ХРУЩЕВ
Когда не стало тем закрытых,
настали времена Никиты.
И всесоюзный мажордом
признал шута из царской свиты
своим трибуном и вождем
Хрущев рычал с трибуны догом.
И как культяпку, инвалид
Москва трепала «культ» – так много
было накоплено обид.
Поэты пели «Аве, Озу».
Взошли иные имена.
И солженицынскую прозу
читала бедная страна.
Настало времечко Никиты –
час осмелевших егерей,
и новомодные пииты
проклятья слали в Мавзолей.
И целя в мир упругим пузом,
от тронной славы охмелев,
по всей стране на кукурузу
он обменял пшеничный хлеб.
И под камланья Аджубея,
все к «культу личности» сведя,
он вынес гроб из Мавзолея
с мощами грозного вождя.
Он мог пойти в любые дали,
партийный лидер, злой вещун,
чтоб двуединство «Ленин-Сталин»
свести к единому Хрущу.
Но был он казачком из свиты,
не сознающим, что вождем
не может стать холодный сбитень,
даже заправленный вином.
А время шло вперед. В Союзе
настали «оттепели» дни.
Стал шире стан врагов и узок
был круг друзей, куда не гни.
И не спасли ни знанье мовы,
ни герб союзный на Луне.
И череда предательств новых
вновь прокатилась по стране.
После отставки ночью длинной
ему приснился странный сон.
Застолье. Молотов. Калинин.
И во главе застолья – Он.
Он – Сталин! Йосиф Джугашвили
с партийной кличкою Коба,
при той же власти, той же силе,
глядел, как вечность и судьба.
Он набивал все ту же трубку
все тем же горьким табаком
и говорил про «мясорубку»:
– Так мы политику зовем. –
И, глядя на Хруща в постели,
он продолжал: – Да, это так.
Ступив на путь к великой цели,
не отступают ни на шаг.
Отступишься – читай молитвы,
порвем на жалкие куски.
Так мы выигрывали битвы,
мы – старые большевики.
Ничто не бесит, как бессилье,
когда рука еще крепка.
Но стань собой, и, сделай милость,
спляши еще раз гопака».
Как не нашептывала память,
что Сталин мертв, что это – сон,
босые ноги сами, сами
шли, подвернув шелка кальсон.
И вот вдоль скатерти вдоль чистой,
раскачивая бока,
под улюлюканье с присвистом
плясал Никита гопака.
Плясал он, как осой ужален,
как от горилки в стельку пьян.
И хохотал товарищ Сталин
и с ним товарищ Микоян.
И исчезали расстоянья
к канве событий, вех и дат.
И это было покаяньем
за все, в чем был он виноват.
И до утра на сердце рана.
терзала страшным холодком.
И тень великого тирана,
мелькнув, исчезла за окном.
ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ ЛИРИЧЕСКОГО ГЕРОЯ
Захару Прилепину
1.
Меня спеленал остролистник.
И в южном потоке ветров
я вычитал тысячу истин,
и выстрадал тысячу слов.
Я спал на земле и в порожних
вагонах, летящих сквозь вихрь,
и вышел совсем непохожим
на братьев своих и чужих.
Земля для меня была пухом.
А солнце – божественный нимб.
Последнего хлеба краюхой
я мог поделиться с любым.
Я мог бы смениться в траншее,
как совесть поэта велит,
с юнцом, что с прострелянной шеей,
обнявшись с землею, лежит.
А звезды – уж эти мне звезды! –
все льют мне запазуху свет,
как будто за мною не версты
в мучениях прожитых лет.
Я стал и мудрее, и старше
от вечных забот и тревог.
И гнев мне господний не страшен.
Я – инок из паствы его.
2.
Я вырос под небом России
с осознанной верой в ее
еще нераскрытые силы
и теплый дымок над жильем.
Я вырос пригожим и сильным.
Но с меткой беды на устах:
что сталось с моей Россией,
в ее городах и полях?
Зачахли дубы-исполины.
В трясине застряли зилки.
И пахнет паленным, полынным,
непрошенным духом тоски.
Как демоны, духи наживы
и спецбатальон упырей
слетелись на русские нивы,
на лоно бескрайних полей.
Я видел, как праздничным строем,
к святыням сжигая мосты,
на смену великим героям
пришли трепачи и шуты.
И с гневом, что в сердце клокочет,
к пиару заморских менял,
я жду, когда гром прогрохочет
побудку для вас и меня!
БАГДАД
(НА СМЕРТЬ САДАМА ХУСЕЙНА)
Здесь небо краснее коралла.
Земля обернулась в золу.
А звонкая сура Корана
который уж век неустанно
несет небесам похвалу.
И только в мечети,
разбитой
ракетой,
на грязном полу,
вполголоса шепчут шахиды
из книги Пророка молитвы,
молитвы,
как отповедь злу.
В диагнозе –
у иноверца,
пришедшего грабить страну,
под грубою кожей нет сердца.
И дух Сулеймана и Ксеркса
зовет мусульман на войну.
И верит едва ли не каждый
язычник, суннит и шиит,
что Новый Кочевник однажды,
измученный
алчью
и жаждой,
из этого ада сбежит.
Здесь небо краснее коралла,
а нефть обернулась в смолу.
Лишь звонкая сура Корана
который уж век неустанно
звучит, словно отповедь злу.
Здесь женщины смотрят по-вдовьи,
а смерть уж не знает числа,
но с казнью Садама
суровей
здесь лица.
И капелька крови
на знамя Пророка легла.
С. А.
Дуб отцветал. И холода
неслись в Твери по всей округе.
Я, как заложник, голодал
и тосковал о милом друге.
Стояла стужа у окна.
И за высокою стеною,
как оловянный грош, луна
светила над моей тюрьмою.
Так и неслись те дни и годы.
А я мечтал о той стране,
где, как заложница свободы,
грустит подруга обо мне.
ЮНОСТЬ
Сквозь тростники, пугая диких уток,
я по болоту топкому иду.
Мне щеки подмораживает утро.
Травинки под ботинком в тонком льду.
Уже от дальних сосен веет влагой.
Прошелестел к проталине кулик.
А я иду по топи тем же шагом,
обкалывая ноги о тростник.
И вот уже заря с зарею вместе
выкатывают солнце в березняк.
И с плесенью заигрывает плесень.
Все как всегда. Ну, что же – шире шаг!
НА СМЕРТЬ ВАСИЛИЯ БЕЛОВА
Ушел, не оставив наследства –
осталась лишь речь деревень.
и книги, знакомые с детства.
Хотели прочесть, да лень.
Живем с задубевшей кожей,
теряя и зренье и слух,
не сознавая, что все же
важнее не тело, а дух.
И пусть сколь угодно много
Беловых у нас на Руси,
но этот был маленьким богом
из снега, травы и росы.
И вот он уехал, как будто
растаял в пучине ночной,
как старый архангельский Будда
в повозке с лошадкой одной.
Звезда над деревней горела.
Быть может, хотела сказать,
что смерть не привычное дело –
к ней нечему привыкать.