Фильм о короле

художник Алексей Пазгалев. "Мельница Дон Кихота"
Александр Балтин

 

В АВСТРО-ВЕНГЕРСКОМ ТРАКТИРЕ

И тут Санчо смачно и густо захохотал.
-А был ещё такой случай, — продолжал Швейк, наливая себе сливовицы. – Возвращались мы с фельдкуратом Отто Кацем из гостей. Вернее фельдкурат – пьяный, как полагается, до последней возможности – практически ехал на мне, поскольку пропил все деньги, и нанять фиакр было не реально. Тащу я, значит, его, он упирается, конечно, ноги его норовят зацепиться за каждый фонарный столб, и тут навстречу двое. Один говорит: Точно, как мой папаша. Тот тоже, как налижется, так себя не помнит. Второй ему отвечает – А ты приглядись, вдруг это твоего папашу и тащат. Район-то наш. Пригляделся этот и говорит: И впрямь он. А я ему, остановившись: Какой же это ваш папаша? Это же фельдкурат. Разве фельдкурат может быть чьим-нибудь папашей? И стали мы спорить. Тот – папаша. Я – не он. И, наконец, фельдкурат подал голос: Эй, любезный, кричит, я фельдкурат – а значит отец всем добрым католикам.
Санчо, выпивший очередную кружку пива, снова засмеялся.
-А мой дон, — начал он, — всё со злом борется. И, представляешь, сколько ни силится – всё не побороть. Столько зла стало – и от вельмож, и от всяких прочих. Ну, я думаю – что с ним бороться? Надо просто жить, да? а дону моему всё неймётся.
-И я полагаю, что просто жизнь, как она течёт, сама победит зло. Вернее даже – не победит – она его обтекает. Это, как река – если ударить по ней, она же не заметит, просто продолжит течение. Так и жизнь – ну, бьёт по ней зло, бьёт, и что с того? Течёт же себе?
Молодой человек за соседним столиком – слушавший разговор вроде бы рассеяно, встал и подошёл к двоим.
-Позвольте присесть? – Он держал в руке кружку пива.
-Отчего ж не присесть? – молвил Швейк.
-Конечно, — добавил Санчо.
И молодой человек сел.
-Я полагаю, — начал он, — что со злом могут бороться только избранные, те, кто ведают, что оно из себя представляет. И тогда им позволено многое.
-А избранные – это какие? – поинтересовался Швейк, поедая рогалик.
-Это те, кто говорят новое слово. Нечто, меняющее жизнь.
-А чего её менять-то? – удивился Санчо. – Идёт себе и идёт.
-О! её необходимо менять, ибо пущенная на самотёк она принесёт много горестей.
-А многое позволено… это…
-Представьте, даже и убийство – если убить необходимо того, кто стоит на пути движения жизни.
-Ну, уж это вы хватили!
-И впрямь, — крякнул Санчо, — коли убьёшь кого, чем же тут жизнь изменишь?
-Но убить-то в исключительном случае можно лишь гадкого, мешающего…
-Все кому-то мешают. Так убийств не оберёшься.
Они спорили.
Лиловатые сумерки Австро-венгерской столицы плавным муаром завешивали окна трактира, и заглянувший в окно Дон Кихот легко узнал запропавшего своего оруженосца, но не мог узнать ни Швейка, ни Раскольникова.

 

СКРЕЩЕНИЕ ФАНТАСТИЧЕСКИХ ИСТОРИЙ

Звери из бестиариев стали уходить – с раскрытых страниц книги поднимались, вдруг обретая плоть, и погружались в обыденность мира.
О! он и был обыденным — до появления крылатых львов и снежно-серебристых единорогов.
-Смотри, пробежал единорог.
-Скажешь тоже! Ты ещё василиска увидишь чего доброго.
Длинным телом извиваясь, василиск огибал здание церкви, и уже весьма обеспеченный нищий, окаменел вместе с кружкой, в какую была накидана мелочь.
Которая тоже окаменела.
Звери выходили, путая времена, но книги нельзя было закрывать – буквы и картинки могли смешаться.
-Ты что! – крикнул один библиотекарь другому. – Ведь не восстановишь теперь.
Тот, по неосторожности, захлопнул том.
Они медленно раскрывали его вдвоём, и буквы тянулись, как гуттаперчивые, причём некоторые басили: Не, ни за что не откроемся, останемся смяткой.
Маленькая трёхкрылая бабочка выпорхнула наружу, и библиотекари, забыв про книгу, бросились ловить её – никогда не видали такой.
Книга, прочно склеенная смешавшимися буквами, осталась закрытой.
Библиотекари бегали, опрокидывая тома, бабочка порхала, и все три крылышка её мерцали разными цветами, а потом она вылетела в стрельчатое окно средневековья, чтобы оказаться в двадцать каком-то веке.
-…Он у них точно двадцать какой-то, — сказал командир корабля в блестящем скафандре своему подчинённому.
Они вышли из самоотвинчивающихся овальных дверей, и, незримые для других, оглядывали пространство суеты и небоскрёбов.
-Ни садов, ни светлых мыслей, — сказал подчинённый.
-Да. – Подтвердил командир. – Мысли все бурые – как бы захватить побольше, или начать войну. Это – подобия разумных существ, но вовсе не сами существа, ибо разумные не ведут себя таким образом.
Мелкий клерк, увлечённо глядя в бумаги, только что полученные, не заметил, что коридор упирается в огромные стёкла, и, разбив их собою, вывалился из небоскрёба.
Он летел вниз, по-прежнему читая, подсчитывая барыши, а парящий пегас, вырвавшийся из бестиария, думал – подхватить ли его, или не стоит?
Клерк свалился на голову замечтавшегося поэта, и оба погибли.
-Да. – Сказал командир корабля. – Ничего разумного.
-Может быть, оно у них в перспективе?
-При таких тенденциях – вряд ли.
Звери бегали, порхали, таинственные змеи ползали – главное: всем удалось покинуть клетки книг.
-А нам без этих клеток – никуда, — говорил один библиотекарь другому.
-И то правда, — отвечал тот, превращаясь в трёхкрылую бабочку, и вылетая в стрельчатые окна в двадцать какой-то век.

