А с ощущением этим жил.
Актрисы шли вновь, вновь ругались, снова ехала за ними камера.
Потом раздалось: Стоп! Снято!
Люди стали толпиться, и администратор, забывший собрать массовку, подошёл к приятелю своему, вставшему с откидного стула.
-Всё что ли?
-Ну да…
-Ты ещё долго?
-Довольно.
-Ну ладно, пойду.
-Как тебе впечатления?
-Да никаких, в общем.
Что не смогут заплатить — приятель сказал, когда звонил.
И вот он вышел из павильона, оглянулся, оглядел его – огромный массивный; и дальше, по знакомой почти наизусть ВДНХ пошёл, точно впитывая роскошный июньский вечер, перебирая взглядом зелень, фонтаны, фасады других павильонов.
Он шёл домой.
Он думал о призрачной условности всякого человеческого действия – при каком-то повороте на микрон оно могло бы стать своею противоположностью, или вовсе исчезнуть.
Он вышел через главный вход, пересёк асфальтовый большак, и, свернув, растворился в человеческой плазме.