ГЛАВА ВТОРАЯ. РЕМ. Путь к ПАОЛО.
***
Рем взял сверток с холстами, приготовленный еще с вечера, вышел через калитку и зашагал по дорожке, по краю поля… потом через песок, он скрипел под ногами, и ничего не росло на земле, торчали только горбатые сосенки… Прошел насквозь и оказался на берегу. Перед ним замерла свинцовая плоская поверхность, она тянулась до самого горизонта, чуть-чуть вздрагивала и шуршала у берега, чувствовалось, что здесь мелко. Из воды там и здесь торчали большие камни, окаймленные снизу до половины белым кружевным налетом соли. Та самая в сущности вода, к которой стремился Зиттов, да только вот чужая ему сторона огромной лужи, воняющей тухлыми водорослями. Море было спокойно и пустынно.
Рем повернулся в морю левым боком и быстро пошел по плотному утрамбованному песку, в котором ноги не вязли. Он шел в тяжелых рыбацких сапогах, одетых на босу ногу, он не признавал носков, в теплое время обходился без них, привык. Зимой носил какие-то, он помнил — были, но забыл, куда забросил. Он не был бедным, родители оставили ему солидный счет в городском банке, с условием — раз в месяц он получал сумму, на которую можно было вполне прожить, но он был нерасчетлив и не думал о будущем. Зиттов говорил ему — «парень, на такие деньги… ты свободный человек, цени…» Он не ценил и тратил ежемесячную сумму в первые же десять дней, а потом перебивался на картошке и сале, которые покупал у местных фермеров, да на зелени, торчащей из огорода.
***
Под мышкой он нес те картины, которые успел написать за последние месяцы, он ценил только то, что сделано вот-вот, остальное с отвращением отбрасывал. Без Зиттова он сначала чувствовал себя подвешенным в пустоте, испугался, что никто и слова дельного не скажет, не подправит его… а потом привык, успокоился, и стал плыть, плыть… Постоянно менялся, в последнее время он увеличил размеры картин, писал маслом на тяжелой грубой холстине около метра высотой. Он мог бы покупать готовые холсты, но получал удовольствие от того, что все готовил сам — стирал холст с мылом, натягивал на подрамник, схватывал гвоздями, проклеивал, потом грунтовал цветным грунтом… Терпеть не мог писать на белом — грунт слепил, он любил выделять белилами из мрака, из темноты то, что ему было дорого, и выделив, наметив, тут же писал дальше, не дожидаясь высыхания краски, нарушая правила… Как только на холсте что-то появлялось, высвечивалось, сразу возбуждалась его фантазия, и он не представлял себе, чтобы повернуть холст к стене и ждать.
***
Он шел к Паоло. Вчера он окончательно решил, что пора. Он давно знал все, что только мог узнать о знаменитом соседе, о чем судачили пьяницы в городских кабаках и рассуждали спокойные солидные художники. Одни из них писали натюрморты из фруктов и овощей, немного вина, скатерть, омар, сползающий с тарелки… Другие были мастерами по скалам, деревьям, цветам или воде, некоторые писали людей и животных, и все это было спокойно, добротно и весьма тщательно выделано, аккуратно выписано на тонком гладком холсте, загрунтованном ровно и плотно. И охотно покупалось сытыми довольными купцами, которые хотели, чтобы в их комнатах и огромных кухнях висели картины в тяжелых черных лакированных рамах, солидные, как их дома, комнаты, огромные окна с ажурными решетками, лужайки, на которых ни лишнего кустика, ни травинки, тянущейся вверх суетливо и самовольно… Продавалось — и покупалось. Художники эти были довольны собой, и недолюбливали Рема — живет сам по себе, ни с кем не общается, кроме как с бродягой, который, наконец, исчез… и денег ему не надо, вот мерзавец, пишет себе и пишет…
Он нес к Паоло три холста, свернутые в трубку, наружу красочным слоем, как полагается, и несколько рисунков на плотной желтоватой бумаге. Вечером заглянул в них и ужаснулся — и это показывать?… Но он так говорил себе уже несколько лет, устал от нерешительности, и ему, наконец, стало все равно — покажет то, что есть, и хватит. Избавится, выполнит, наконец, просьбу Зиттова, и самому станет спокойней.