 

ФИЛЬМ О КОРОЛЕ

Исколотый снегом, сине-прозрачный, тёмный воздух: декабрьская метель увеличивает сверкающие, сияющие, прошитые изумрудной и рубиновой крошкой сугробы, и двое приятелей, идущих в кино, точно прорывают туннели в царствующей белизне.
-Впервые, кажется, не в Иллюзионе или доме кино посмотреть такое можно?
-Похоже…
Киноманы оба, а годы советского царства завершаются, и в старом уютном «Форуме» (теперь нет такого кинотеатра) неделя итальянского кино.
Фильм о короле – утончённо-изысканном, страдающим и от грубости мира, и от власти, дающим деньги Вагнеру, желающим превратить мир в сумму роскошных строений и садов, над какими звучит великолепная музыка…
Да, фильм о короле.
Метель разворачивает свитки свои, но прочитать быстро мелькающий текст невозможно.
Всё переливается, блестит; снег в свете фонарей отливает жёлтым, и время замедляется, как будто вязнет в долгих петлях метели.
…где-то на запасных путях люди, которым негде спать, открывают, прикладывая максимальное усилие, двери вагонов, устраиваются в полутёмных купе, на жёстких полках…
Приятели входят в фойе, отряхиваясь; они идут в буфет, берут себе по молочному коктейлю и миндальному пирожному, садятся к столику.
Пожилая полная пианистка играет нечто элегичное, и пожилой же, крепкий, лысоватый скрипач аккомпанирует ей.
-Красивая музыка, — говорит один из приятелей, допивая коктейль и ставя пустой стакан на столешницу.
Звенят звонки.
-Да, — соглашается второй.
В фойе мало света, почти все лампы выключены, идёт фильм, а пианистка и скрипач пьют чай, заедая его кремовыми корзиночками.
-Говорили о вас у Владимира Терентьича. – Молвит скрипач.
-Да? и как он там?
-Постарел, знаете сильно. Но по-прежнему собираемся у него. И, бывает, талантливая молодёжь появляется. Так чудно уже играют.
Пианистка улыбается бархатно; скрипач глядит на неё увлажнившимися глазами, и вспоминает тоненькую студентку консерватории, свои мечты, общие надежды.
Метель крутит, бушует, играет огнями, замедляет движенье машин.
Она мгновенно превращает ветви деревьев в роскошные воздушные кораллы, а углы зданий умягчает, как будто.
Король Людвиг мечется, не находя контакта с миром, и роскошные цвета фильма жарко вливаются в сознания смотрящих кино.
-Отличная операторская работа, — шёпотом говорит один приятель другому.
Тот соглашается.
…бездомная женщина, которой полупьяный бродяга помог проникнуть в пустой вагон, засыпает на полке купе, мечтая не проснуться…

 

ХОРОШО, ЧТО ПОЕХАЛИ

Утром позвонил поздравить маму – восьмидесятилетие поехала отмечать в Калугу, на малую свою родину; несмотря на юбилей бодра была и деятельна: хотела собрать родственников: тех, кто остались.
Она сказала:
-Маринка всё спрашивает, не приедешь ли ты…
-Мам, мы же не договаривались.
-Ну, я и отвечаю, что ты с малышом.
Оставшись без работы, сидел с мальчишкой, поздним ребёнком, жена ходила в офис, отсутствовала большую часть дня… Но – закрутилось нечто в мозгу: надо ехать, надо.
Жена сказал, что хочет поехать, и спросил малышка – хочет ли он в Калугу, поздравить Олю.
Малыш обрадовался.
Но… самому ему, пожилому социофобу, несколько страшно было, волнение волнами окатывало сознанье: не помнил даже, как брать билет.
Жена обещала проводить, посадить в вагон; с малышом никогда не ездил, а она бывала порой – на даче, под Калугой.
Собирались быстро, мелкие детские вещички упаковывались в рюкзак, который и понёс за спиной, держа за руку мальчишку.
-Может быть, на трамвае подъедем? – спросила жена, хотя рядом с метро жили.
Пошли.
В полупустом трамвае малыш пробовал разговориться с мальчишкой, какого бабушка везла на ВДНХ, спросила, где лучше выйти; и вышли вместе.
Метро замелькало цветовыми массивами мрамора и пёстротой людей, плыла трубчатая тьма; а Киевский вокзал навалился всегдашней суетою – многоцветной, крикливой, неугомонной.
Ехали, вагон был полупуст, и малыш вертелся, смеялся, громко спрашивал про всё – Папа, это то?
Имея в виду что…
-Где, сынок? Там цистерны, а вон видишь – завод дымит, а вон дачный посёлок пробежал…
Путь длился, малыш, захотевший есть, взялся за огурцы и яблоки, напрочь отказавшись от курицы и сосиски; путь длился, Калуга всё отчётливее становилась реальностью, и время ткало привычную пряжу.
Сошли на вокзале через два с половиной часа – экспресс быстр; вёл малыша за руку, и, спросив таксиста, сколько будет до… такой-то улицы, свернул с прыгавшим сынишкой к такси.
Мелькали теперь калужские низкорослые домики, повороты легко вмещали машину, и даже маленькие пробки образовывались, что было непривычно после метрополии.
-Вот улица. – Сказал шофёр. – Вам куда конкретно?
-Да здесь где-нибудь остановите. Я визуально помню, а номер дома забыл.
Красные двух и трёх-этажные дома точно сползают в низину, и в одном из них живёт тётушка, у какой останавливается мама, когда бывает в Калуге.
Он звонит по мобильному, спрашивает код; и точно видит, как мама всплескивает руками, радуется…
У дома – двоюродный брат с мужем сестры – тоже двоюродной, оба военные пенсионеры, а сестра выглядывает в открытую дверь; и, завидев их, говорит:
-Я знала, что приедете. Ну, будем знакомиться? – она наклоняется к смущающемуся малышу.
Да, он смущается – людей достаточно; хоть многие родные на Пятницком кладбище, но остались ещё, остались, слава Богу!..
Длинный стол накрыт, и салаты разноцветно сверкают, и икра горит драгоценно, и малыш – уже переодетый и расцелованный бабушкой, носится с одним из внуков старшей сестры.
Много цветов – и у гладиолусов, как всегда школьный вид.
Долго длится усаживание, звучат тосты, и сын, озирая стол, чуть опьянев, вспоминает, сколько связано с каждым из присутствующих, видит, как все постарели, как мучительно приближение к смерти: хоть веселы все, бодры, острят, шутят.
Потом он листает старинные альбомы, принадлежащие брату – альбомы дагерротипов, на которых запечатлены властные старухи, и прелестные гимназисты, чиновники и молодые люди… Брат – он через отца – от линии Бенкендорфов.
Так.
Малышу, сидящему теперь на стуле и болтающему ногами, говорит:
-Пойдём на машинках кататься?
-Дя, — кричит тот восторженно.
-Куда вы? – спохватывается Марина.
-К театру поведу. Пусть поездит.
…они идут – старыми дворами, где овраг велик, и по краям его лепятся гаражи; они идут бульваром, и отец несёт мальчишку на шее перископом; они выходят на центральную улицу, минуют церковь, сворачивают к огромному зданию театра, где фонтан переливается на солнце, и голуби пьют воду из чаш.
Ряд не больших машин, и возле них скучающий парень.
Но приближаются ещё две пары, а малыш рулит уже, доволен, смеётся; не крупный пятачок перед театром замощён брусчаткой, и машины лихо поворачивают, иногда врезаясь друг в друга; но — мрачнеет небо, наливается свинцом, брызгать начинает, и приходится прервать катанье.
Быстро несёт малыша на шее; но дождя не подтверждается, морось, брызги смолкают, растворяются в воздухе; и малыш просит зайти к калужской бабушке… Проходят школу, где училась жена, пушки на монументах…
Малыш ест мороженое; и сидят у тёщи не долго…
Полагая, что гости не разошлись ещё, несёт малыша по железнодорожному полотну, мимо огромных белых стен завода – тут редко ходят поезда.
Несёт, пересекает дорогу, сворачивает, минует гаражи, проходит под деревьями,
рассказывает про овраг, где катались в детстве на санках, и вдруг упирается в дома повышенной комфортности: не достроенные, шикарные.
-Ох, малыш… Не заблудиться бы…
Обходит дома, грязь желтеет и буреет глинисто; и то, что гости разошлись, кажется странным, второго брата так и не повидал.
И он сидит за журнальным столиком с тётушкой, какая прекрасно помнит читанное и виденное, но может забыть хронику современного дня; он потягивает коньяк, разговаривая с ней, пока мама играет с внуком, потом укладывает его, и думает, что всё же хорошо, что поехали.

