Галька и Валька/быль/
Жили-были две подруги, старухи не старухи, а так, бабы лет под шестьдесят.Одну звали Галька, а другую Валька, сроду их по-другому не кликали, обе по фамилии Остапенко. Родственницами не были, разве может очень дальними, а просто весь их хутор Остаповка был под одной фамилией. С детства бегали они по Остаповке вместе – чёрненькая Галька и беляночка Валька. И судьба им одна выпала.
Нагуляли они во время войны и родили по мальчику; в послевоенную голодуху сбежали в город няньками; потом, как обе говорили, «пошли в завод», на вредное производство; мыкались по общежитиям, мальчики были то в интернате, то в ФЗО.Повзрослевшие сыновья: Галькин – Стасик, в честь отца поляка, и Валькин – Мишка, стали рабочими, женились, обзавелись детьми, получили в городе квартиры. Но пили, Миша – в горькую, а Стасик – запоями, и Стасика жена била, а Мишкина запивала на пару с мужем.
А Галька с Валькой, заработав на вредном произведстве раннюю пенсию, вернулись в Остаповку. Почти полжизни проотсутствовали и вернулись. Хутор же, вернее его население, вобрал в себя промышленный центр. Дома стояли заколоченными, оживляясь летом, когда съезжались бывшие его жители в отпуск, «на дачу».
Так и стали жить Галька с Валькой на хуторе одни, домами друг против друга, через дорогу, по которой никто не проезжал.
Неподалеку от Остаповки вроде бы нашли геологи газ и поставили буровую вышку, взрывавшую во время работы окрестную тишину. И Гальке с Валькой стало веселее, принаряжённые и помолодевшие, ходили они на буровую за продуктами, в их буфет, и громко смеялись шуткам и облапыванью рабочих. Нашли себе и ухажёров, женатых обоих. Да у тех жёны-то были далеко, а им же ночами было иногда так жутко и страшно, что казалось в тишине и темноте по всей земле не осталось никого живого.
Кавалеры тотчас исчезли, как только заболела Валька. В городе её и оперировали, и облучали, и заставляли горстями есть пилюли. Гальке врач сказал – она ходила к нему вместе с Валькиным Мишей – что это рак и что уже поздно. Операция, оказывается, была ненастоящей, разрезали Вальку, посмотрели что там, развели руками и зашили. А потом пушку наводили – лучи пускать. Приходившая навестить подругу Галька обычно слушала её вполуха. В многолюдной палате, где стонали и охали, и плакали, жалко ей было не только Вальку, но и всех этих ходячих и лежачих баб. Все они, бледные с осторожными движениями, вялостью, кого-то ей напоминали, только кого – запамятовала она.
Но как-то сидя у окна в электричке, она вдруг припомнила насекомых которых посыпала ДДТ, давным-давно, в послевоенные годы. Обсыпанные дустом, становились они такими же безжизненными, хоть и продолжали шевелить крылышками и перебирать лапками, пытаясь избежать погибели.
Умерла Валька осенью. Забрали они её вместе с Мишкой и Стасиком из морга не только обмытую и одетую, но и с чуть розовыми от румян щеками и слегка подкрашенными губами – косметика обошлась им и не так уж и дорого.
Похоронили, как полагается, на старом Остаповском кладбище, где во времени оседали могилы былых обитателей, поставили небольшой деревянный крест, на табличке назвали покойную полным именем – Валентина.
На поминках были старухи из соседней деревни. Опьяневший Мишка кричал про крематорий, где жгут и где большая гигиена, а потом они со Стасиком подрались в кровь.
Галька обмыла им лица, и они вместе со старухами двинулись к железнодорожной станции через деревню.
Осталась Галька одна. Опускались сумерки, бурилка уже давно не работала – газа не оказалось. Окна через дорогу напротив заколотили, тёмной была тишина. Она отхлёбывала из стопки самогон и думала, что душа Вальки ещё сорок дней будет неприкаянной здесь, неподалеку от земли. На подоконнике по обычаю была поставлена стопка…И так же спокойно-равнодушно размышляла она о том, что раз уж умерла Валька, значит скоро и ей самой суждено сойти в землю, ведь они всегда рядышком были. И хоть правда нельзя было сказать, чтоб любили они друг друга, а выпало им, видать вместе быть, от начала до конца. И неожидпнно для неё всплыл вопрос: «А для чего ж мы родились, жили и мучались, и других родили, а те ещё… Чтоб просто столько-то прожить, пролюбить, проспать, проесть, и в молодости раз и навсегда отсмеяться беззаботным смехом?»