Паоло ему ведь ничего не скажет!.. Разве что какую-нибудь ерунду.
Так он успокаивал себя, но не успокаивался. Показывать картины не любил. В прошлом году выставил, и что?..
***
В прошлом году он впервые выставил свои картины, в соседнем городке, в небольшом зальчике, примыкающем к столовой, там иногда устраивали свадьбы и банкеты. Хозяин пустил его на месяц за небольшую плату. Стояло лето, зной и тишина. Уютный зал, светлые пустые стены…
Никто ему не помогал, и он сначала развесил как попало, соблюдая только одинаковые интервалы между рамами. Посмотрел и ужаснулся — картины пропали, погасли, потеряли свое свечение изнутри, которого он всегда добивался. Он махнул рукой и пошел обедать, он так всегда поступал, когда надо было обдумать сложный вопрос. Ясно, что картины влияют одна на другую, и развешивать нужно по каким-то правилам… Ему понадобилось полчаса, чтобы открыть для себя основы этого дела, счастливый человек, он не знал, что гений. Он вернулся, и все поменял местами. Оказывается сама выставка — большая картина на весь зал, и в ней участвуют стены, пол, и окна, и свет, и воздух… Он написал эту картину и успокоился. Его не надо было учить, он все мог открыть сам, и подчинить себе. Зиттов чесал подбородок и молчал, только иногда похлопает по плечу — «тебе, парень, только одно необходимо — со вниманием к себе, понял — со вниманием…»
Он развесил и ушел домой, а утром пришли первые зрители. Рем не спеша позавтракал и явился, у входа его встретил хозяин, он был испуган и обрадован одновременно, такого наплыва посетителей не было с весны. Летом все копались на своих участках, и он не надеялся, что кто-то вообще придет. Рядом был его магазинчик, и прибыль утроилась в эти дни. Но его испугали неистовые выкрики у картин, любители живописи схватывались не на шутку. Они не знали художника в лицо, Рем вошел, и ходил между ними, чувствуя легкое волнение. Никогда он не думал, что может вызвать такое озлобление среди обычных мирных людей.
***
Его называли обманщиком, плутом, мазилой, а картины грязной клеветой на жизнь и жителей городка, «таких людей вообще не бывает, где он взял?!» И многое другое он выслушал, пока ходил и заглядывал в лица… А те немногие, кто робко защищал его, говорили ничуть не лучшие вещи, проявляя еще более чудовищное непонимание, так что защитники его не радовали. Их объяснения коробили его еще сильней, чем ругань противников. Но все сходились на том, что картины грязны и черны, только одни находили их оскорбительными, а другие искали причины, которых не было.
— Я люблю темные картины, и не при чем тут жизнь. Уважаю крепкие суровые цвета, и особенно, когда свет едва намечен, возникает из мрака, постепенно распространяется в нем, захватывая все новые уголки… Это самое начало света, нет ничего интересней и значительней.
Если б он мог, то сказал бы нечто подобное, но он не умел. И не хотел даже пытаться.
Ушел, а вечером вернулся на выставку.
***
Подошел к дому с задней стороны, где небольшой дворик и мусорная куча, пробрался через мусор к окнам и заглянул. Там только зажгли свет, и не было того ослепительного дневного сияния, которое он терпеть не мог. Он увидел, его картины не потерялись, наоборот, сами стали излучать свет, а он стоял, прильнув к стеклу, в сумерках уже, и смотрел, смотрел… Редкие посетители вели себя тихо, как будто что-то поняли, но это просто были другие люди, они не привыкли кричать у картин. Днем ему было страшно, что стоят так близко, машут руками, того и гляди заденут или сорвут со стен… и он чувствовал боль за свои полотна, как за беспомощных зверей, которых оставил без присмотра во враждебном окружении, а он отвечает за них и призван защитить. Ночью, проснувшись, он думал, что надо поскорей вернуть их, зачем они там…
Он сумел выдержать две недели, закрыл выставку, вернул картины домой и здесь плотно развесил, потому что места было мало, и он нашел особую прелесть в такой развеске — как ковер. Но это было давно, год в начале жизни — много.