 

ДВОЕ

Недалеко от села, ближе к железной дороге высились три остова зданий – бело-серые коробки без окон с изъятой жизненной начинкой, и мало кто из жителей села помнил, что там было…
Мальчишки часто собирались группками, лазали внутри, рискуя, прыгали из окон, играли в разведчиков…
…однажды из трёх ушедших вернулись двое. Родители третьего заходили вечером к первому, ко второму…
-Вы же вместе отправились!
-Ага. Но мы раньше ушли. Уроки делать. А он ещё оставался.
Так отвечали оба.
Родители, уже предчувствуя ужасное, бежали к домам, обследовали их нутро, нашли десятилетнего сына со сломанной шеей.
В остекленевших глазах, точно зажатый тисками, замер ужас.
…были похороны всем селом, были слёзы; после люди стали требовать сноса этих остовов.
Долго расспрашивали других мальчишек – как же так вышло?
Те стояли на своём – ушли раньше, ничего не знаем.
Время шло, боль притуплялась.
А было:
Они лазали неистово, вверх карабкались, и ноги срывались порой, мелкий камень ручейками стекал на мусор, вновь карабкались, выбирались из окон, возвращались внутрь, и у одного рука сорвалась, он не удержался, и с уровня третьего этажа рухнул вниз.
Двое других спускались осторожно, ужасом сжимало сердца.
-Он умер, да?
-Коль, ну, Коль…
-Умер, да?
-Тихо, не трогай, отпечатки оставим, нас потом обвинят.
-Нас в тюрьму посадят, да?
-Да погоди ты. Надо договориться, что скажем.
-А что сказать-то?
-Мы раньше ушли, понимаешь? В школе контрольная по математике, ушли мы – готовиться. А он остался ещё. Запомнил?
Они шли лесной тропинкой.
Второй кивал.
Они вернулись тихие, и действительно сразу уселись за учебники.
И каждый помнил одно – Колька, рука которого едет вниз, тело неестественно виснет на миг, срывается, а крик короток, как удар.
Они долго помнили это.
Один – всё чётче и чётче, до деталей вспоминал, другой чувствовал, как с годами воспоминания покрываются коростой. Этот другой ничего окончил школу, уехал в ближайший город, поступил в вуз.
А первый… у него начались кошмары, потом…
Он забивался в угол, сжимался в комок, и кричал кому-то – Отойди! Отойди! Не мы! Не мы! А-а-а…
Его положили на обследование в психиатрическую больницу.
Он боялся рассказать, в чём дело – и только кричал, забиваясь в угол, и глаза мутнели, точно закрывались белёсой плёнкой.
Его кололи, лечили.
Родители поседели, отец совсем спивался…
Ночи жизни медленно наползали на дни, и становилось всё темнее и темнее.
…ПО СТАРОЙ ПАМЯТИ
Советский клуб нумизматов собирался когда-то давно в маленьком подвальчике, дверь в который вела прямо из низкой, несколько давящей арки дома; а потом, годы спустя – в церкви.
Никто не озабочивался экзотичностью этого последнего места, и тем более не выискивал абсурдных параллелей; просто собирались, сдвигались столы, раскладывался бесчисленный нумизматический материал; гул голосов плыл и пластался, и мальчишке, который ходил с отцом, было интереснее, чем в зоопарке, цирке, театре.
Монеты глядели на него сгустками истории и культуры, а колоритнейшие типажи врезались в память с такою остротою, как будто мальчишка был писателем.
…современный клуб – собирается по пятницам и субботам на Московской ярмарке увлечений, сокращённо Мяу, и вполне в ходу такая шутка: Ну как, сегодня мяукать пойдёшь? – Ну, пошли, помурлычем.
Он уже не производит такого впечатления на пожилого, седобородого человека, некогда бывшего мальчишкой, за проход какого в клуб отец платил зелёный, советский трёшник.
В основном старики – матёрые, пузатые; они приходят несколько раньше, толкутся в коридоре с сумками, а то и с чемоданами на колёсиках; они прокурено басят и тяжело, одышливо кашляют, и лица их, как правило, красны, бугристы, в бородавках; старики увлекаются нумизматикой всю жизнь – увлекаются слабо сказано – живут ею, — и подобный клуб для них — часы отдохновенья, погружения в истинную реальность – в отличие от той, какой вынуждены жить.
Они толпятся в проходах между забранными оргстеклом отсеками, в витринах коих по разному разложены монеты, боны, награды, иногда ювелирные украшения, и ждут часа открытия – чтобы двинуться в довольно обширное помещение, занять столы, не спеша разложить свои богатства, ждать знакомых, или полуслучайных людей, возжаждавших приобрести то, или это; а бывает, и обмен выгодный наклюнется…
Они точно изъяты из недр советского времени, но время иное – время разжиревших банков, и официальной пошло-помпезной церкви, избыточно деловых молодых людей, карьеристов, рвачей; время рачье и бычье, и изменений не предвидится…
(Давеча слышал, как прошедший мимо меня, очевидно наглый, устроенный в жизни парень, говорил по мобильному: Пацан сказал – пацан сделал, и при этом сиял, был явно горд собою)…
И вот пожилой, седобородый мальчишка, ибо внутреннее ядро всегда остаётся, хоть нарастают на него пласты знаний, опыта, впечатлений, а иных – лучше б и не было: глядит на это собрание нумизматов вяло, без интереса…
А на ярмарке бывает изредка – покупает монеты, по старой памяти.