Ответа не было, а и нужен зачем он? Валька, вернее её тело с загримированным лицом, лежит сейчас под землёй, в гробу, а пасмурное с утра небо очистилось и сияет яркими звёздами.
Галька выплеснула остатки самогона и побыстрей отшла от окна, темнота заколоченных Валькиных окон напротив притягивала к себе глубиной, чернотой, могилой…
Улеглась наконец Галька спать и вдруг услыхала шелест, становившийся всё более звучным и отчётливым. Это с полей на хутор шли по осени мыши и селились в оставленных людьми жилищах, до весны. В прошлом году они съели почти всё в Галькином погребе, а у Вальки даже забрались в радиоприёмник и объели изоляцию.
Она укрылась одеялом с головой, и во тьме и тишине только попискиванье да нескончаемая мышиная возня напоминали ей о том, что она ещё жива.
К В А Р Т И Р А
Зинаида Ивановна верила прописным истинам: «Каждый человек – кузнец своего счастья»; «Под лежачий камень вода не течёт»… И ещё верила, что «высшая власть», неважно кто – царь, Генеральный или Первый секретарь ЦК КПСС, Президент ли, несомненно справедлива. Только туда, наверх не допускают правду, горькую народную правду! Ещё верила она в Бога, хоть и не понимала за какую такую особую вину карает Он её!? Да усердно молилась на икону Николая Угодника, которого считала своим заступником на Небесах.
А так уж больше ни во что в своей жизни не верила: ни газетам, что беззастенчиво врали; ни фильмам, в которых и крошечки правды не было; ни телевидению; ни даже романам, до которых некогда была великая охотница. Бывало зачитаешься, забудешься, а тут тебя и огреют – либо кулаком пьяный муж, либо матерком соседи, либо очередной, да и не единственной «двойкой» в дневнике у сына… И откладывала она книгу, чтоб очутиться вновь в своей, наполовину в земле сидящей, халупе на Речном переулке. Маленькие оконца пропускали мало свету, и потому в двух комнатёнках было полутемно, и даже днём приходилось включать электричество. А на кухне, то есть на отделённой под неё, части крохотного коридорчика, всегда тускнела лампочка. Хорошо, что на электрическом счётчике стоял поставленный мужем «жучок», и потому не так жутко набегали киловатты. Да ей боязно вечно было, а вдруг из Энерго неожиданно нагрянут, и что тогда?
Ванной комнаты, естественно, не было, как впрочем и у всех других соседей, по всему их двору, ютящихся в таких же маленьких, без удобств, помещениях.Купались, если дома, то в корыте или в шайке, поливая себя водой из черпака. Раньше воду приходилось носить из колодца, а потом из водонапорной колонки. Правда в конце 70-х провели газ и можно было воду подогревать. Но, по обыкновению, по субботам, всей семьёй ходили в баню.
И всё б, может и ничего было, кабы не уборная. Выбеленная, стояла она в углу двора. Раз в квартал приезжала специальная ассенизационная машина,( платили по очереди, квартирами), и «очищала» её. Опять таки, в уборную ходили мало, даже и летом, а больше опорожняли в неё вёдра да горшки, выносимые из квартир с застоявшимся запахом сырости.
Сирота Зина, после бабушкиной смерти, уехала из деревни в город, да и устроилась работать санитаркой в военном госпитале, это уж позже «доросла» она до сестры-хозяйки. И снимала комнатку, где помещалась одна кровать да столик, служивший и обеденно-кухонным и шкафом, в уголке его были стопочкой сложены её вещи. И где она, до внезапной смерти хозяйки была жиличкой, а после уж сожительницей сына покойной, а ещё позже, после рождения сына – законной женой.
Нельзя было сказать, что Зина любила своего мужа, не за что было. Ещё при жизни матери он снасильничал девушку, а ей ещё и крикнуть нельзя было, до того боялась она свою строгую хозяйку. С квартирами в городе в те годы было так же сложно, как и потом. И очень трудно было и снять, не только комнату, даже такую малюпуську, как у неё, но и «угол», чтобы вместе с хозяевами жить.
К тому ж, она боялась его, не только пьяным, но и трезвым. Он был не просто неуравновешенным, а по-настоящему бешеным.
Хоть и привыкала она к нему десятилетиями, да всё мечтала, редко кто из женщин и мечтает о таком – чтоб загулял он где-нибудь, «на стороне», чтоб женщину себе постоянную нашёл! «Может тогда утихомирится!» — думала она. . Да, к несчастью, оставался он верным, и вся неукротимость его натуры доставалась на долю ей одной.