Недавно Рем зашел в местный музей…
***
Он бывал там не чаще одного-двух раз в год, проходил мимо натюрмортов, спокойных и солидных, мимо кусков ветчины, омаров, и лимонов, с которых стекала желтоватая прозрачная кожица, и струилась, вниз, вниз… а на блюде чуть накренившись стоял бокал с тяжелой литой ножкой, а выше стеклянное его тело, тонкое, хрупкое, прозрачное, с остатками красного вина, с фиолетовыми отблесками на стенках… все было так достоверно и точно, что Рему становилось тошно — он так не умел, может, сделал бы, если б очень постарался, но терпения не хватало, он обычно несколькими мощными мазками намечал остов, глубину стекла, и дальше…
Но вовсе не ради натюрмортов он ходил в музей – искоса глянул и пробежал мимо. А остановился, будто споткнувшись, у холста, который его ждал, так ему казалось — ждет. Паоло брал дорого и продавал все больше высокой знати, а город беден, и эта картина была гордостью музея — наш великий соотечественник…
Холст этот был загадкой для Рема, он спорил с ним, ругался, потел… и уходил с болью в левой глазнице, стучало молотком, молотком, в такт биениям сердца, боль отдавала в висок и бровь, он сжимал виски, это немного помогало. А потом начиналось мерцание в глазах, будто чертики играли, его тошнило, день мрачнел. Эта болезнь привязалась к нему еще в детстве, после того как он увидел груду бревен на месте сарая. Он должен был полежать часа два в темноте с холодной повязкой на лбу, и отходило. В остальном он был тяжеловесный здоровый малый, местные забияки обходили его, и замолкали, когда он широко ступая в сапогах на босу ногу, в расстегнутой немыслимой кацавейке и грубых штанах маляра проходил мимо, торопливо заказывал рюмку крепчайшего напитка, который местные называли джином, но это было варево, черт знает что, самогон, горевший голубым пламенем. Он глотал не морщась и отходил, ни с кем не вступая в разговоры, а они знали, что он мазила, неудачник, но вот может себе позволить, денег куры не клюют. А если даст в лоб, то держись, хоть и невысок, а рука у него тяжелая, сразу видно.
Так вот, холст… Сюжет, который насилуют все, кому не лень. Нечего изобразить, так напишу-ка я «Снятие с креста»…
***
Огромный холст, огромный! Даже просто закрасить плоскость в шесть квадратных метров тяжелой плотной краской нелегко, а тут картина, да еще какая!.. Рем знал силу больших картин, и злился на себя, но терпения заполнить такое пространство… столько серой ремесленной работы — скулы сводит… Терпения не хватало. Говорят, у Паоло фабрика помощников, но это сейчас, а начинал он с упорства и одиночества — никто не помогал ему писать эту огромную вещь. Что терпение, тут смелость и мужество необходимы. Прекрасная великая живопись!.. Да, но что, что он делает?!.
Паоло превратил трагедию в праздник. Чадил один факел, но было светло как днем, стояли люди, богато одетые, какие-то здоровенные старики-борцы стаскивали с креста по щегольски рассчитанной диагонали тело тридцатилетнего красавца с мускулистым торсом, и не тело вовсе – ясно, что жив, только на миг прикрыл глаза… Старик, что подавал тело сверху, зубами держал огромную ткань, и казалось, что он таким вот образом без труда удержит не только эту простыню, но и сползающее тело спящего молодца… Внизу красивый молодой человек, протянув руки, торопится принять якобы тело… при этом он обратил к нам лицо, поражающее мужественной силой.