 

ЗРЯ ВЗЯЛИ…

Решили взять малыша на похороны бабушки в провинцию; решили, преодолевая немало сомнений, путаясь в противоречиях, терзаясь…
В квартире, где четырёхлетний малыш бывал много раз, красная лодка гроба сначала вызвала у него нечто вроде короткого смеха, потом он замер в ужасе.
-Валя? Там Валя? – спрашивал он. – Она не говорит? Не ходит?
Ужас тёк из глазёнок, дыхание сбивалось.
-Уводи к своим, — попросила жена. – Зря взяли.
-Пойдём, малыш, — сказал муж, выводя малышка из скорбной квартиры.
-А куда мы подём, папа?
-К тёте Наде, помнишь, были у неё? Переночуем, и поедем назад в Москву.
Шли провинциальными, с разбитым асфальтом улицами, сокращали путь дворами, рельеф которых был везде неровен, а яблони и рябины многочисленны.
Обогнули новостройку: медленно прирастали этажами шикарные дома повышенной комфортности.
-Папа, — спросил тихо малыш, — а Валя где теперь?
Он всегда звал бабушку по имени.
-Она в твоих воспоминаньях, сынок.
-Её больше не будет?
-Нет, малыш, с ней больше нельзя поговорить, поиграть. Но ты вспоминай – лучшее из того, что было. Её улыбку. Её пироги. Игрушки, что тебе дарила.
-Дя… — сказал ещё не совсем чётко говорящий мальчишка.
Он крепко держал отца за руку, будто боясь за очередным поворотом встретить смерть.
Тётка приняла радушно – одинокая, стала хлопотать, собирая на стол, потом достала старые машинки, оставшиеся от племянников, плюшевых медведя и зайца.
Поев, малыш отвлёкся было, стал строить замок из подушек, буровить в нём тоннель.
Потом пошёл к отцу, сидевшему там с тёткой, выпивавшему по чуть-чуть.
-Па, — спросил он серьёзно. – А смерть это как?
-Знаете, — сказала тётка, — мне к Маринке сбегать надо, побудете вдвоём?
-Хорошо.
Она стала собираться в коридоре.
-Смерть, малыш… Никто тебе не ответит. Считай, что это изменение состояния. Жил в теле, потом стал жить иначе…
-А как же без теа, а?
-В нас есть душа, малыш – хочется в это верить. Наша сущность в ней. Она и продолжает жить – в других пространствах…
-А бывает там дож и съег?
-Никто не ответит малыш. Не знают люди этого.
-И совсем-совсем незя встъетится с теми, кто… ну, умел?..
-Нет, сынок. Но они могут приходить во сне. И – я говорил тебе уже – они могут жить в нас.
Малыш сидел и думал – напряжённо, тяжко; и если раньше затылочек задумавшегося малыша казался отцу необыкновенно милым, то теперь точно скорбной карандаш очертил его очаровательную головку.
Потом они играли в машинки, рассадив зверушек, как наблюдателей, а позже малыш уснул.
-Зря взяли, — сказала, вернувшись, тётка.
Отец пожал плечами.
-Всё равно бы когда-то узнал.
Полотнища заката развешивал за окном финал августа.

 

КУБИНСКИЙ РОМ

Только вошёл тогда в весёлую молодёжную компанию, вчерашний школьный, книжный червяк; только почувствовал себя, как тогда начали говорить «крутым». (Боже, какая глупость эти посиделки с выпивкой, поддатые, матерящиеся, нагловато-смазливые девицы, но… юность, юность).
Мама – эксперт-винодел – была в командировке, а ставший в последние полгода маяться сердцем отец лежал в комнате, когда позвонил один из тогдашних приятелей, предложил пойти к подружке; а – как встретились возле подъезда, закурили, спросил: Есть ли выпить?
-Есть! – бодро, и даже с наглым нажимом ответил, зная, что у мамы, под кухонной тахтой всегда есть запас спиртного.
Быстро ворвался в квартиру, метнулся на кухню, спрятал бутылку кубинского рома под курткой, и, не объясняя ничего выглянувшему отцу, выскочил, вызвал лифт, а поскольку тот не был на этаже, помчался по лестнице…
-Саша, Саша, — рвался вслед голос отца.
Но он уже убежал.
Они сидели на кухне знакомой, пили крепкий кубинский ром, заедая его, чем придётся, смеялись, травили анекдоты; а ему муторно становилось, гнусно.
Он вышел в коридор, позвонил папе, сказал, что в гостях.
-Спасибо, что предупредил, сынок, — тихо ответил отец. – Отдыхай.
Советский союз шатался уже тогда, трещал, но никто не предчувствовал столь скорого развала, и никто не знал, что искусственно сдерживаемые советской идеологией инстинкты, с такой мощью вырвутся, круша всё хорошее, оставляя кровавые и грязные следы, бурые пятна греха повсюду.
Как не знал он, что отец умрёт через полгода…
Нет, он не спился, даже стал писателем – неизвестным, но вполне печатающимся; и, полуседой уже, давно не имеющий дела ни с какими компаниями, вспоминает крошечные эпизоды, стараясь осознать, сколь много значил отец в жизни – его великолепный, добрейший, мягкий отец, стимулировавший любое увлечение, а сколько их было! Литература, музыка, кино, театр, нумизматика – всего не перечислишь.
Отец-эрудит, отец, объездивший весь Союз, отец, прекрасно певший – сгоревший за год буквально от сердечной болезни.
…августовские краски больше напоминают осень, и маленький дворик морга, через который проносят гроб с телом батюшки, нелепо красив.
Все детали помнятся так, будто алмазом резали по памяти, и, когда чёткость становится особенно сильной, хочется купить алкоголя – кубинского рома что ли? – или писать.

