ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПРОДОЛЖЕНИЕ ПУТИ.
***
Путь его лежал через деревню, он проходил эти места особенно неохотно, потому что не любил показывать себя людям. Он был уверен, что все смотрят на него и не одобряют его мешковатую одежду, старые ботинки, и особенно связку холстов, которые он тащил то под мышкой, то на плече. Ему казалось, что деревенский люд воспринимает занятие художника как непростительную слабость, недостойную мужчины, а он был взрослый мужик, служил бы в армии, если б не страдал сильным плоскостопием. Он ошибался, относились к нему не неприязненно, а враждебно, и не за живопись, а за то, что независим и, пусть не богат, но обеспечен. И они судачили в кабаках — сколько всего можно было бы пропить и проесть, а этот сидит и кропает картинки, за которые никто и гроша не заплатит, не то, что сеньор, скажем, Блумарт… или нет, сеньор Паоло, конечно, Паоло, богач, красавец… и женился лет пять тому назад на молодой девке, а сам раза в три ее старше,. вот ловкач!
Он выбрал самую дальнюю дорогу, она шла по краю селения, через заросший старой жухлой травой пустырь, с большими кучами камней то здесь, то там. Крестьяне вытаскивали их из своих полей и свозили сюда, сваливали, и трава поэтому росла кое-как, пробивалась меж камней. Эти круглые или овальные кучи все росли, с каждый годом их количество увеличивалось, потому что камни странным образом появлялись на полях снова и снова, стоило только чуть копнуть, перевернуть верхние слои.
***
Чтобы пройти по этому пути, следовало перевалить через дамбу, этот гребень заслонял Рему поле зрения. Поднявшись, он увидел, что все пространство перед ним, а это метров пятьсот, не меньше, выжжено, черным-черно: траву спалили, не пожалев даже мелкие деревья и кусты, торчащие из камней, — огонь опалил им кору, и все они были обречены умереть.
Он ходил по этой дороге раз в месяц, к старику. который держал небольшой банк, вернее, просто договорился с окружающими, что будет хранить их капиталы, и делал это исправно уже лет пятьдесят. Через него Рем получал деньги, которые платил ему банк в столице. Так распорядился отец – сыну ежемесячная сумма, достаточная для скромной жизни, и ни копейки больше, это были проценты, а весь капитал завещан внуку. Так что истратил деньги за месяц и соси лапу до следующего листка календаря. В тяжелые дни он жарил картошку, или варил ее, толок пюре потемневшей деревянной колотушкой, добавлял густого молока, благо страна молочная, но тут, к счастью или несчастью, трудно определить, появлялся сосед – «попробуй, говорит, помнишь поросенка…» — и на столе снова окорок с потемневшей золотистой корочкой и розовым сальцем, бурыми прослойками мяса… Он снова жует, погружен в свое обычное почти беспамятное состояние, мыслями не назовешь, беспомощно морщит лоб…
Он был благодарен родителям, но иногда чувствовал досаду, что не может взять и потратить часть денег, он иногда хотел. И продать свою усадьбу не мог, но это его не мучило. В отличие от своего мятежного учителя, он никуда не собирался, был доволен тем, что имеет, жил спокойно; он любил свою землю и тишину, витавшую над домом. Укрепили дамбы, прогнали врагов, заключили с ними мир, и наступил покой. Блажен, кто попадает в такую щель истории, в такие вот пустоты времени, когда оно течет кое-как, само себя не замечая, и человек, поглощенный собой — домом, миром, своим делом, чувствует тишину, слышит тишину.
Но и в благословенном времени бывают неприятности, и люди вовсе не ангелы, да…
***
Вид сожженного поля вызвал в нем сложные чувства — огорчение, потому что он сочувствовал всему живому, и траве, и чахлым деревцам, и даже камням, многие из которых почернели и потрескались от жара… и досаду он чувствовал, и злость, и мгновенный упадок сил — он всегда зависел от настроения, у него быстро опускались руки, стоило только жизни произнести суровое слово. И также быстро он отряхивался, приходил в себя — умел забывать, ведь столько интересного он видел вокруг, и в своей голове!.. Он одушевлял весь мир, окружавший его. Сочувствие и есть одушевление всего, что нас окружает, будь то камень, вода, земля… все ему казалось живым.
