Рене Декарт
Вот вы говорите: Декарт, Декарт!.. Прямо с каким-то священным придыханием. А ведь он был человек злобноватый. Этакий маленький тролль. Скажу больше: крайне завистливый. А эти бесконечные капризы! То на завтрак сыр не свежий, то молоко подзагусло… (ну, в смысле, загустело, это он любил так выражаться – с вывертом), то кофий не имеет того волшебного пряного аромата, от которого воспаряют…
Немощный, болезненный, нервный, торопливый, неуступчивый.
Матери своей, бедняжечка, он и не знал – она скончалась в горячке, в чахотке, через несколько дней после родов… Словно единственное ей было предназначение на земле – явить миру Рене Декарта… Ее бедная, гордая, сентиментальная душа… Да и сыну ее предрекали раннюю смерть, понимаете?..
Что тут долго толковать – его определили на воспитание к иезуитам. И там он вполне… окреп, оправился телом и духом. Ему, слабосильному, позволяли нежится в постели до полудня. И с этих пор у Декарта возникла привычка к мечтам и образам поверх барьеров.
Уже в зрелые годы, именно в рассветную радужную пору, к нему слетался сонм самых радостных и увлекательных идей.
«Я мыслю, следовательно, я существую», – озарялся сиятельный Рене, еще до утреннего кофия, еще до цепких забот дня…
…не любил никому быть обязанным – ни Галилею («…люди, знающие меня, скорее допустят, что он заимствовал из меня, нежели обратное»), ни Ферма…
Почти плевал на труды Торричелли, Паскаля. Как бы не имел предшественников и продолжателей.
Волк-одиночка.
Впрочем, если и изымал сведения из работ других ученых, то никогда не ссылался на это.
Был первым, единственным и неповторимым. Клубок гордыни.
А в письме к Ферма прямо так и заявлял: дескать, вашу теорему доказать – проще пареной репы. Только – скучно. И потому желания никакого нет!
Оскорбительное, между прочим, суждение!
И – комплексы… все наши сомнения и комплексы были присущи Декарту – ночные переживания о правильности избранного пути, намеченных целей.
Но когда цинично льстили – наслаждался сверх меры. Так, помнится, и называли его прилюдно – то «атласом вселенной», то «единственным Архимедом нашего века», а то и… (это его-то, дохляка и негероя) «могучим Геркулесом»!
…Самые свежие, утренние часы, между сном и явью – считал обладающими особой силой – ясновиденьем…
…Маленький, лобастый, непримиримый, тщеславный, отмеченный печатью гения…
…А учиться не любил (хилость, поблажки)… В чрево Парижа, приехав, спустился сладострастно. Кутил, пьянствовал, сутяжничал во время картежных игр.
Однажды (этот случай почти не описан, и оттого легендарен) – свалился прямо на Декарта (утром, когда голова трещит с похмелья, а путь к дому так труден, почти невозможен) – упал сверху, из рассветного полумрака, зеленоватый, блистающий луч. Минут пять в нем словно купался Рене. Всего-то… Потом рассеялся он так же внезапно. Словно пьяное видение.
И на следующий день, никому не сказавшись, заперся Декарт в тайном домике… И два года штурмовал твердыни математических и философских бастионов. Словно каторжник на галере.
… И вдруг, так же неожиданно, вступил в голландскую армию. Только не пылких сражений он жаждал, а тыловых «зимних» квартир, где так гармонично открылись ему таинства геометрии, ее чудесные свойства. Впрочем, поведанные только ему одному.
Рыжий, ражий. Тыловая крыса. Человек себе на уме.
А труды его поистине полны гениальных прозрений.
Да, лилейная, тюльпанная Голландия стала его приютом. Здесь он часто меняет адреса. Переезжает, расстается. И лишь остаются в конце мелькающих лет книги – словно оправдание жизни и бесконечности.
Да, да… Те самые, знаменитые «Метафизические размышления о первой философии», многочисленные труды по медицине, астрономии, оптике…
Но хочется жить шикарно, весело, затейно… Надоела неустроенность, бесконечные скитания, пусть и аккуратные, голландские.
Холодный роскошный дворец шведской королевы Христины – его последний чертог. Ведь она жаждет просвещения, философии. Ее мозг, тугой и крепкий, трудно взломать даже Декарту. Но вот он тащится ни свет, ни заря в королевские покои… Поделиться!