 

АКВАРИУМНЫЙ РАЙ

Неприметный вход в подвальчик продолжался аккуратной чистенькой лестницей, а дальше… раскрывалось аквариумное царство: сверкая ёмкостями самых разных форм, играя радугами экзотических рыб, сжимаясь и разжимаясь под водой суммою моллюсков…
-Мы в другой магазин ходим, там Катю все знают, — сказала бабушка девочки отцу малыша, когда ставили самокаты у двери, спустившись по лестнице.
-Здесь роскошно. – Отвечал отец. – И взрослому интересно.
Мальчишка с девчонкой бросились наперегонки, останавливаясь, прижимали лапки к стёклам, вглядывались в рыбок.
-Папа, папа, рыбка…и тут рыбка…бошая рыбка…
-Аушка, кто это?
-Катенька, это… тритон, наверно?
-Да, тритон, — сказал отец мальчишки, поднимая малыша, чтобы тот сверху мог глянуть на серое существо, зависшее неподвижно среди перистых водорослей.
Шли дальше.
Отец смущался внутренне – мол, косо посмотрят, раз явно не купят ничего.
Посетителей не было; несколько сотрудников во втором зале чистили аквариумы, на небольших стремянках лежали инструменты, на маленьком столике стояли открытые банки.
Пространство было велико.
Малыши бегали от одной ёмкости к другой.
-Аушка, аушка, это ко?
-Это… креветка, да? – спросила она у работника.
-Креветка. – Сказал парень в фирменной форме, что-то вычерпывая из соседнего аквариума. – Она рыбок чистит.
-Катенька, — восхитилась бабушка. – Как интересно – креветка чистит рыбок!
Морская звезда чёрно-красно сияла на дне, и носатые и пёстрые рыбы плавали, не замечая её.
Рыбки- клоуны переливались в жемчужной воде, и кто-то спрятался в полой трубке, осторожно высовывая мордочку.
В другом зале были рыбки попроще, и, читая надписи малышу, отец вспомнил детский свой аквариум, старую квартиру, и жемчужного гурами – рыбку, доросшую до размера хорошего карася и прожившую чуть ли не десять лет.
Шли назад.
Жемчужно-перламутровая вода точно освещала дорога, и бабушка остановилась у рядов с водными жителями: белые пупырчатые ветви кораллов чередовались с губками, вбиравшими и выпускавшими воду, экзотические цветы дышали, перебирая щупальцами, и нежный подводный мох тёк пластами.
-Мне водные растения больше понравились, — сказала бабушка на улице.
-Роскошно, да? – ответил отец. – Никакого зоопарка не надо.
А детки мчались впереди на самокатах.
-Завтра, если будет дождь, — предложила бабушка, — приходите к нам играть.
-Спасибо. Обещали тепло, вообще. Может, погуляем
Ребятки подкатывали к подъезду.
Сумерки раннего сентября начинали слезиться дождливо.

 

НЕ СОСТОЯВШИЙСЯ ТЕАТР

Директор Театра поэтов был неожиданно пузат, со склеротическими щеками и крепким загривком. Сумев присосаться к определённой финансовой структуре, и, лебезя, льстя, витийствуя, убедить совет директоров в необходимости подобного театра, он получил и небольшое помещение, и некоторые деньги на организацию сего учреждение, на рекламу, и проч.
Кабинет его был мал, но в кресле он восседал важно, а стол его – старинный, массивный, с завитушками – был завален бумагами и афишами.
Со зрителями было жидковато, зато валом валил поэт – тощие, с горящими глазами юнцы, точно вытащенные из века модерна, потёртые дядьки, привыкшие к советской «хлебности», жеманные девицы, тыкавшие в нос свои тощие книжонки, изданные за папины деньги…
Директор говорил со всеми, сам толком не зная, что он хочет организовать, листал книжонки, сам вдруг начинал кипеть и бурлить словами, цитировать себя…
Кое-как состав подобрался – несколько советских полуклассиков – из тех, кто ещё способен был вылезти на сцену и пробуровить нечто, пара девиц, юноши – из наиболее симпатичных.
Директор деловито потирал руки, надеясь…
-Роман Петрович, — говорил он одному из полуклассиков, — не надо тянуть одеяло исключительно на себя. У нас всё же коллективное выступление будет, понимаете, да?
-Милок, — отвечал, перхая, Роман Петрович, — я тут самый у тебя видный. Сколько у меня медалей было? А орденов, знаешь?
-Роман Петрович, это время прошло…
Тот осекался, моргал рыбьими глазами, что-то мямлил.
Занавес достали роскошный, по заказу на нём была вышита причудливая корона, где в серебристом поле сошлись единорог с драконом, а вот зал…
Полсотни старых стульев, расставленных в несколько рядов…
Предполагалось поочерёдное чтение с вокальными вставками – одна из девиц обладала недурным голоском; и дальняя родственница директора, посаженная в будочку кассы, уже разворачивала вязание, предчувствуя грядущую скуку.
Несколько человек пришло на первое представление – каждый оказался поэтом, мечтавшим примкнуть.
На втором представление количество увеличилось: за счёт таких же персонажей – один из которых, сильно пьяный, полез на сцену, и, распространяя запах алкоголя, заорал, что сможет читать лучше, и даже начал кровожадно кричать нечто в рифму, но был водворён на место, где скоро и заснул.
После представления все зрители, кроме продолжавшего спать, ринулись в директорскую, желая узнать, каковы гонорары, и извлекая – кто из карманов, кто из пакетов – собственные книжонки.
Директор отмахивался, отбивался, краснел лицом, и, в конце концов, гаркнув, выгнал всех.
Проходя сквозь зал, криво ухмыльнулся, разбудил дремавшую в будочке родственницу, закрыл помещение и, на остатки выпрошенных средств, отправился в ресторанчик средней руки.
Когда он заедал селёдкой под шубой очередную порцию водочки, подсел к нему, предварительно поинтересовавшись: Можно ли? некто довольно бойкого вида.
Директор кивнул, мол, можно, и тот тоже заказал графин и всяческую закуску.
Так.
Разговорец стал плестись сам собою, и директор, жалуясь на тупость публике, в лицах разыгрывал перед соседом свои диалоги с творцами, и сетовал по поводу очевидного провала затеи.
-Хе, что ж вы хотите-то? Кто же сейчас поэзией интересуется? Да и зачем – вон кругом сколько всего – зарабатывай, путешествуй… А вы подпустите модного.
-Чего это?
-Ну там, эротики… или матюков…
Директор представил совокупление одной из девиц с кем-то из полуклассиков, и ему стало тошно.

Он сидел на приёме у финансового туза, потел, толком не зная, что сказать, как навести разговор на желаемые деньги, и, понимая, что ничего не получит, экал, мекал…
-Ну, не вышло? – спросил, властно лоснясь лицом вальяжный воротила, привыкший к роскоши и смаку жизни.
-Не вышло, — ответил директор неожиданно тоненько, и собрался было повествовать о трудностях, но тот прервал.
-Да, ясно, не выйдет. Какой с поэзии навар. Ладно, переведу ещё немного денег, поразвлекайтесь ещё чуток. Премийку там какую учредите что ли… Ха-ха.

И чепуховое глумление над поэзией продолжилось.
Карикатуру остро рисовала сама реальность, зритель шёл всё тот же, и всё так же дремала за вязанием в будочке пожилая родственница директора.