Они все это разыгрывают с торжественной обстоятельностью, позируют художнику, на лицах много старания, но нет ни горя, ни даже печали, словно знают, что ненадолго, и все сказки — воскреснет он, впереди тысячи лет почитания, стертых колен и разбитых лбов… Паоло все знает и не беспокоится, не хочет портить нам настроение, выражать боль, скорбь, печаль. Не хочет. А как написано!
Это была загадка для него — как написано! Мощно, ярко, красочно, торжественно, даже весело… И нет ни намека на драму и глубину — сценка поставленная тщательно одетыми актерами. Зато как вписано в этот холст, почти квадрат, по какой стремительной энергичной диагонали развертывается событие, как все фигуры собрались вокруг единого направления, соединились в своем движении — удержать, снять, передать вниз тяжесть… Гений и загадка заключались к композиции, в загадочном умении подчинить себе пространство, чтобы ничего лишнего, и все служило, двигалось, собралось вокруг главного стержня…. И в то же время…
Пустота есть пустота! Цвет? Такого сколько хочешь в каждой лавке. Свет?.. — тошнотворно прост, и он снаружи, этот свет.
***
А должен быть — от самих вещей, от их содержания, из глубины…
Впрочем, какой толк художнику от разговоров, они остаются дымом, и рассеиваются. Дело художника — его холст. У Рема на холстах все проще, бедней, чем у Паоло – он не умел так ловко закручивать сюжет в спираль, вколачивать пространство в прямоугольник, а что такое картина, если не прямоугольник, в который нужно вколотить всю жизнь…
Не прошло и получаса пути, как до Рема начало доходить, что же он несет… Не картины вовсе, а эскизы! Стоит развернуть первый же холст, как все кончится! Паоло скажет – «ну-ка, ну-ка, придвиньте поближе ваши эскизики…»
Зачем идешь?..
Но он не понимал, что там еще делать, как развивать дальше, какие детали выписывать и обсасывать… Ну, просто не соображал, ведь он все сказал, а дальнейшее считал неинтересным и неважным. Он просто уверен был, что все, все уже сделано… и в то же время отчетливо предвидел, что скажет этот насмешливый спокойный старик. Посмотрит и брезгливо скажет – «ну, что вы… только намечено, а не сделано, ничто не закончено… и пространство у вас пусто, тоскливо.»
Потом вытянет указкой костлявый палец, и с недоумением спросит?
— А эт-то что за пятки, чьи тут босые ноги вперлись в передний план?
***
— Это ноги сына, который вернулся в родной дом, он стоит на коленях перед отцом.
— Но где же его лицо, где его страдание, о котором ты так много говоришь?
— Он не может смотреть лицом, он спрятал его, ему стыдно, он спиной к нам, спиной.
-Спиной?!. Ладно, пусть. Хотя спиной… А отец, что он, где его лицо? Только намечены черты.
-Там темно, он согнулся, гладит спину сына. У него на лице ничего, что может быть на его лице — просто сын вернулся, он спокоен теперь, сын вернулся…
— А кругом что? Тоже темно, где люди, природа?.. Где, наконец, картина, одни темные углы!
И Рем ничего не найдет сказать, ответить, потому что невидящему не объяснишь.
И в то же время он прав будет, Паоло, так не пишут картину.
И значит я не художник, а Зиттов не учитель, и оба мы – пачкуны.
Но это были пустые слова, в глубине он не верил им. Хотя не раз говорил себе – «глупостями занимаешься, сходи, посмотри, поучись у Паоло…» Говорил-то говорил, но при этом ухитрялся продолжать свои глупости. И вот, наконец, собрался, шагает за советами, и вообще… посмотреть на Мастера, на дворец его, фонтаны, павлинов…
Он шел поучиться, но уже по дороге начал спорить с будущим учителем. Зиттов недаром смеялся – «кто у нас кого учит?..»
— Сначала подсуну ему «Возвращение», а дальше видно будет. Если что, повернусь и уйду.
***
Это первая была картина, которую он решил показать Паоло – «Возвращение блудного сына», так он ее назвал. Просто возвращение после долгого отсутствия, ничего он ею доказывать не хотел.