Делать было нечего, они с сыном проживали на «его» жилплощади, и муж частенько грозился их выгнать, и потому необходимо было терпеть, терпеть, терпеть…
В молодости комнатушки не казались Зине столь уж тесными, и кухонный закоулок в коридоре представлялся очень удобным, и походы в баню – весёлыми, и то, что касалось уборной, было тоже терпимо. У них в деревне была хуже этой, меньше, к тому ж эта была на два очка! Да и все соседи по двору, по кторому и днём бегали бездомные кошки, и не обращавшие на них ровно никакого внимания, крысы, все жили также, не лучше и не хуже.
Рождение сына для Зины, с которой перед самыми родам зарегистрировался в ЗАГСе муж, было как бы обещанием новой, прекрасной жизни, залогом её! Да и сын родился красивым, смотревшим на всех печальными глазами, младенцем.
Он рос, и она радовалась, вопреки всему – попрёкам и побоям мужа, извечной нехватки денег, от аванса до получки, а то от получки до аванса…
Жизнь полегчала, как стала она кастеляншей. Начальство проворачивало всякие «дела» с бельём, /наволочки, пододеяльники, простыни, одеяла и прочее, как обычно в СССР дефицитное/, и ей понемногу доставалось от «навара». А Зина умела радоваться и малому, ей ли перебирать да чем-то брезговать, сироте деревенской? А что и приласкать её некому, что ж видно достался ей такой удел!
Зато сына она баловала да ласкала без меры, и он к ней был сильно привязан.
И муж устроился рабочим на пищевкусовую фабрику, и потому приносил домой горчицу и уксус, и не только. Иногда и очень редкие приправы и пряности, и желатин, и хмели-сунели, и киндзу, и невесть откуда взявшуюся аджику…
Вообщем жили!
Может никогда бы ни о чём подобном бы и не думалось, да началась эпоха массового жилищного строительства, переселений из подвалов и полуподвалов, домов в аварийном состоянии… Образовывались жилищные кооперативы, возникали целые «спальные» микрорайоны.
И, Зина, неожиданно встрепенулась. Не от жизни, конечно, с тираном-мужем, и с избалованным, капризным и нервным сыном, а от , неизвестно кем и как посеянных надежд… Эти надежды, вернее надежда, брезжила перд нею светлой, просторной, со всеми удобствами, квартирой! И соседей, угрюмых и обозлённых, забившихся в свои конуры, она смогла «ею» тоже «заразить».
И пошло: сначала это был жилотдел райисполкома; на этом уровне вроде бы добились некоего торжества справедливости; признали все их дворовые строения, построенные ещё в середине девятнадцатого века, во-первых – аварийными, а во-вторых не соответствующими современным санитарно-гигиеническим нормам, и в третьих некоторые квартиры, особо в землю вросшие – полуподвальными!
Но это было и всё! Ни о каком переселении в другие квартиры и речи не было. По мнению начальства: «В этих трущобах ещё можно жить!»
И тогда она составила письма для горжилотдела, позже в подобный отдел облисполкома, и выше, и выше, выше…
Однако срабатывал один и тот же механизм: куда б ни были направлены письма, прошения, жалобы, возвращались все они опять таки в жилотдел райисполкома, в котором и жильцы и в особенности она прослыли пасквилянтами, жалобщиками и сутяжниками. Зина сроду и слова такого не слыхивала!
Как-то заглянул к ней участковый, и как бы между прочим, намекнул, что если она не прекратит свою «писанину» и других на это подбивать, то он её дорогого сыночка или на «малолетку» отправит, то бишь в зону для малолетних преступников или ещё чего, похлеще придумает.
Ведь сын, её единственное утешение, не хотел учиться, да и не давалось оно ему никак, учение это! И, наверное, потому вечерами, а иногда и целыми ночами пропадал он где-то вместе с дружками.
Сын объяснил ей, что все – его, отца и её мучения да беды от Советской власти! Зина только и охнула: «Точно!»
Сын же и приучил её к приёмнику, «голоса» слушать. Она слушала – и верила и не верила, тому, что передавали по «ним».Только думала: «До чего же счастливые люди! Они родились «там»! И потому могут и петь, и смеяться, как дети, а наши дети, от рождения – старики!»
Когда же, в конце еженедельной музыкальной программы пелось: «Сева Новгородцев, город Лондон, Би-би-си», то отчаянно завидовала она этому незнакомому Севе, который сумел сбежать, как-то умудрился, исхитрился смежать из СССР.Теперь хорошо ему было пропевать оттуда, с как будто на другой планете существовавшего, Лондона.