 

ШАРЛОТКА ВТРОЁМ

-Оля, я пишёл! – Сказал малыш, решительно воздвигаясь в дверях кухни.
Бабушка всплеснула руками.
-Пирог печь?
-Пиог печ! – подтвердил малыш.
Отец появился за ним.
-С утра хотел.
-Ну, давайте. Так. Для пирога нам надо – мука…
-Мука! – радостно воскликнул малыш.
-Мука, — подтвердила бабушка. – Яйцо, сахар. Машинка.
-Оля, акая ашинка?
-Машинка, вот такая, заяц, — из выдвижного бара старого югославского, с советских времён гарнитура доставала миксер, и отец вставлял винты.
-Ручки бошие! – он схватил палец отца и приложил к нему свой. -Маенькие…
-Они у тебя вырастут, малыш.
Мальчишка сидел на коленях отца, они чистили яблоки, и малыш сам норовил орудовать ножом. Ничего. Отец позволял, следя, и криво, неровно ползла яблочная стружка, обнажая беловато-жёлтую, крупитчатую, крепкую плоть.
-Хочешь яблоко?
-Хоу…
Отец резал плод на дольки, умещая их на тарелке, и малыш выхватывал кусочки, хрустел.
Ингредиенты, помещённые в пластиковую ёмкость, взбивались миксером, малышу нравилось жужжание:
-Пьёлки летят…
-Пчёлки, — повторяла бабушка.
Отец держал миксер, увеличивал скорость, уменьшал.
Малыш взялся за руку отца, маленькая, точно живая-игрушечная лапка легка на мужскую ладонь, и жужжалка крутила белую, массу, мелькавшую водоворотом.
-Здолово! – восхищался малыш. – Как здолово!
Бабушка смазывала противень сливочным маслом, развернув свежую пачку, и не выбрасывая бумажную обёртку – чтобы удобней было.
Отец приметил съехавшее набок, искривлённое изображение вокзала на бумажной обёртке; и яблоки, вмещённые в массу, перемешивались; всё текло на противень, убиралось в духовой шкаф.
-Теперь печься будет, — сказала бабушка.
-А мы гулять пойдём, да, малыш?
-Улять, улять! – запрыгал мальчишка.
Отец послал эсэмэс жене, собрал малыша, и они вышли в вечереющее сентябрьское пространство.

 

И ДОМОЙ ВОЗВРАЩАТЬСЯ НЕОХОТА

Шли по парковой аллее, вечерело, сукно сентябрьских сумерек разматывалось повсюду…
-И понимаешь, персонаж этот не может жить в реальности, да? То есть внутренняя его реальность настолько противоречит данной…
-А ты имя ему выбрал?
-Имя? – Другой выглядел, как человек, только вставший ото сна. – Нет, имени пока нет. Нужно и твёрдое, как Кирилл, скажем, и мягкое одновременно. Не решу какое…
-Но… бессюжетно будет, так что ли?
-Как же бессюжетно?
Мимо шли деловитые, с портфелями, сумками люди, люди, заходившие в магазины, купить еды на ужин, или лакомство для ребёнка, люди, в основном, с озабоченными лицами – из реальной жизни, какая проходила через них, также, как они через неё.
-Вполне чёткий сюжет, динамика внутренней жизни, различные векторы мысли, приводящие к озарению счастья, к прикосновению к прозрению… Так, знаешь, будто облако тронул.
Сквозь зелёные ещё, кое-где проржавевшие ветви, глянул на небо, но безоблачно было ныне.
-Ну да, у тебя всегда главный персонаж – язык.
-Да, пожалуй. Но не только, конечно. Поклонение языку всё-таки не по мне…
-А я вообще не понимаю бессюжетности. Жизнь вся сюжет. Смотри: вот бухгалтер домой возвращается, улыбается, предчувствуя ужин, потом с женой поссорится, уйдёт с сынишкой играть; вот девицы бегут – явно в общагу возвращаются, а там столько сюжетов…
-Ха-ха. Да ведь это всё и есть игры языка. Сюжет – это поиск, тайны. Готика, так скать… Ха-ха…
Деревья глядят на них, как бывает, звери в зоопарке глядят на посетителей.
Два писателя – оба пожилые, не познавшие успеха, хотя и печатающиеся, живущие на случайные заработки, мучимые, кто остеохондрозом, кто артритом, не спеша идут по аллее, обсуждая детали, замыслы будущих произведений, не зная, зачем сочинительствуют, почему захватило сие с детства, ощущая себя заложниками чьих-то воль, и отвлекаясь в таких разговорах, благо, живут по соседству.
И домой возвращаться неохота – одному к тотальному одиночеству, другому к зудящей жене и лоботрясу-сыну…

 

СВОДНЫЕ СЁСТРЫ

Мама умерла, когда девочке было десять лет.
Ей сказали – уехала, но по суете взрослых, по приглушённым их голосам, и ряду других признаков, поняла, что мамы больше не будет.
Она рыдала – долго, сосредоточенно, безвыходно.
Она рыдала.
Отец довольно быстро женился на другой, они жили в той же квартире, где так чудесно было с мамой, и из которой будто ушёл свет.
Мачеха была добра с ней, а отец… он всегда относился к дочери вполне равнодушно.
По субботам он пил, становился весел, играл с дочкой… Скоро появилась сестрёнка, и первой доставалось всё меньше и меньше внимания, и глаза её постепенно совсем будто потухли, и жила по инерции, вяло…
Кое-как окончила школу, устроилась на работу там же – в библиотеку.
Со сводной сестрой, в общем, не плохие отношения были, даже делились секретами иногда – такие не похожие, но всё же.
Умерли друг за другом бабушка с дедом, и маленькая квартира в Кузьминках досталась ей – первой дочери.
Сестра заезжала иногда на чай.
-Так и будешь в библиотеке работать?
-Да. А что?
-Ну… скучно, — и ела торт – с аппетитом, даже как-то весело.
-Мне всё скучно…
Сидели на кухне, такой маленькой, что вдвоём – сами не крупные, занимали её целиком.
-Почему?
-Если б объяснить…
-Что объяснить?
-Как это – без мамы всю жизнь.
Вторая помолчала.
-Всё вспоминаешь?
-Знаешь, пятна пёстрые – воспоминаний. Ленты будто рвутся. Вот с мамой на площадке, вот качусь с горки. Вот она с дядей разговаривает – он часто в гостях у нас бывал, на старой квартире, мне нравился. Вот… едем сюда, где живу теперь, к бабушке с дедом. Но… всё меньше помнится лицо мамы, скорее – руки, запах, голос.
Она посмотрела в окно. Слёзы набегали. Потом спросила:
-А ты чем заниматься будешь? После школы в смысле.
Та была в последнем классе.
-В академию управления поступлю. Карьеру хорошую хочу сделать.
-У тебя получится, наверно.
Они сидели ещё какое-то время, болтали.
-Не хочется домой, — сказала младшая. – Отец пьян, поди.
-У меня оставайся.
-Да нет. Посижу ещё немного и поеду.