А вторая его картина была вызовом, и он опасался, что из-за нее Паоло обидится и не сообщит ему свои тайны мастерства. И все-таки он нес ее, потому что считал хорошей. «Снятие с креста».
Да, сначала он писал ее в противовес роскошному и красочному полотну Паоло, яростно протестовал, хотя спроси его — против чего ты, он бы начал мычать, переминаться с ноги на ногу, и ничего путного и дельного сказать бы не смог. Но как только втянулся в саму живопись, все мысли и протесты куда-то улетучились. Все равно, оскорбительный для Паоло получился вид. И он опасался, что этот волшебник с ясным ласковым взглядом вдруг рассвирепеет, желчно высмеет его и отошлет обратно, а возвращаться, несолоно хлебавши, он не хотел. В сущности ведь ничего особенного — картина и картина, так себе картинка… не выпендриваюсь, не важничаю, просто… мне жаль его…
— Кого?
— Ну, Христа, и всех, кто там, они ведь ничего не знали, а смерть страшна.
Еще бы, страшна, конечно, ведь неизвестно, как обернется, воскресит – не воскресит… и больно, и мерзко, и сплошные гадости от учеников…
Он редко рассуждал о смерти, зато представлял ее себе отчетливо и ярко, — видел ту волну, которая неумолимо и быстро наступала, с ревом и грохотом, с шипением… и как она отхлынула, успокоенная своими страшными делами, тихая и ласковая, с кружевными штучками, пузырьками, прохладная мутноватая водичка… Он всегда именно так представлял себе смерть — неумолимая сила, кто может ей противиться…
Будничную сцену подавленности и смирения, вечер страха и отчаяния, вот что он изобразил на своем небольшом, по меркам Паоло, куске холста, который кое-как натянул на старый кривой подрамник, довольно небрежно загрунтовал, потом, не дав маслу как следует просохнуть, содрал, и вот несет, небрежно свернув, вместе с несколькими другими, чтобы показать Мастеру, как он называл Паоло. Ну, спорил с ним, и что?.. Не соглашался, как же иначе, но чаще все-таки снизу вверх смотрел. Первым мастером, которого он знал, был Зиттов, но тот сразу стал своим, а Паоло казался недосягаемым, солнечным и, главное, непонятным, и как мираж парил в воздухе над унылыми холмами, чахлыми соснами и сероватым неярким песком побережья.
***
Дорога, по которой он шел и шел, уйдя в сторону от темного, плотно утрамбованного песка… она отходила от берега все дальше, но он еще долго видел эту серую пустыню, чуть вздыхающую воду, которая очистилась от льда и негромко праздновала весну. Было торжественно и тихо, даже постоянный в этих краях ветер улегся и не свистел протяжных песен. Людской жизни вокруг не было, справа от него проплывали чахлые кусты, сломанные деревья, выброшенные морем бревна, начинающая прорастать трава, отчаянно зеленая на сером унылом фоне, а на редких деревьях, которые он видел, уже возникал легкий коричневато-красный пух, или дым — роился над ветвями, это было предупреждение почек, они еще не открылись, но изменили цвет, и кроме обычного землисто-серого и темных пятен, возникло свечение более яркое и теплое… Рем всегда удивлялся этому явлению, откуда возникает, из самих вещей, а может из воздуха вокруг них?.. Это была тайна, которая ему досаждала.
Его поле зрения было ограничено земляной дамбой, которую нарастили на всякий случай, зная коварство плоской и мирной воды. Так что видел он немного, метров на пятьдесят вправо он видел, а дальше почва поднималась и закрывала горизонт, но он знал, что за этим валом пустые плоские поля, кое-где группами, стадами деревья, за ними одинокие крыши… Народ начинался где-то подальше от воды, и там жизнь шла по-другому, а здесь простиралась зона напряженного ожидания подвоха. Они всегда готовились, и никогда не были готовы. Обычные люди, будничная жизнь, такой она и перетекла на картину, на его «Снятие с креста».