Ещё мечталось ей, как бы добраться «туда», на самый верх, тогда б, вероятно, и закончились бы её мытарства, и очутилась бы она в квартире! На почту, советскую почту, надеяться было нельзя, это она знала точно! Письмо адресованное «наверх» и пределов бы городских не покинуло б! Ведь только маленьким детям было неведомо, что письма, а особенно в инстанции, вскрываются, читаются, копируются…
Несмотря на «просвещение» «вражьими голосами» она всё же перживала из-за Брежнева. Ей было стыдно за него, неловко от его смутно-спутанной речи, особо, если за границей он выступал. Жалко его было! Да и члены Политбюро ЦК КПСС и кандидаты в члены, нравились ей, по портретам, конечно. Аккуратные, все в галстуках, да с горделивой посадкой головы: Только двое смущали её – Суслов, своей, до измождённости, худобой, /верно от злости такой, решила она/, да Ю.В.Андропов, змеиной пристальностью взгляда. «Во, если б живьём посмотрел, то и не знаю, чего б со страху не случилось», — думала она.
Когда бывало задумывалась она об Андропове, да о письме в Кремль, то чувствовала , как по хребту бежит холод.
Дома завелось такое – каждый вечер муж распивал водку, но теперь уже напару с сыном, и распевал песни, аккомпанируя себе на перевязанной алым бантом гитаре. Осовело пуча глаза он говорил жене: « Это не простая гитара, это Соколовского гитара! Да что ты – шпонь деревенская понимаешь?! Эх, ты! Мне она от отчима досталась – мещанина города Курска Николенко!»
Не имея музыкального слуха, но обладая зычно-сильным голосом, муж пел много песен, известных и не очень, но больше всех, Зина пугалась одной: «Лучше бы я в море утопился, а потом совсем сошёл с ума…» Ужасаясь и недоумевая от нелепости, она пыталась и не слушать, затыкая пальцами уши: «Как же можно было утопиться, ведь утопленники уже с ума не сходят?!»
Съезды КПСС, пленумы ЦК, съезды Верховного Совета СССР проходили один за другим, а она всё не могла перебороть ни собственного страха, ни уговорить, тоже со страху одуревших соседей написать, / с ними ведь тоже была проведена «профилактическая» работа, да они про это помалкивали/.
Умерли и Кощей-Суслов, и жалкий Брежнев, и грозный Андропов, и калечный Черненко. Пришёл им на смену улыбающийся, с метиной на залысине Михаил Горбачёв. А она всё медлила, хоть страх с годами убывал.
И вот, наконец, и она, и соседи решились и написали письмо в Президиум съезда народных депутатов!
Кум, поехавший в Москву за «продовольствием» на центральном почтамте отправил заказное письмо с уведомлением о вручении. Уведомление вернулось, кем-то, неразборчивым почерком, подписанное. Вот и всё, и ничего больше, ответа не последовало.
А вскорости ей и не до дум про квартиру стало. Мужа, здоровяка, хворь одолела. Цех его был неотапливаемым, а он у станка стоял по восемь часов. Вот и не заладилось у него с ногами, да к тому ж ещё он помногу курил, а при этой болячке было категорически нельзя, как сказали врачи. Вот у него ноги и стали «отниматься», по-мудрёному болезнь та называлась, а по-простому – «перемежающейся хромотой».
Как-то очень быстро болезнь эта протекала, не успели отнять ему стопу, как надо было уже резать от бедра, а потом хирурги покончив, полностью, с одной ногой, принялись и за другую.
В больнице проводила Зина всё своё, свободное от работы, время. Готовить пищу и сыну, и в больницу мужу, приходилось ночью.
А муж, хоть и обезноженный, лежал, ошалев от бешенства, с совершенно белыми зрачками!
А как забрали его домой, житья и вовсе не стало. Несмотря на запрет врачей он курил, в постели, пил, требуемую водку прямо из горлышка, растекавшиеся по щекам струйки размазывал ладонью. Он не хотел ни «утки»,(мужского мочеприёмника), ни судна, и назло жене «делал» в постель! Кроме того, от бешенства, наверное, он страшно возбуждался, и заставлял жену себя всячески удовлетворять. Казалось, что его неожиданному половому буйству не будет конца, и она хоть и плакала, но покорялась ему, словно терпение её было беспредельным!
Умер этот мужчина, единственный в её жизни мужчина, как-то мгновенно.
Он лежал на столе, обмытый и спокойный, со сложенно-связанными кистями рук, ноги связывать, за неимением их – не пришлось.
Лоб его был охвачен, принесённой из церкви лентой с церковно-славянской вязью слов на ней.
Умер он летом, и «оплывая» чернел прямо на глазах. А тут, как на грех, в городе был очередной острый дефицит – на этот раз, с гробами?!
Только через несколько дней удалось, с большими взятками и жуткой нервотрёпкой, захоронить смердящий, несмотря на все принятые меры, труп.
Остались они вдвоём с сыном, и жили, как бы и вместе, но и порознь.
Он по-прежнему нигде не работал, правда к тому времени и армию, в стройбате, успел отслужить. Днём он спал, а вечером уходил. Куда, с кем, про то она не знала. Она же, также крутилась между своим закутком сестры-хозяйки в госпитале да кухонькой в коридорчике.
Но, вдруг слух пронёсся, что будут строить какой-то путь, каку.-то дорогу, шоссе, эстакаду, через их, Речной переулок! И вправду, соседи, но не те, что во дворе жили, а по переулку, начали получать квартиры! Началось массовое выселение!
Техника на строительстве работала все дни недели, без выходных. А подчас случалось, что и ночами. И, Зина, умаявшаяся после рабочего дня не могла заснуть из-за неумолчного гула машин.
Во дворе у них, по-старому продолжали бегать бездомные кошки да крысы, не обращавшие друг на друга никакого внимания.
Но чем больше грохотали трактора, экскаваторы, бульдозеры, тем крепче становилась её, почти вера, в то, что и им с сыном суждено уйти из этого гибельного, крысиного места, где и сами они жили, также как и эти твари, в норах.
Снова по инстанциям рассылала она свои прошения. Теперь уже сын переписывал их своим каллиграфическим почерком, соседи подписывали, и тоже, не скрывая нетерпения, ждали…
Приходили обнадёживающие ответы, о грядущем переселении. Они то вызывали надежды, доходившие до ликования, а то, наоборот, вызывали лишь усталое неверие.
Наконец дорога была построена, и городское начальство торжественно перерезало ленточку на открытии.
Зинаида Ивановна попыталась было, во время официальной церемонии добраться до начальства, чтобы вручить им в руки письмо и рассказать об их бедственном положении. Но дойти она не успела, получив болезненную тычку в бок от какого-то, в гражданское платье одетого, и услыхала его шёпот, в котором звучала едва сдерживаемая злость: «Ты чего старая лезешь? Очумела что ли?» Она лишь виновато наклонила голову, лбом стену не прошибёшь! И вспомнила, как лет десять назад, знакомого, пришедшего в горисполком по квартирному вопросу, забрали, сначала в милицию, там угрожали пятнадцатью сутками, к тому ж хорошенько избили, а потом уж вызвали «психиатрическую скорую». В ней санитары требовали от него денег, а не обнаружив их, тоже избили, так же умело как и в милиции, без следов, по печени били и по почкам, и сдали в «буйняк», где ему тоже пришлось несладко…
«А ведь могут и не посмотреть, что пожилая, и…» — холодея от этой мысли пробиралась она подальше от «сильных мира сего». Не знала она, и не такие же маленькие люди – соседи, что по всем документам исполкома давно не существует ни их двора, ни их квартир…
Не подозревала она в этот вечер Великого Страха, что скоро и ей помирать. Что, наконец, переберётся она отсюда, но на кладбище, новое, за окружной дорогой расположенное. Что будет «там» числиться среди «насельников», и что сын получит даже документ, удостоверяющий само её п р а в о на эту могилу.
А что оставалось её сыну, с самого младенчества, глядящего на всё печальными глазами? Ничего не умеющий делать, ни к чему неприспособленный, избалованный любящей матерью, да ещё и живущий во времена разрухи, ступил он на преступную стезю…
Да вскорости и попался, потому как и этот путь не его был.
В тюрьме он, подобно покойному отцу, бешенел, лишь сверкали, точно фосфоресцирующие, почти белые глаза его. Били его часто, и заключённые, и охрана.
В зал суда его внесли на носилках. Но заседание, по каким-то причинам, отложили, а до следующего он и не дожил, насмерть забитый.
По дороге, скорее по городскому автобану, день и ночь мчатся автомобили.
А внизу, в яме, стоят вросшие в землю, так и не снесённые домишки, построенные ещё в середине девятнадцатого столетия. Одну из пустующих квартир заселили её настоящие хозяева – крысы.