Отец пил, действительно.
Вторая жена его была у подружки.
Он пил, сосредоточенно, одиноко, пьянея, веселел, иногда вспоминал первую жену, потом – куски жизни, и то, что в ней меньше всего думал о дочках, вовсе не казалось ему самым страшным.

 

И ТАК ОДИНОКО В БЕЗДНЕ СЕБЯ

Малыш капризничал, не хотел одевать новые ботинки, требовал сапожки… Стоявшие в прихожей у банкетки, очень нравились ему, и, собранный, хотел сунуть ножки, но мама настаивала на ботинках.
Он капризничал, его уговаривали:
-Ты на дачу хочешь? Луж нет, сапожки тут тебя подождут.
Уговаривали вдвоём, кое-как убедили.
Отец не ехал на дачу – не любил одним днём, хотел побыть в одиночестве, в тишине квартиры.
Знакомый водитель, часто подвозивший, ждал внизу, и отец, накинув куртку, вышел с малышом на лестничную площадку, тот сразу, вытянувшись, встав на цыпочки, вызвал лифт – любил нажимать кнопку.
-Спустимся? Или маму подождём?
-Спутимся…
Отец проверил внизу безнадёжно пустой почтовый ящик, и вышли.
Сосед курил на скамеечке у подъезда, на двери висело объявлениях о выборах… отец не интересовался куда.
-Не знаете, что за дом? Странно – в газете один указан, а тут, в объявлении – другой.
-Я не хожу голосовать – не интересно.
-Улицу отлично знаю, тут, в объявлении сказано – школа, но по этому адресу школы нет.
Отец тоже закурил, и когда малыш потянулся к ягодкам рябины, поднял его, выдувая дым на сторону, чтобы сорвал парочку.
Ягодки разлетелись, покатились по асфальту.
Вышла мать.
-Счастливого пути, — сказал сосед, закуривая новую сигарету.
Они втроём обогнули котельную, за нею, под тополями, ждал водитель.
Малышок радостно полез на заднее сиденье, муж попрощался с женой, стоял минутку, махал им рукою.
Он возвращался к подъезду; толстый кот сидел на капоте машины, и ягоды рябины были грустны, как показалось.
Выходившая дама поздоровалась с соседом, тот ответил:
-Добрый вечер.
И засмеялись.
-Тело уже проснулось, а голова ещё нет, — заметил сосед.
Три ступеньки, скамейка, подъезд.
Чисто вымытая плитка пола.
Лифт с зеркалом, везущий в квартиру.
Всё так конкретно, вещно, знакомо.
И так одиноко в бездне себя…

 

ДЕТСКИЙ САД ДЛЯ ПОЭТОВ

-Не рыдай, Васенька, у тебя стишок не хуже, чем у Пети!
Рыдает Васенька, не желает успокаиваться.
-Ну вот, маленький, выпей чайку, съешь булочку, и успокоишься.
Васенька пьёт чай, ест булочку с корицей, и становится ему сладко-сладко, солнечно, и начинает он опять рифмовать.
…какой от них толк – от поэтов этих? Вечно требуют себе что-то, ни за что не отвечают, а продукция их… жизни не меняет никак, и породу людей не улучшает вовсе.
В саду – каштаны, рябина, тополя, клумбы с тюльпанами, настурциями, стены флоксов.
Горки – для наиболее бурных, и даже площадка для футбола – чтобы развлекались.
-Я про настурции сочинил, будешь слушать?
-Подумаешь! Я вчера и про тюльпаны написал, и про георгины!
-У нас же нет георгинов!
-Ну и что! написать-то можно!
-Тётенька воспитательница, а-а-а…
-Что ты, Русланчик?
-А он говорит, что можно написать про то, чего нет, а-а-а…
-Что ты, Коленька, написать можно только про то, что есть…
-А я вот написал про георгины!
-А, ну это другое дело. Видишь ли, Русланчик, вообще георгины есть, просто у нас в саду их ещё не посадили.
-Тогда я тоже напишу про георгины!
-Вот это правильно!
-Поэты, — из окна выглядывает улыбающаяся нянька. – Кашку кушать, полдник.
Поэты бегут гурьбой, ибо все они любят кашку, но особенно – сладкие булочки.
-Валя, не толкай Танюшку.
-Она плохо сочиняет!
-Это не важно – она же девочка — поэтесса, её нельзя толкать.
Поэты сидят за столиками, едят кашку, запивают чаем, ждут булочек.
… цветут разные цветы, зеленеет травка, солнышко сверкает, кошка сидит под кустом…
Хорошо в поэтическом детском саду, чудно…
Жалко, никто из взрослых не заберёт этих деток, не объяснит им, что детство кончилось давно, что в насквозь прагматичном мире такие игрушки, как сочинение стихов, могут быть в лучшем случае досугом…
На ночь поэтам покажут мультики, уложат спать, а завтра они опять будут бегать, сочинять, драться и играть – в то, во что взрослые не играют.