***
Да, она была против Паоловской роскошной диагонали, мускулистых старичков, спящего упитанного молодца, подглядывающего свою смерть, дебелых красоток, матери и проститутки, которую ОН якобы приручил… против роскоши тканей, восточных халатов, париков, просеянного через мелкое сито песка, дистиллированной воды… Рем был восхищен и напуган, когда увидел впервые это созданное Паоло торжество. Оно подавило его, и оскорбило тоже, потому что сам он жил в ожидании боли и потерь, хотя не знал об этом, и всегда был непримирим и косноязычен, когда встречал нечто, сильное — и другое… Чужое.
Так не могло быть!
А как было?
Он не мог сказать, да и слова ничего не дали бы ему. Он только знал – совсем по-другому происходило!.. Нет, больше, чем знал – он видел.
И он начал почти без наброска, сухой кистью прочертив линии креста, смертельным для себя образом, обрекая свой замысел заранее на неудачу — почти посредине, без всякого наклона или, как они говорили, перспективы, — взял и начертил, непоправимо разбив пространство, ничего не стараясь усложнять, а потом выпутываться из трудностей, демонстрируя мастерство… Первые капли белил на коричневом, почти черном квадрате холста… он надеялся, они вызовут движение, возникнут пятна и тени, среди которых он будет угадывать то, что приемлемо ему, как говорил Зиттов, «пиши, и пусть будет приемлемо — тебе, вот и все».
И он изобразил главного героя — жалкую фигуру с торчащим слабым животом, падающей головой, спутанными редкими волосами… потом несколько фигур в лохмотьях, двух женщин в углу картины, пучеглазых и лобастых, все местный народец… толстяка трактирщика с вечно расстегнутыми штанами — Рем поместил его изображение в нижнем левом углу, почти у рамы. Трактирщик заказал картину, обещал купить. Это было интересно, необычно, у Рема никогда еще не покупали. Его картины имели отвратительный вид — кривые подрамники, неровные края холста, Рем обрезал его старыми тупыми ножницами… нитки, смоченные клеем, жесткие и ломкие, вызывающе и грубо торчали по краям… А беловатые пятна то здесь то там? — следы белил, пролитых в темноту, он не удосужился спрятать их, прикрыть, замазать… Но если присмотреться, оставлены не случайно — отойди зритель метров на пять-шесть, увидел бы от этих пятен свет.
Нет ни неба, ни огня, откуда же свет?..
***
«Должен быть, вот и есть», — понятней Рем объяснить не мог.
А трактирщик подлец, — глянул на картину и говорит – «не куплю, это не я!..»
И эта сухая и неприветливая картина, и линии, повторяющие края, и всаженный в самую середину нелепый крест, и сползающее вниз под действием собственной тяжести, с повисшими руками сломанное тело с морщинистым животиком… толпа оборванцев, глазеющих в ужасе… две старые потрепанные бабы, толстяк, заказавший весь этот вздор, и он сюда затесался, в углу холста…
Все это безобразно, ужасно, землисто, — и безысходно, смертельно, страшно, потому что обыденно, сухо, рассказано деловито, без торжественного знания – через века, без подсказок, какой особенный и неожиданный отзвук будет иметь эта обычная для того времени история…
Паоло будет оскорблен в лучших чувствах, говорят, он преданный католик, молится, бьется лбом об пол, старый дурак, а как грешил!.. носит свечку, и вообще…
Зачем идешь?..
***
Может, «Снятие с креста» и было протестом, а «Возвращение» — тем словом, которое Рем предлагал взамен… но существовала еще одна картина Паоло. на которую Рем ответить не мог, такой она была наглой, пустой, бравурной, безжалостной… И написанной с особым блеском и мастерством, которые отличали Маэстро в молодости, когда его мужеству и силе не было предела, и он не искал помощи учеников и подмастерьев. «Охота на крокодила и бегемота» на пустынном алжирском берегу.
В этой «Охоте» собралась вся мерзость… и все величие. Но о ней потом, Рем не мог вспоминать о ней, он только покрутил головой, отгоняя роскошное видение, как отшельник отгоняет соблазнительный образ.