Скучно жить на этом свете, господа!
И, как повод ухода, воспаление его изнеженных легких.
И смерть в темноте, и остановка яростных мыслей и необъяснимого существования.
Дата: 11 февраля 1650 года.
Был в бреду, очнулся, подумал ясно и окончательно: «Пора в путь, душа моя…»
14 июля 2005 г.
Олонецкая губерния
(день взятия Бастилии)
Пабло Руис Пикассо
…Даже если уклонялся весь мир – Пикассо шел до конца. И обретал новую вселенную.
…Усталая спина Пикассо, но не рука. Ему уже за восемьдесят. Он из когорты несгибаемых. Только живопись по-прежнему сильнее Пабло – она делает с ним что хочет. Рядом с ней он всего лишь младенец с крепкими загорелыми руками андалусского лодочника.
Многовариантность мира никогда не пугала Пикассо.
– Когда у меня нет синего или голубого, я добавляю алый, – ухмыляется Пабло Руис, и его крепкая красная шершавая шея напрягается. Это перекатываются глотки беззвучного смеха.
– Заметьте! – наставительный и словно бы «кубический» палец мастера резко взлетает вверх и застывает над головами благоговеющих близстоящих. – Некоторые художники всю жизнь тянут за собой одну прямую или одну кривую линию. Я прочертил их сотни в самых разнообразных, иногда просто немыслимых направлениях.
Палец Пикассо внедряется в воздушное пространство. В ту же секунду оно делается плотным, насыщенным. Становится трудно дышать – словно из воздуха выкачивают кислород.
…Огнеупорный Пабло. Из хаоса мироздания одним росчерком, жестом создает иную реальность. Самую правдивую и абсолютно вымышленную.
Однажды я оказался в новом логове Пикассо: на его громадной вилле «Ла Калифорния».
Анфилады комнат соединялись огромными дверными проемами. В каждой из них – первобытный хаос. Обычные усилия жены Жаклин и прислуги – постоянны, но малоэффективны.
Там и сям разбросаны (посеяны) множащиеся изо дня в день прихотливые предметы: поломанная швейная машинка в готическом футляре, обломок старинного испанского галеона, сухие цветы в вазах, настольная лампа индейцев племени чероки, выцветшие на солнце тельняшки, остатки шведского домашнего сыра, брюки, заляпанные голубой масляной краской, и повсюду – засохшие изюмины маслин.
…Молниеносный, плодоносный Пикассо.
– Друзья! Зачем тратить время на поиски? Это бессмыслица! Разбазаривание таланта. Я поступаю иначе. Я не ищу. Я просто-напросто нахожу.
Вот он, словно точный бронзовый бильярдный шар, врезается в незаконченный холст.
Хищный прищур, удар кисти. Шаг в сторону. Удар, еще удар. Пружинистой кошачьей походкой маэстро следует к другому холсту. К третьему, четвертому.
– Картины никогда не кончаются, вот в чем штука, – внятно и убежденно формулирует Пабло. – По-сути, это и есть бессмертие, если его, конечно, кто-то ищет. Они не кончаются, а останавливаются, когда приходит их час. Просто случается что-то, что прерывает их.
Мы, допущенные к сеансу арт-магии, жадно ловим каждое слово мэтра. Не всегда Пабло бывал таким разговорчивым.
Обычно он творил молча. Впитывая запахи, звуки, цвета, настроения. И выплескивая все это на холст, сосредоточенно и вдохновенно. В яркой, почти кричащей тишине.
Неистовый, исступленный Пабло.
Он умел справляться с неконтролируемой темной энергией рода. Переплавлял ее в острые, насыщенные тайны.
В день похорон Пикассо отравился его внук Паблито. Его не допустила на обряд погребения последняя жена художника Жаклин Рок.
Паблито сидел на зелёном холме над часовней, а потом выпил склянку яда. Спасти его не удалось – через некоторое время и он ушел вслед за дедом.
Когда я хочу еще раз окунуться в магию личности Пикассо, то достаю из секретера пожелтевший хрустящий листок с его стихами. Он мне их подарил, смущаясь, как самую важную драгоценность.
Герметичный Пикассо. Он здесь ни на секунду не останавливается, чтобы объяснить нам эти свои образы-сны. В этом их чудо.
…прислонись в своем детстве
к часу тому
он белеет в синих осколках памяти
или болеет
нет, нет белеет в синих её очах
полыхает
в яростном небе цвета индиго
из серебра
и белые линии льются
кобальт сквозь бумагу
чернила синеют
проходят сквозь синий ультрамарин
всё сливается
белое наслаждается синим
отдыхает послеполуденно
возбуждённое темно-зеленой стеной
в свое удовольствие
бледно-зеленым дождем
уплывающим в жёлто-зелёность
там забывчивость бледная, бедная
с краю
её зеленой ноги
а земля золотая песчаная
поёт песню
как и всегда
после полудня…
Июль – 9 августа 2006
Олонецкая губерния – Витебск – Царское Село
Михайло Ломоносов
«Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет, бездне дна».
М. Ломоносов
…Стал он грузен, рассеян, подолгу, заполночь, засиживался за книгами, все жаждал узреть мгновенный и окончательный всплеск истины, разочаровывался, слюнил толстый, уже подагрический палец, торопливо глотал мартовское пиво со льда, переворачивал страницу манускрипта, все без толку… задремывал… свеча трещала…
…А снился ему русский холмогорский Север, белесые ночи с голубыми, зелеными, розовыми облаками. И на облаках тех являлись знаки, письмена. Вот они-то и трактовали этот непостижимый мир так ясно и определенно.
Просыпался… и не понимал где… в ушах словно пульсировало Белое море, шум мелкой волны, пахло свежей водой и арбузом…
…Дребезжал подслеповатый петербургский рассвет…
Я заставал его вальяжного, в китайском алом халате, расшитом золотистыми драконами, с неизменной кружкой янтарного напитка.
– Кофею не пью – от него только задор в голове. Степенности недостает, а, значит, и мысли будут утверждаться неосновательные, – убежденно говаривал мне Михайло Васильевич. – Не пользительно для натуральных испытаний!
Вот так, судари мои!
В своих действиях был скор, горяч, решителен. Со смехом как-то притащил с прогулки «трофей» – узел с одеждой. На углу Малого проспекта и девятнадцатой линии Васильевского острова, недалеко от Смоленского кладбища, напали на него три подгулявших матроса. В такую ярость вошел Ломоносов, так разъярился: одного прибил к земле пудовым кулаком, второго обратил в безудержное бегство, а третьего решил проучить – снял с него куртку, камзол, связал узлом.
Вот радость-то была дворовому Егорке!
Как говаривал наш с ним общий приятель А.С.П.: «шутить с ним было накладно»!
Верно, верно…
Приходили на него посмотреть, как на диковинку. Словно в зоологический сад.
Помню, сама свет-Государыня Императрица пожаловала. Жара стояла в то лето геенская. Вот возьми Михайло Васильевич и утрись напудренным париком во время аудиенции!
– Что ж, матушка? Как вы находите нашего светоча? – спросил я при выходе, почтительно кланяясь. – Хорош?
– Хорош-то хорош. Да больно чудён! – махнула тяжелой рукой Екатерина. – Дюжину новых париков распоряжусь ему прислать, поелику он их так употребляет!
Но при всем при этом чудодейственно ясный ум наблюдался в его трудах! Редкий, пронзительный!..
Засыпал над рукописью… Облаками шли буквы его стремительного неясного почерка. Вспыхивали малиново-зеленые северные зарницы. Тайны мироздания клубились в них. Вот, кажется, совсем близко подступили – а попробуй, достань!
Незадолго до кончины своей он прислал мне прощальный привет. «Я не тужу о смерти, – писал он, – пожил, потерпел, и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют».
Когда умер Михайло Васильевич (от пустяковины весенней – от полувлюблености-полупростуды), послали за воспитателем будущего императора Семёном Порошиным.
Спустя полчаса, он, огорченный до крайности, явился, запыхавшись, к десятилетнему Павлу I Петровичу. Тот лежал на густом персидском ковре, строил прусскую конницу из маленьких деревянных раскрашенных лошадок.
– Что ж о дураке жалеть? – высунул курносый нос из ковра наследник, – ваш Ломоносов только казну разорял, да и не сделал ничего толком!.. Поди прочь, не мешай!
10 – 11 июля 2005 г.,
Олонецкая губерния