— Ну, что за дикари… — он сказал с горечью, потому что принадлежал этому племени, и в такие минуты стыдился своей принадлежности. — Сколько им объясняли, выжигать траву вредно, погибают мелкие животные, населяющие поле, а заново вырастающая трава бедней и грубей той, что росла.
Бесполезно, люди ничего слышать не хотели, они привыкли жить вот так, и защищали это право во всем — и в войне, когда отстаивали с редким мужеством свою свободу, и в таких вот досадных мелочах, проявляя невежество и дикость.
Скоро мысли его снова вернулись к картинам, пейзажи под небом и на холстах обладали для него одинаковой силой.
***
Шагая по выжженному полю, он вспомнил еще одну картину Паоло, она висела в том же музее. Та самая, знаменитая на весь мир «Охота»! Паоло решил, пусть покрасуется на людях до осени, а потом отправится в Испанию сложным путем: ее, огромную, навернут на деревянный вал и повезут через несколько стран, и даже через горы. Дело стоило того, испанец, король, платил Паоло бешеные деньги за эту совершенно невозможную, невероятную вещь.
Картина была гениальной, и Рем, при всем возмущении, это понимал.
Гениальной – и пустой, как все, что выходило из-под кисти этого красивого, сильного, богатого человека, который прожил свою жизнь, беззаботно красуясь перед всем миром, и кончал теперь дни, окруженный роскошью своего имения, раболепством слуг, безусловным подчинением учеников, обожавших его…
Так Рему казалось, во всяком случае.
-Чему я могу научиться у него? – он спросил у Зиттова, это было давно.
— Он – это живопись. Только живопись. Глаз и рука. Зато какой глаз, и какая рука! А в остальном… сам разберешься, парень.
Но вернемся к картине.
***
Ничего чудесней на свете Рем не видел, чем это расположение на весьма ограниченном пространстве холста множества человеческих фигур, вздыбленных коней, собак, диких зверей… Все было продумано, тщательнейшим образом сочинено — и песок, якобы алжирский, и пальмочки в отдалении, и берег моря, и, наконец, вся сцена, чудовищным и гениальным образом закрученная и туго вколоченная в квадрат холста. Как сумел Паоло эту буйную и разномастную компанию втиснуть сюда, упорядочить, удержать железной рукой так, что она стала единым целым?..
Рем думал об этом всю зиму, ветер свистел над крышей, огонь в камине и печи гудел, охватывая корявые ветки и тяжелые поленья, пожирая кору, треща и посвистывая… Со временем Рем стал видеть всю эту картину, или сцену, в целом, охватил ее взглядом художника, привыкшего выделять главное, а главным было расположение светлых и темных пятен.
И, наконец, понял, хотя его объяснение выглядело неуклюже и тяжело, как все, что исходило из его головы. К счастью, он забывал о своих выдумках, когда приступал к холсту.
***
Винт с пятью лопастями — винт тьмы, а вокруг него пространство света, и свет проникал свободно между лопастями темноты, и крутил этот винт, — вот что он придумал, так представил себе картину Паоло, лучше которой тот, кажется, ничего не написал, — со временем в его работах было все больше чужих рук. Теперь он давал ученикам эскиз, они при помощи квадратов переносили его на большой холст, терпеливо заполняли пространство красками, следуя письменным указаниям учителя – рядом с фигурами, мелко и аккуратно, карандашом…. Потом к холсту приступал самый его талантливый и любимый ученик, он связывал, объединял, наводил лоск… и только тогда приходил Учитель, смотрел, молчал, брал большую щетинистую кисть, почти не глядя возил ею по палитре, и вытянув руку, делал несколько легких движений — здесь, здесь… и здесь… «Пожалуй, хватит…»
Но на этом полотне совсем, совсем не так!.. Сделано в едином порыве одной рукой.
***
На ней фигуры застыли в ожидании решительных действий, еще не случилось ничего, но вот прозвучит сигнал, рожок… или они почувствуют взгляд? — и все тут же оживет. Ругань, хрип, рычанье… В центре темная туша бегемота, он шел на зрителя, разинув во всю ширину зубастую пасть, попирая крокодила, тот ничтожной ящерицей извивался под ногой гиганта, и в то же время огромен и страшен по сравнению со светлыми двумя человеческими фигурами, охотниками, которые валялись на земле: один из них, картинно раскинув руки, красавец в белой рубашке, притворялся спящим, и если б не обильная кровь на шее, мертвым бы не мог считаться. Второй, полулежа на спине, с ножом в мускулистой ручище, такой тонкой и жалкой — бессильной по сравнению с мощью этих чудовищ… Он, выпучив глаза, сопротивлялся, ноги придавлены крокодильей тушей, на крокодила вот-вот наступит гигант бегемот… Парень обречен.
Теперь с высоты птичьего полета, общего взгляда, так сказать… В центре темного винта, который Рем разглядел, — бегемот, тяжелое пятно, от него пятью лепестками отходят темные пространства, они заполнены собаками, частями тел людей, землей меж крокодильими лапами… а сверху…
А сверху вздыблены — над бегемотом, крокодилом, фигурами обреченных охотников, над всем пространством — три бешеных жеребца, трое всадников с копьями и мечами… Чуть ниже две собаки, вцепившиеся в несокрушимый бок бегемота, достраивали гигантские лепестки, растущие из центра тьмы, из необъятного брюха… Темные лопасти замерли, но только на момент!.. вот-вот начнут свое кружение, сначала медленное, потом с бешеной силой — и тут же появится звук — лай, вой, стоны… все придет в движение, апофеоз бессмысленной жестокости… И в то же время – застыло на века. Картина на века, на вечность!..
И лежащие на земле умирающие люди, и гигантские туши обреченных зверей, еще полных яростной силы, и три собаки, две с одной стороны, терзающие бок бегемота, гигант не замечал такую малость… и третья, с другой стороны, ей достался шипастый крокодилий хвост, она вцепилась в него с яростью обреченной на смерть твари… и эти всадники, троица — все это было так закручено, уложено, и вбито в ровный плоский квадрат холста, что дух захватывало. Казалось, не может смертный человек все так придумать, учесть, уложить — и вздыбить… довести напряжение момента почти до срыва – и остановиться на краю, до предела сжав пружину времени… И ничего не забыть, и сделать все так легко и весело, без затей, и главное — без раздумий о боли, крови, смерти, о неисчерпаемой глупости всего события, жестокой прихоти нескольких богачей…
Вся эта сцена на краю моря, на пустынном берегу – постыдная декорация, выдумка на потребу, на потеху, без раздумий, без сожаления… лучшее отброшено, высокое и глубокое забыто, только коли, бей, руби… И обреченные эти, но могучие еще звери, единственные в этой толпе вызывающие сочувствие и жалость… зачем они здесь, откуда появились, почему участвуют?…
Рем возмущался — он не понимал…
***
И в то же время видел совершенство, явление, великую композицию, торжество глаза и того поверхностного зрения, которое при всей своей пошлости и убогости, сохраняло свежесть и жуткую, неодолимую радость жизни.
Вот! Откуда в нем столько жизни, преодолевающей даже сердцевину пошлости, лжи, бесцельной жестокости и убийства ради убийства, ради озорства и хамского раболепия, ради торжества чванства и напыщенности?..
И все эти его слова обрушивались на картину, которая, может, и не заслуживала такого шквала чувств, но он протестовал не только против нее, а против всего, что она собой выражала, а заодно — против жизни и великого мастерства человека с ясным и пустым смеющимся лицом, пустым и ясным, жизнерадостным и глупым, поверхностным и шаблонным… Это он, Паоло, умел все, мог все, и так безрассудно и подло поступал со своим талантом! Он словно не видел — жизнь темна, страшна, а люди жалки, нелепы, смешны и ничтожны… и слабы, слабы…
Это пустое торжество силы и богатства подавляло Рема, унижало, и удивляло — как можно так скользить по поверхности событий, угождая сильным, выдумывая потеху за потехой, не замечая страданий, темноты и страха. Особенно страха, который царит над жизнью и не дает поднять головы.
***
Поглощенный мыслями о картине, Рем миновал мертвые места и вошел в небольшую рощицу. Здесь в глубине, в тени протекал ручей, в нем плескались крохотные рыбки с прозрачным тельцем и мохнатыми черными глазами. В детстве у него были такие рыбки, он помнил, а потом дом накрыло волной, стеклянное убежище разбилось, и рыбок унесло в море. Конечно, они погибли в холодной соленой воде. Он не любил об этом вспоминать, но иногда снилась та волна, и он старался, проснувшись, продолжить сон так, чтобы в живых остались мать и отец, а рыбки уплыли, да, но тоже выжили… А потом он уже не знал, где правда.
Сила его воображения была такова, что он иногда не понимал, куда идет, где находится… ему казалось, что все, промелькнувшее перед ним, случилось на самом деле — он не мог отличить то, что было, от вымысла. Перебирая события своей жизни он вдруг наталкивался на какой-то разговор, кусок дня или ночи, рассвет, фигуру в тумане, растущий на подоконнике цветок… а потом мучительно вспоминал, когда же это и где он видел…
И не мог вспомнить.
А еще говорят, люди живут реальностью – нет, не так!..
***
Они живут тем, что складывается у них в голове — о жизни, людях, вещах, о море, ветре, ветках деревьев… обо всем, что было… или не было, но воспринято сильно, придумано честно, с полной верой в свою правоту. Жизнь — единый сплав, или смесь, последнее слово ему ближе, потому что он смешивал краски, грешил этим, как его учитель, хотя предупреждали — дай просохнуть нижнему слою, многослойно пиши. Он не писал для вечности — он писал для себя.
Многие тут же возразят, потому что набиты жизнью, как мешок новогодних подарков, не мыслят себя без этой тягомотины — вещей, жен, тещ, теть и дядь, и что с ними случилось… постоянных мелких событий, одно, другое… череда отношений, дрязг, пошлости, хамства…. И сами в этом с полным вниманием купаются, а некоторые, чувствуя, что такая жизнь становится, под действием мелкой возни, столь же эфемерной как сон, примирительно говорят — «Это и есть жизнь, что поделаешь, что поделаешь… » И пишут бесчисленные картины, перебирают события, из них так и льются эти события непрестанным потоком… они боятся остановиться, боятся тишины и пустоты…
Рем был другим, хотя не задумывался об этом, он только постоянно чувствовал на себе неприязненные взгляды, ему было скучно и тошно, когда говорили — «это и есть наша жизнь… » или — «вот он, твой зритель, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь… » Ему становилось тошно и скучно, и он отходил, прятался у себя, писал странные картины, в которых свет исходил, источался из щелей, луж, струился из темноты полуоткрытых дверей, из сундуков и шкатулок, падал на лица, на столы, на подоконники, отражался в вазах и бокалах, брался ниоткуда и исчезал неизвестно когда и где…
«В живописи есть все, — говорил ему Зиттов, — и в ней нет ничего, кроме тьмы и света… А цвет… вот в городе большая лавка, иди и купи себе подходящий цвет, все хороши, а если что-то особенное надо — смешай и получи сам, и все дела, парень… Цвет — это качество света, не более того. А тон — его количество. Значит владыка всему сам свет, вот и смотри, как он пробивается на темном холсте, выявляй его… потому что все, все возникло из темноты, и туда же уйдет, да.»
***
Некоторые моменты времени, вещи, слова, обстоятельства приобретают над нами власть, непонятную силу, если промелькнули в детстве. Рем помнил этот мох, и розовые малюсенькие цветочки, и высокие кусты ягоды, родители называли ее «синикой»… и как собирали ее, он тогда не наклонялся, кусты доходили ему до груди, а теперь ушли куда-то вниз, и это казалось ему смешным и странным, а так, как было — правильным и радостным… Есть люди, свойство которых — не становиться взрослыми, тем более, не стареть, вот и Рем остался мальчиком, который в этих местах, под этими же худосочными сосенками собирал синику, а то, что с ним происходило позже, воспринимал иногда как сон, иногда как явь, но без тех пугающих и радующих подробностей, какие были в начале. Живопись возвращала его ко времени, когда все было ярко и значительно, вещи большими, чувства острыми… Он помнил, как впервые поставил босую ногу в муравейник, ему было пять, красные муравьи поползли вверх, ощупывая кожу, он чувствовал страх и азарт… что будет? Такой же страх и азарт он чувствовал перед темным молчаливым холстом, в самом начале, когда из черноты начинал пробиваться слабый свет… распространялся, высвечивал лица, фигуры, вещи…
Заброшенный из своего детства в другое время, выросший, потолстевший, уже слегка оплывший малый, а на самом деле все тот же мальчик, хотя никто уже не знает об этом, и не узнает. Последний, кто знал, был Пестрый, а теперь Рем чувствовал себя в шлюпке, уплывающей по бескрайней воде к горизонту. Страшно и все-таки интересно — что еще будет?..