МАЛЕНЬКИЕ ЩИТЫ

Пробегая мимо решётки сквера (впрочем, при чём тут бег? просто ходил всегда быстро-быстро), вспомнил давнишний разговор с приятелем, сочинившим опус, от которого был в восторге – сам, разумеется, — и считавший, что сможет пробить его в кино, получить большие деньги: это в пятьдесят-то почти! не имея никакого имени ни в одной из культурных сфер; вспомнил, как говорил ему – Замечательный фильм можно из чего угодно сделать – хоть из моих походов за монетами.
Именно за ними и шёл – на ярмарку увлечений, где лабиринт внутри помещения был разбит на десятки отсеков, заполненных разнообразным товаром; где люди были вполне довольны судьбой, а под стёклами прилавков часто лежали миллионы, воплощённые в старинных шедеврах нумизматики; и где редко, но… всё же покупал монеты: детская страсть, никуда не ушедшая, в основном нравилось юбилейное серебро европейских стран.
Он пробежал мимо сквера, пустынного утром в будний день, свернул, миновал каменный корабль бассейна, стал спускаться вдоль железнодорожной насыпи, где деревья уже были мечены осенью, хотя начало сентября выдалось по-летнему тёплым; по правую руку пестрела безымянная хозяйственная часть – разъезженная, развороченная грязь, шаткие постройки и периодически въезжающие грузовики, и стайка бродячих собак прижилась тут…
…вспомнились свои – мягкие мохеровые комочки, сначала был двор-терьер Джек, потом пудель Лавруша; вспомнилось, как много было связано с ними.
Пудель умер, когда малышу был всего год, он накрывал его — малыш, думая, что делает лучше, и теперь, когда ему четыре, мальчишка говорит: У меня была ава. Потом она умерла, вот так¸- и подкладывает ручки под щёку, будто собирается спать. А потом – добавляет уверенно: Ко мне ещё придёт ава!
Одна из бродячих – крупная, пегая – подняла большую голову, посмотрела на него, но вяло, без интереса, а он взобрался на горбатый мост, мельком глянул на речушку густо-коричневого, не здорового окраса, спустился, пошёл вдоль неё по тропке, усыпанной мелким песком.
Заросли были вполне лесные – по левую руку; по правую громоздились корпуса завода, спрятанные за заборы, и тоже тянулась полосой древесное изобилие.
Малыш в саду, любит ходить, и ему, пожилому отцу, отводящему каждое утро, всё кажется, что и сам бы вернулся туда – в раннее время жизни, в московскую роскошную коммуналку, и мама ведёт за ручку в садик; малыш любит играть, и воспитательницы говорят: У вас беспроблемный ребёнок; но – плохо ел, и забирал его раньше, и, после обеда, шли на ВДНХ, или – по детским площадкам, благо устроены пёстрые в любом дворе.
По левую руку пути начиналось болотце – чахлое, с торчащими из него поломанными мелкими деревцами, с буйной ещё травой, и, если глянуть в отдельных местах пути, можно подумать, что кадрами разорванными идёт фильм о джунглях: так густо всё смешано, сцеплено.
Пруд будет сейчас, заросший ряской, с утками, с дощатой площадкой, вдвинутой на сваях – для гуляющих: постоять, посмотреть.
Но гуляющих сейчас мало.
Пара велосипедистов обогнала его, и скоро, после двух ещё поворотов, появятся коробки новостроек, и снова – узлово, гудением, напластованием движенья – раскроется вечно суетящаяся Москва: покатятся трамваи, люди будут бежать… всюду, где только можно бежать.
Просто всё.
Необыкновенно сложно.
Страшно внутри себя.
Проще глядеть на реальность, не стараясь постичь внутренние её коды, её утончённые механизмы, управляет коими… и не представить кто.
И монеты – маленькие круглые щиты, какими пробует заслониться от реальности.
Но – ненадолго.

 

ПЛАЗМА МЕТРОПОЛИИ

Краем глаза увидел рекламы застёжек-молний на выпуклом белом боку микроавтобуса, и поморщился, как от резей в кишечнике: навязчивость, назойливость торгового мира слишком изводила сознанье.
Подумал, успеет ли перебежать улицу – терпеть не мог ждать на светофоре, и – успел.
Мизантропия? Она – следствие мрачного характера, или возрастная черта? а когда человеку под пятьдесят, и пряников в жизни видел меньше, чем цветных снов – вполне логична…
Развороченный асфальт двора: снимали специальным громоздким агрегатом слой за слоем, и отец с мальчишкой стояли на ступеньке подъезда, глядели; малыш ликовал…
Сфера входит в сферу, и метрополия, вечно гудящая, пышная и нарядная по-имперски живёт, жуёт, горит рекламою, брызжет деньгами постоянно, бесперебойно.

-Сынок, потрёшь морковку к обеду?
Мама любила тёртую морковку с чесноком и подсолнечным маслом.
-Ма, щас, допишу рассказ и потру.
Всю жизнь с мамой – и финансово зависим, и никого ближе нет.
Всю жизнь изливается в различных текстах – что не имеет жизненного смысла, ухает в пустоту…
Идёт на кухню – и оранжевый островок возвышается уже на тарелке.
-Ма, зачем?
-Да, ладно, сынок, силы у меня есть пока…

Мы проходим мимо кладбища, обсуждая котировки валют, и не думая о ветхой всеобщности, о какой, поднявшись с метафизического сундука небесной комнаты, повествует философ Фёдоров.
Кто его слышит?
Крестоносители, поражённые бациллами равнодушия, стяжательства и агрессии не интересуются подобным.
Архитектура церквей и их внутреннее устройство – лучшее, что может предложить партийный официоз церкви.

-Ма, я пройдусь. Не хочешь до лесопарка?
-Я полежу, сынок. Ты иди.
-Угу.
Ходили было с мамой, гуляли много раз по тропкам, знакомым, как линии на своей ладони, и всё равно всякий раз открывается… пусть мелочь, украшающая день.
…торжественно, плавно… не ползла даже, а шествовала, казалось, крупная улитка; раковина её отливала желтизной, и тело блестело перламутрово.
Как хороша! Чуть не наступил!
Хорошо успел отскочить…
За поворотом рай детской площадки, но днём на неделе сей портативный рай едва ли будет переполнен детскими восторгами.
Блюдо пруда, по краям которого – упорные рыбаки, вытаскивающие мелочь: вон, у одного плавают зигзагами бедные рыбёшки, тщатся вырваться из пластикового пакета.
На недавно сколоченном мосту – одинокий курильщик, и колечки дыма точно завидуют ажурному облачному войлоку, стремясь в недостижимые слои.
…а я всегда хотел того, что мне не положено – по судьбе: мысли курильщика отличаются от лёгкости дыма: они тяжелы, как свинец… Дурная заносчивость, издержки родительской любви – мол, у тебя всё будет, и прочее…
Он глядит на воду, на тонкие, мешающиеся слои, видит, как лиловатая полоска находит на зелёную, и дико, неожиданно думает: Какое это счастье быть водой.
Дальше, за лесопарком вырос целый квартал многоэтажек: удобных, — явно, повышенной комфортности; и тут, перед ними, город разливается массой движенья.
Трамвая катятся с горы и въезжают в неё, трамваи новой формы, напоминающие гоночные болиды.
-Красивы да? – говорит молодой спутницы, медленно катящей на взрослом самокате.
-Да, — отвечает седовласому, пожилому.
Машины летят, однообразным разнообразием форм врываясь в явь туго закрытыми капсулами; церковь манит, но корпуса давно не работающего завода, давно превращённые в глобальное торжище, привлекают сильнее.
Есть ли то, чего здесь не предложено?
Бесконечные отсеки торгуют ювелирным, антикварным, нумизматическим, филателистическим и прочими материалами; выставки собак, аквариумистика, и шмотки, шмотки – бесконечные лабиринты пёстрых шмоток: материальный рай, воплощение потребления.
Нищий у церковной ограды подсчитывает доход, думая, сколько ещё надо работать, чтобы скопить…
Трамвай вытряхивает порцию людей, огибает церковь, скрывается за поворотом.
Детский центр рядом – ведут за ручки самых маленьких, а те, кто повзрослее, бегут.

-Как погулял, сынок?
-Да обычно, мама. Как ты?
-Ничего. Давление в норме. Что на ужин приготовить?
-Всё равно, ма.
Одиноко мерцающий белый лист монитора требует очередную порцию текста.


опубликовано: 7 октября 2017г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *