АВИАТОР
…зимой со мной такое бывает, случается время от времени, частенько находит, я, будто все время сплю, будто умираю и смерть эта вязкая, как болотная жижа, и я все барахтаюсь и никак не могу захлебнуться, и толком ничего уже не различаю, все время путаюсь, то я брожу без цели по этому заляпанному сумерками, бесприютным городу, а то стою в бистро возле шаткого, обгрызенного по краям столика и передо мной чашка, тоже ущербная, треснувшая, с недопитым и давно остывшим чаем, разве что лед не замерз, а чай я боюсь допивать, потому что на другую чашку у меня попросту может не хватить денег. В кармане летной куртки завалялась черная маленькая монетка, и еще какая-то мелочевка могла провалиться в прореху, надо бы поискать за подкладкой, там вроде звякает что-то… а если я допью этот свой чай и не закажу еще чего, меня выпрут из бистро к такой-то матери, так уже случалось, и было стыдно и обидно до слез и главное, что идти-то особо некуда и нет сил слоняться по темным, обледеневшим улицам. На улице лютый холод, но я бы не сказал, что в бистро заметно теплее, здесь, разве что, ветра нет, но пар вырывается изо рта, и ноги стынут, здесь какой-то сырой воздух, что ли… я вижу тени посетителей, застывшие без движения над столиками, вижу желтушные ореолы вокруг ламп и клубы мерцающего пара и заиндевелое окно возле дверей, похожее на полынью. В оплавленной ледяной раме окна я вижу тьму, в которой угадывается проспект и сквозь тьму метет метель, и в этом окне одно только мгновение я вижу тебя, и вот дверь бистро, скрипнув, приотворяется… мне страшно до обморока, мне так жутко, что сводит живот, и я закрываю глаза. Так бывало и прежде, и раньше, и повторится, наверное, снова и снова, мы неизбежно встречаемся в этом бистро, так случилось в прошлую зиму и в позапрошлую, и в ту, что была за ней, и еще одну зиму назад, и все они, эти зимы, как зеркала поставленные лицом друг к дружке, чем дальше, тем темней, и так жутко заглядывать в этот зеркальный колодец…
…я вижу тебя мельком, будто в проруби, где плещется черная, загустевшая на морозе вода. Дверь отворяется со стеклянным звоном, со скрипом, с лязганьем колокольчика и ты стоишь на пороге в тусклом электрическом свете; я вижу, как лучи тянутся от ламп, будто рапиры и принизывают загроможденное тенями пространство заведения, я вижу мерцающие нимбы и окаменевшие облачка пара… вижу тебя, сквозь зажмуренные веки, сквозь ладони, как если бы я стал стеклянным, стал прозрачным и хрупким, только мне никак не спрятаться от тебя, нигде не скрыться, так случается каждую зиму, и мы давно бы уже перестали делать вид, будто незнакомы друг с дружкой, вот только нам снова и снова приходится разыгрывать эту сценку.
— Милая барышня, вы ищете столик?… Напротив, буду очень рад, если, составите мне компанию… Да, эта летная куртка. Все верно, я авиатор и на летном поле у меня есть свой собственный сарайчик. А вот ключ от этого сарая, я ношу его на шнурке, на шее. Ключ к высоким башням неба, если угодно. Когда мне становится совсем худо… Вы можете смеяться сколько пожелаете, только стоит мне взять этот ключ в руки, сжать его в кулаке посильнее и ко мне возвращаются силы… Нет-нет, у кого-нибудь из нас обязательно получится, может статься, уже этим летом, а если не этим, так на другой год, непременно. Ну, разумеется, само-собой, и я, и каждый из нас, мы все в это верим, а иначе никак, милая барышня, иначе, так называемая жизнь, все наше тутошнее существование теряет всякий смысл и остается одна только, длящаяся вечно, мука и ледяная ночь без конца и края… Вы уже уходите, я ведь не заболтал вас, нет? А, пансион, понимаю, хозяйка запирает двери, а час уже поздний… Простите, но я очень хотел бы увидеть вас снова, попить чаю, поболтать о том о сем… Да, я бываю здесь часто, мне собственно некуда идти. Зима, сами понимаете, для авиаторов мертвый сезон…
Склонившись над столиком, ты пишешь номер телефона на использованном билете в консерваторию с оторванным корешком… Откуда, эта навязчивая, упрямо, из раза в раз повторяющаяся деталь? Я никак не могу избавиться от этого ложного воспоминания… здесь нет телефонов, по крайней мере, я не видел ни одного работающего. Кое-где на улицах мне попадались будки телефонов-автоматов, но по всем признакам телефоны в этих будках много лет, как мертвы, и наборные диски заросли ржавчиной и прикипели к корпусу, и щели для монеток тоже заросли ржавчиной, так, что монетку при всем желании в такой автомат не запихнешь, а если и запихнешь, то номера все равно не набрать. В этих будках можно разве что укрыться от пронизывающего ветра, когда уже невмоготу таскаться по улицам, и кажется, еще немного и ты превратишься в сосульку… Да и к чему нам телефоны? Это место чрезвычайно редко населено и свободного времени у нас хватает, впереди, как ни крути, вечность, так что телефоны-автоматы здесь без надобности…
…ты стоишь подле меня за этим покалеченным столиком, ты совсем рядом, и я могу будто бы нечаянно коснуться локтем твоего локтя, ты такая тихая, в сером пальтишке с поясом, обтрепанном, ношенным много лет и старательно починенным. Ты пьешь чай, смешно морща от пара нос. И глаза у тебя серые, под цвет пальто, серьезные, грустные… нет, никак не пойму, мне все кажется, будто ты смотришь сквозь меня и сквозь это помещение, заставленное колченогими столиками и тенями человеческих существ и то, что ты видишь тебе очень неприятно, как, если бы ты ежесекундно испытывала сильную боль. Да, вот оно, словно ты сморишь на меня сквозь поволоку боли… ты верно чудо, как хороша собой, у тебя правильные черты лица и черные прямые волосы, но только я этого не вижу, а вижу я, что ты измучена до предела и держишься из последних сил, чтобы не заснуть прямо здесь, за этим столиком с чашкой чая в руках…
…этот город похож на ловушку, похож на маленький подлый лабиринт, из которого нет выхода, и, кажется, будто его из конца в конец ни в жизнь не обойти, да только, это вранье, и сколько бы ты не пытался попасть куда-то еще кроме двух-трех знакомых мест, все твои попытки оканчиваются фиаско. Ты, словно крутишься на пятачке и куда бы ни пошел, сделав петлю, возвращаешься обратно, и вот оно бистро, а вот синий свет горит на проспекте, вот трамвайные пути, трамвая ни там, ни сям что-то не видно, а через пути метет поземка, а вот проулок, который ведет на окраину, прямиком к доходному дому, где я снимаю крохотную, похожую на пенал комнатку. Здание это сильно обветшало, одно крыло и вовсе заброшено, и мне теперь не просто угадать первоначальный замысел архитектора, надо полагать, задумывалось что-нибудь эдакое, со стилем. Я, признаться, такой архитектуры не понимаю. Когда я смотрю на здание с летного поля, то фасад, будто бы ломается и вытягивается вверх, и все детали — скругленные оконные проемы, чрезвычайно глубокие, стоит сказать, пилястры, эркеры, портики и прочие излишества кажутся искаженными, растянутыми сверх всякой меры, а крыша, щедро украшенная коваными решетками, башенками и скульптурными группами, по большой части увечными, подозрительно прогибается в центре, и, напротив, по углам так и лезет в небо… или, что сказать о парадной лестнице, немыслимой длины и с бесконечно малым углом наклона? Признаться, я таких лестниц отродясь не видывал. Света на лестнице очень мало, можно сказать, местами и вовсе нет, это потому, что окна спрятаны под самым потолком и до того узкие, что разве кошка пролезет. Кое-где еще стекла выбиты и, чтобы зимой не вымораживать подъезд, окна заткнуты тряпками или забиты фанерой, а там, где стекла не раскоканы, они все одно, такие мутные, что свет сквозь них едва сочится; он совсем слабый, этот свет и какой-то коричневатый, что ли. Я полагаю, что эти уцелевшие окошки, а их немного осталось, покрыты слоем умерших насекомых, трупиками всяких там мушек и жучков, и еще слоем пыли и копоти, так, что это уже не окна получаются и какие-то мрачные витражи… я не потрудился сосчитать, сколько же в нашем здании этажей, но всяко больше пяти, может, восемь, нет, не знаю, впрочем, не важно… и вот, по этой парадной лестнице я поднимаюсь, я долго ползу в свою каморку, и я никого не встречаю, на этом темном пути, бывает только скрипнет где-то дверь или кто-то невидимый примется со свистом кашлять, да так и не сможет откашляться, или кто-то другой, тоже невидимый зашаркает где-то, в липком сумраке коридора, и тогда, по характеру звука, я понимаю вскоре, что шаркает там кто-то совсем уже немощный и старый, но, нет, я никого не встречаю, не могу припомнить, чтобы встречал кого-то, пока поднимаюсь к себе в каморку…
…мы долго ждем трамвай, мы стоим возле путей на самом ветру, свинцовый свет зимнего дня уходит, проспект пачкают сумерки, быстро темнеет, а трамвая все нет, над щербатой мостовой, над саблями рельс клубится поземка, ты зябко жмешься ко мне, а я уже не чую ног, словно у меня вместо ног протезы, и надо бы идти в бистро, хоть немного согреться, но мы не сдаемся, мы не уходим с остановки, и вот, когда время ожидания превосходит уже всякую меру, и в том здании с широкими балконами, в его окнах, высоко на проспектом загорается синий свет, трамвай подходит к остановке, звеня заиндевевшими стеклами, он появляется ниоткуда, словно подкрадывался к нам, а мы уже так замерзли и устали ждать, что ни испытываем ни радости, ни облегчения, мы поднимаемся в трамвай, словно одеревеневшие куклы и встаем у окна, мы отчего-то не садимся, хотя салон пустой и кроме нас в вагоне нет ни души… трамвай медленно идет по проспекту и сквозь облитое мутным льдом стекло я вижу здание консерватории, подъезд с колоннами и черные фигурки людей, карабкающихся к этому подъезду по разбитой гранитной лестнице… вскоре мы доезжаем до конца линии, я выхожу из вагона и помогаю сойти тебе. Мы стоим на остановке подле обросшей снегом скамейки и смотрим, как трамвай проезжает по кругу и катит обратно, и пропадает в темноте на проспекте, будто заехал за занавес. Я оглядываюсь по сторонам. Я вижу высокую кованую ограду, пики ограды погнуты и поломаны, а кое-где отсутствуют целые секции, за оградой черные деревья, промеж деревьев петляет дорожка, а над дорожкой натянутые гирлянды с лампочками. Сквозь голые искривленные ветви сквозит открытое пространство, там, в глубине парка застыл желтоватый блеск.
— Это Коцит, — говоришь ты тихо, – там парк. Карусели, горки, каток, можно взять коньки и покататься… Пойдем, я сто лет там не была!
Заходим за ограду и, пройдя по дорожке, попадаем на берег Коцита. Укрывшись от порывов ветра за углом заколоченного павильона, где летом, судя по вывеске, торгуют лимонадом и мороженным, я наблюдаю, как ковыляют по льду немногочисленные отдыхающие. Лед на озере неровный, весь в каких-то буграх и наслоениях, и желтоватый, словно замерзшая на морозе моча, он неприятно поблескивает и искрится в лучах фонарей. На бережку, я замечаю сцену в форме раковины, порядком закопчённую, такое ощущение, что городские бродяги там частенько разводят костер, чтобы согреться. На сцене топчется духовой оркестрик. Музыканты, словно лягушки, ритмично раздувают бледные щеки, может статься, они очень даже стараются, может статься, они неплохо играют, только особенность местной акустики такова, что до меня долетает какая-то заунывная какофония, трубы звучат вразнобой, музыкальные фразы, будто застывают на морозе, кажется, что кто-то из последних сил крутит ручку шарманки и вот-вот бросит, да только никак не бросает… и еще эти гирлянды, развешенные промеж столбов, они мигают с такими интервалами, что каждый раз думаешь, зажгутся эти чертовы лампочки снова или уже насовсем погасли…
— Пойдем, покатаемся, — говоришь ты и, взяв за руки, тянешь меня за собой.
Я вижу, ты успела обуть коньки. Ты стоишь на льду, и нетерпеливо постукиваешь лезвием конька, и кусочки этого желтоватого льда отлетают на берег. И мне становится до того жутко, что не передать. Я, наверное, соглашусь, чтобы мне отрезали какую-нибудь конечность без наркоза, только бы никогда не коснуться этого льда. Один из осколков падает на наст совсем рядом возле моей ноги, я инстинктивно пячусь назад и только тут замечаю, как крепко ты держишь меня за руки, и пугаюсь еще больше. Я высвобождаю, выдергиваю свои руки из твоих, мне кажется, я могу поскользнуться в любую минуту и съехать на лед, и, чтобы этого не случилось, я цепляюсь мертвой хваткой за стоящее на берегу дерево, и перевожу дыхание. Кто-то внутри меня истошно кричит, от этого крика я словно бы слепну, все плывет у меня перед глазами, и вместо странно выпуклой застывшей глади Коцита я вижу подсвеченную фонарями пожелтевшую макушку черепа, в ошметках сгнившей и высохшей плоти… и я пячусь, я бегу прочь от озера, со всех ног…
…эти широкие балконы поддерживают обнаженные статуи великанов, с отбитыми ногами, руками, у кого-то вырван кусок из живота, у кого из груди и у всех сколоты лица, вместо лиц у этих изваяний каменное крошево. Чтобы укрыться от ледяной метели, летящей из конца в конец по проспекту, мы проходим за спинами покалеченных статуй, жмемся к стене особняка. Еще издали, сквозь мглу я вижу черные фигурки меломанов, карабкающихся по разбитой и ставшей препятствием лестнице. Лестница едва освещена, скорее, обозначена тусклыми лучами, сочащимися из фонарей, а само здание будто плывет над проспектом в мерцающей зимней мгле… Ты боишься опоздать, ты едва ли не бежишь, и вот мы выходим на самый ветродуй, пересекаем почти безлюдный в этот час проспект и карабкаемся по гранитному крошеву к подъезду. В прежние времена, эта лестница, вероятно, великолепно смотрелась, но теперь ее ступени, большей частью, расколоты и, желающим попасть на концерт меломанам приходится быть предельно осторожными, чтобы не переломать на этой лестнице ноги…
…сегодня играют Шнитке… стоит сказать, здесь частенько играют Шнитке, вернее, здесь играют только Шнитке, потому как музыку другого рода на этих широтах играть не получается, хоть ты тресни. Ради эксперимента, можно раскрутить любую пластинку на граммофоне, все равно кроме тоскливой какофонии ничего не услышишь… твое лицо светится совсем близко, зал консерватории затоплен сумраком, ту огромную, похожую на стеклянного паука люстру не зажигали при мне ни разу; я помню, ты говорила как-то, что люстра неисправна, да и где взять столько света? На дощатом настиле сцены стоят фонари с закопчёнными стеклами. Скрипач, очень худой, костлявый и пыльный с виду, в каком-то сюртуке и обмотках, с садистической неспешностью вытягивает все жилы из этой страшной и обворожительной пьесы. Другой скрипач, затаился на темном балконе, над сценой, таким образом, и создается это акустическое чудо, этот диалог, сплетенный из боли, отчаяния и тоски между едва-едва озаренной сценой и тонущих во мраке небесах, и нет ничего страшнее, и хочется немедля сбежать, потому, что нет сил вынести эту правду, но подняться и выйти из зала и вовсе немыслимо. Звук скрипки, тонкий, тоньше самого острого лезвия отсекает от души прозрачные ломтики…
…из тьмы летит ледяная крошка, чтобы рассечь кожу на лице сотней мелких ранок, но крови нет, потому что кровь сразу застывает на морозе, это утонченная пытка без крови. Я провожаю тебя до пансиона, вот тяжелые кованые ворота, покосившиеся, ушедшие в снег, вросшие в мерзлую землю, их створки немного приотворены, и чтобы попасть за ограду тебе нужно протиснуться в щель и, пригнувшись, пролезть под цепью, потому как ворота заперты с начала времен. Я тоже протискиваюсь и пригибаюсь… мы идем по аллеи, и черные зимние деревья смыкают над нами руки. Что за жуткие деревья стоят в этом саду подле пансиона я не знаю, отродясь таких не видывал, стволы перекручены и раздуты, точно бочки или облеплены какими-то наростами, будто бородавками. Их ветви изломаны и сплетены друг с дружкой, словно эти деревья гнула и корячила нестерпимая, длившаяся веками, боль.
— Смотри, — говоришь ты тихо, — деревья, как человеческие судьбы…
Ты улыбаешься. Твои губы заметно дрожат и я понимаю, что ты едва сдерживаешься чтобы не заплакать, и мне становится до того тоскливо, хоть вой, ты как бы говоришь этой своей улыбкой, мол, нет, я не плачу, я держусь, я сильная, но я знаю, у тебя едва хватает сил на эту улыбку.
— Смотри, — повторяешь ты едва слышно…
…зарешеченное окошко на крыльце пансиона неярко освещено, свет падает нам под ноги и блестит на скользкой дорожке, пачкает обледенелые стволы деревьев. Ты останавливаешься, и знаком даешь понять, что дальше идти мне не следует, меня могут заметить консьержка или привратница или кто-то там еще караулит нас, за тем маленьким задернутым шторкой окном. Я осторожно обнимаю тебя. Я целую тебя в щеку, в уголок рта, в этом поцелуе нет ни чувственности, ни страсти, только тоска, безбрежный океан тоски и капля надежды, это все, что у меня осталось, это все, чем я могу с тобой поделиться, и когда я касаюсь губами твоей щеки я чувствую соль, застывших на ветру, слез…
…а бывает, немного распогоживается, зимние сумерки редеют, солнце само-собой не выходит, но светит, точно сквозь промасленную оберточную бумагу, и эта малость уже делает меня счастливым. Такие дни я узнаю, едва проснувшись, я еще валяюсь на кушетке разбитый, разъятый на части, с невнятной многоголосицей в голове, я только-только выкарабкался из неотвязного, до обморока знакомого кошмара и еще не продрал глаза, но уже знаю, что этот день пришел. Такие дни, как отсвет лета, как первая ласточка, залетевшая с той стороны, и вот я поднимаюсь с кушетки и долго кашляю и, оглядев с отвращением и тоской свою, похожую на пенал, коморку, подхожу к окну, и долго пью воду из кружки, и смотрю на летное поле. Поле поблескивает в рассеянном свете, сараи авиаторов торчат из-под снега, как пеньки и ни одной тропки не тянется по сугробам к этим сараям…
…когда выпадают такие дни, а это случается, надо сказать, не часто, раз-другой за долгую здешнюю зиму, мы уходим гулять за город, мы идем по железнодорожной насыпи, по занесенным снегом путям, мы проходим мимо брошенного депо, мимо стоящего в тупике состава проржавелых цистерн, эти цистерны настолько ржавые, что в них, наверное, можно проковырять пальцем дырку… мимо складских помещений — крыши просели, ворота — настежь, внутрь намело снега, мимо покосившегося семафора, мимо погорелой будки путевого обходчика и дальше, за переезд, мимо ветхого полустанка, мимо заколоченной билетной кассы; там, над путями висит, покачиваясь под порывами ветра и душераздирающе скрипя, скелет пешеходного моста и страшно проходить под ним, глядишь, повалится и поломает руки-ноги, но мы и не думаем поворачивать обратно, пускай устали и сильно озябли, мы идем все дальше и дальше в снежную муть, и вот город и депо, и тот полустанок остаются далеко позади, теперь вокруг лежат заснеженные поля, лишенные каких бы то ни было деталей и примет. Смеркается, короткий зимний день быстро гаснет, метель разыгралась не на шутку, каждый шаг дается с трудом, а ветер все крепчает. Обернувшись, я вижу, что лицо у тебя сплошь запорошено снегом…
— Пожалуйста, — просишь ты, — ну, пожалуйста, пойдем обратно. Я больше не могу… Ты только посмотри, какая метель…
Но я упрямлюсь, я не хочу сдаваться, не хочу возвращаться в город, когда мы столько уже прошли. Пригнувшись, я делаю шаг и другой. Ты цепляешься за мою руку, виснешь на мне, и я понимаю, что ты не можешь больше идти, ты едва держишься на ногах. Но, я так зол! Отчего я так зол? Это, наверное, мое отчаяние и бессилие перемешались и сплавились друг с дружкой. Я вырываю руку из твоей руки, я едва не отталкиваю тебя. И я вижу, как ты не то падаешь, не то садишься на насыпь, в снег. А я иду дальше сквозь метель, шаг за шагом, ветер дует с такой силой, что трудно дышать, я иду вперед по железнодорожным путям, прикрывшись от ветра рукой, и даже не оглядываясь, даже зажмурив глаза я вижу тебя, будто сквозь веки, вижу, как ты сидишь на насыпи одна одинешенька, без сил подняться, и снег заметает тебя… но я очень зол, и я заставляю себя не смотреть, забыть, не думать о тебе, я готов на все, только бы выбраться из этого места, я что-то кричу, я ругаюсь нехорошими словами, я луплю ледяную метель кулаками, пинаю и толкаю плечом, я стараюсь поднырнуть под порыв ветра, словно под волну… в глаза хлещет снегом, и я уже ничего не вижу вокруг, я стою на занесённых железнодорожных путях, под каким-то неправильным невозможным углом, навалившись всем телом на эту, будто бы каучуковую пустоту…
…порыв ветра едва не опрокидывает меня на спину, мои ноги скользят в снегу, меня тащит назад по насыпи и, как будто немного разворачивает… стоп, говорю я себе, так дело не пойдет и прикидываю, а может лечь ничком и ползти дальше на брюхе, цепляясь за рельсы… новый порыв ветра отбрасывает меня еще на пару шагов назад, я чувствую себя щенком, которого взяли за шкирку и чтобы не мешался под ногами, швырнули в сторону; я падаю на колени и жду, жду, пока ветер ослабеет, и вскоре ветер и правда, как будто слабеет, я пробую подняться и идти вперед, и у меня получается… шаг и еще один, и еще шаг… мне кажется, метель, словно расступается передо мной, не может такого быть, но, нет, мне все легче идти, и снег уже не лепит в лицо. Я иду все быстрей и быстрей, я едва не бегу, и ветер по-дружески подталкивает меня в спину, и тогда я замечаю, что уже порядком стемнело. Я вижу, как пропадают в сумерках бескрайние поля лишенные всяческих примет и деталей, и я вижу тебя, ты сидишь на насыпи и ждешь, когда мы вернемся в город. Как же так, шепчу я, и понимаю, что едва могу шевелить ртом, так у меня одеревенели на морозе губы, я понимаю, что сбился с пути, потерял направление и повернул обратно, и отчаяние сжигает остатки сил, я оглядываюсь, чтобы крикнуть что-то обидное, но ветер, а он, словно ждал, кидает мне в лицо пригоршню ледяной крошки, будто отвешивает оплеуху, и я, закусив губу, утираюсь, и подхожу к тебе.
— Помоги мне, пожалуйста, — говоришь ты и протягиваешь руку.
Я помогаю тебе встать на ноги, и мы шагаем обратно по насыпи, в город. И я тихо скулю и сам этого не замечаю, а ты меня утешаешь, и я слышу сквозь свист метели твои слова,
— Ну, будет, будет, не плачь… Мы сейчас пойдем в бистро и отогреемся… Не нужно плакать, мы быстро пойдем… Смотри, какой день был хороший, мы с тобой погуляли, сходили за город…
…я, наверное, болен, я так слаб, что не могу подняться, я лежу день-деньской в своей конуре, глядя, как меркнет, пропадает за окном скупой зимний свет… брёхаю просто жутко и еще меня немного знобит, всё, к чему я прикасаюсь сырое и стылое, как лед, и в какой-то из этих последних дней мне становиться ясно, так ясно, как никогда прежде, что эта зима никогда не кончится, у нее попросту нет дна… из окон валятся липкие сумерки, мне нечем дышать, я, словно погребен под грудой мокрого прелого тряпья… я помню, вечером мы идем в консерваторию, ты будешь ждать меня на проспекте, когда стемнеет. Я заставляю себя подняться с кушетки, и, поднявшись, первым делом решаю, что сию же минуту повалюсь на пол, как куль, как бревно, я стою и осторожно дышу, зажмурив глаза и вцепившись ледяными пальцами в подоконник, и слабость понемногу отступает, я оправляю летную куртку и распахиваю дверь…
… ты ждешь меня возле здания консерватории, спрятав руки в меховую муфту, и нетерпеливо постукиваешь каблуком по обледенелой мостовой. Едва выйдя из проулка, я вижу тебя, словно мне к глазам приложили сильный бинокль. Я долго плетусь под балконами, за спинами покалеченных статуй, меня трясет, зуб на зуб не попадает. Перехожу проспект… ты машешь мне рукой, ты торопишься, но у меня нет сил карабкаться по этой чертовой лестнице. Я цепляюсь за перила, кашляю и перевожу дыхание. Я весь взмок, пот покрывает меня с головы до пят, как ледяной панцирь… ты стоишь возле меня на поломанных гранитных ступенях, в меховой шубке, которую я прежде не видел. С непокрытой головой на этом стылом морозце. У тебя за спиной, в окнах, на другой стороне проспекта загораются синие огни, и мех на шубке вспыхивает мириадами искорок, и по твоим черным, рассыпанным по плечам волосам, пробегает волна синего блеска, твое лицо озаряется, будто подсвеченное изнутри холодным светом, огонь в окнах на той стороне проспекта мигает, гаснет и снова загорается, и его свечение стоит над твоей головы, будто нимб… пускай я болен, но даже сквозь завесу дурноты, я вижу, как сильно ты переменилась, я ясно помню, когда мы встретились в бистро, ты была измученной замарашкой в обносках. Ты расцвела зимой, ты словно вытягиваешь силы из этой нескончаемой тоски, и когда весь город тонет в ледяной тьме и разрухе, ты сияешь, словно звезда…
…и тогда я отчетливо вижу, что ты погубишь меня, станешь откусывать по кусочку, пока от меня ничегошеньки не останется, да, наверное, и так уже не много осталось… твое лицо светится в сумраке зала, и я угадываю на твоих губах тихую покойную улыбку, и нет ничего страшнее этой улыбки. Так прощаются с умирающим, изглоданным мучительной, длящейся вечность болезнью, она соткана из последнего знания и всепрощения, когда все уже было — и хождение по мукам, и раскаленные, как уголья страсти, и дурные петли вечного возвращения и головокружительные приступы солнечной ностальгии, полный каталог унижений и пыток, и последний отсвет надежды, погасший перед тем, как на землю пришла ночь без конца и края, и все это позади, и наконец-то закончилось, мы прошли долгий путь и больше не будет боли, пора баиньки, прощай, мой милый… вот что я читаю в твоей тихой улыбке, в твоих серых глазах… кто же ты? кто? хочу я закричать, но не могу прошептать ни слова. И вот тогда похожий на сверчка скрипач в пыльном сюртуке и обмотках, бросает в зал музыкальную фразу, состоящую из скрежета и пустоты, и, я с ужасом понимаю, что у этой фразы нет конца, что она тянется через все нескончаемые зимы, через каждое здание, через весь этот адский крохотный лабиринт, и что я всегда, вечно сижу в этом ветхом концертном зале и слушаю пьесу Шнитке и нет, и не было ничего другого… я задыхаюсь, захлебываюсь липким сумраком… проваливаюсь все глубже в кресло, проваливаюсь в черную полынью, тону в ледяной, густой, будто патока воде…
…проспект безлюден, ни в одном здании, ни в одном окне не теплится свет, только уличные фонари один, другой, а там третий немного разжижают промозглую тьму. Но только чуть-чуть, едва-едва, и я барахтаюсь в этом мраке, как в бочке с чернилами, путаюсь ногами в долгих тенях, протянувшихся от мерцающего вдалеке фонаря… на том конце проспекта дрожит облако туманного света, и как будто что-то движется из этого света, и по рельсам бежит неяркий отблеск и слышится далекий стеклянный звон, что-то приближается ко мне, но я никак не соображу, что. Я озираюсь по сторонам, я чувствую себя беззащитным, голым, больным, и уязвимым, как никогда прежде, может оттого, что я один здесь, оттого что я нарушил правила и ушел из зала во время концерта, и оказался там, где не должен быть… я хочу немедля уйти с открытого, едва озаренного зыбким светом пространства, и я бегу, вернее плетусь, едва переставляя ноги, вдоль проспекта к тому проулку, который выведет меня на городскую окраину, к доходному дому, где я снимаю жилье. Но, как же медленно я спешу и как же далек мой путь, и нигде ни души, только что-то звенит за спиной и, как будто, под ноги на разбитую мостовую уже ложится свет, я иду так скоро насколько хватает сил, мне хочется заскулить от страха, и я пригибаюсь и обнимаю себя руками за живот, я втягиваю голову в плечи в ожидании неминуемого удара, но кругом по-прежнему ни души, только стеклянный заиндевевший звон все бойчее звучит за спиной… это похоже на мой самый жуткий кошмар, когда ты спишь лицом к стене, один, в тусклой выцветшей темноте, и тебе снится, будто ты проснулся, и кто-то очень высокий, ростом под потолок стоит возле кровати и склоняется к изголовью, и лица этого ночного гостя ты никак не разглядишь и оттого только страшнее, а он склоняется к тебе нестерпимо медленно, и ожидание длится, никак не разрешаясь, и его лицо всегда укрыто полночной тенью… чтобы не упасть на мостовую я опираюсь рукой о стену особняка, и тут замечаю какая она, это стена — вся в складках и морщинах, словно кожа на боку какого-то крупного животного, будто камень, из которого эта стена сложена, горел и плавился. Звон подъезжающего трамвая оглушает меня и толкает вперед, понуждая оторваться от этой страшной стены и ковылять, ковылять, ковылять… и тут я его вижу, мой проулок, узкую щель в строю обветшалых особняков, и я сворачиваю с проспекта и волоку себя дальше, ох, какой же далеко мне еще идти… если пройти этот проулок до конца, там будет лестница с погнутыми перилами и площадка, где от лавок остались бетонные пеньки, и дальше за площадкой мостовая, пусть и выщербленная, кончается вовсе, там, дальше, промеж сараев с провалившимися крышами, мимо покосившихся заборов бежит дорожка, весной и осенью она превращается в канаву с непролазной грязью, в русло заболоченной речушки… и вот я ковыляю по проулку, втаскиваю себя по лесенке, вцепившись мертвой хваткой в перила, и перевожу дыхание. И тогда я слышу, как у меня за спиной с лязгом открываются двери трамвая. Я оглядываюсь, я смотрю из такой кромешной тьмы, будто со дна колодца и вижу кусочек проспекта и обледенелую морду трамвая, окутанную клубами электрического сияния и тебя, стоящую у входа в проулок. Ты машешь рукой вагоновожатому, которого все равно не разглядеть за покрытым наледью стеклом, и по твоей шубке бегут волны синего блеска. Трамвай уезжает, ты прячешь руки в меховую муфту и уверенно заходишь в мой проулок. И ты идешь промеж глухих стен невидимая, надежно укрытая клубящейся тьмой, ты ищешь меня, а я бегу, ковыляю, цепляясь за гнилые заборы, и то и дело, оскальзываясь на льду…
…снежные наносы во дворе чуть подсвечивают, чуть разрежают окружающий мрак. Здание доходного дома похоже на пожелтелый от никотина треснувший зубной мост, свечение снега скудно освещает его облупившиеся стены и провалы окон в нежилом крыле, дом вытянут и перекошен, а из-за того, что низкое небо несется черт его знает куда, мне мерещится, будто здание все время падает, валится назад… взявшись обеими руками за обмотанную тряпками ручку я распахиваю тяжелую дверь парадного. На ощупь нахожу перила и ползу вверх по лестнице, я почти преодолеваю первый невыносимо длинный пролет, когда хлопает дверь подъезда. Затаив дыхание, я слушаю, как в гулкой стылой тишине цокают твои каблучки… вот, ты подходишь к лестнице, и… цок-цок-цок… поднимаешься на ступеньку и снова пауза… ты ждешь, ты играешь со мной, да, что тебе за кураж играть с мертвецом… и снова, цок-цок-цок… и я, вцепившись в перила, тащу себя со ступеньки на ступеньку, ноги, как ватные и едва меня слушаются, перед глазами пляшут фиолетовые круги, я так хриплю, и так грохочет сердце в груди, что я ничего уже не слышу… все же одолеваю еще один лестничный пролет, и покуда, повиснув на перилах, я трясусь мелкой дрожью, снизу на площадку наползает бледное синеватое сияние. Сперва сияние такое слабое, что я решаю, будто это мне это чудится, но вскоре свет становится ярче, и стены выступают из мрака, в чешуйках облупившейся краски, выщербленные, будто по ним стреляли из ружья… ну, вот и все, говорю я себе, вот так оно и кончится, на этой поганой лестнице, на этих ступенях заваленных каким-то осклизлым тряпьем… да-да, теперь я слышу, цок-цок-цок совсем рядом, у себя за спиной. Холодный неживой свет, как ручеек бежит вверх по перилам… я знаю, наверное, то, что сейчас со мной случится, будет пострашнее самой мучительной, самой мерзкой смерти. И я мечусь внутри себя, обмираю, уползаю в темные заброшенные штольни, не смею смотреть, зажмуриваюсь изо всех сил, вцепившись мертвой хваткой в перила, я издаю какой-то звук, не то протяжный глухой стон, не то мычание, да, наверное, что-то вроде мычания, потому что я и есть животное на бойне, и сейчас меня будут разымать на части… я вижу, как облако бледного сияния окружает меня и изувеченные стены лестничной площадки немного качаются и как бы оплывают в этом свете… цоканье за мной спиной смолкает, ты, наверное, стоишь так близко, что тебе стоит только протянуть руку… но, нет, ты стоишь неподвижно, ты не прикасаешься ко мне и ледяной синеватый свет стекает с твоих рассыпанных по плечам волос, и тогда я вижу, как перила лестницы, за которые я цепляюсь, начинают таять в этом мерцающем сиянии, словно кто-то стирает ластиком карандашный рисунок. Лестничный пролет, площадка, закопченный свод, утыканный горелыми спичками, всё это истончается, становится бледнее, и теперь я отчетливо понимаю, как это со мной случится…
…но, нет же, нет! Я почти дотянул до лета… я пытаюсь шагнуть, пытаюсь подтянуть себя на руках вверх по лестнице, но, куда там, я так обессилел, ног и вовсе не чую, а руки дрожат, и плечи ломит… так обидно, что зло берет… в эти последние мгновения я ясно вижу летное поле, тусклую опаленную зноем траву и за тонкой марлей облаков, стоящее в зените солнце. Я знаю, что лето уже перевалило за середину и скоро тот самый день, и когда я думаю об этом, мое тело пронизывает сладкая дрожь, и я узнаю, я вспоминаю этот трепет, сверкание солнечных бликов на безбрежной глади моря, возможность чуда… я стою возле доходного дома на пригорке под солнышком и щурю глаза от его лучей; вокруг меня скачет козлом механик Ванечка, в старом латанном-перелатанном комбинезоне, и воздух звенит от зноя. Летное поле плывет в мареве, я вижу сараи авиаторов, то там, то сям копошатся фигурки людей, я вижу диковинные конструкции, стоящие в выгоревшей траве, глаза слепит блеск фюзеляжей и крыльев. Свистнув Ваньке я начинаю спускаться с пригорка, идти легко и радостно, хочется бежать, и вот я иду по полю к своему сараю… мгновением позже понимаю, что это все неправда… неправда… и я снова вижу лестничную клетку залитую неживым светом и вижу себя, словно со стороны, повисшего на перилах мертвеца, синеватая кожа туго обтягивает череп, глаз не видно, так глубоко они ушли в глазницы, рта и вовсе нет, вместо рта — складка на коже, тонкий шрам… и все же я не хочу сдаваться, пускай меня хватит только на один этот шаг… я из последних сил подтягиваю себя еще на одну ступеньку. Перехватываю перила немного повыше, рукав летной куртки сползает, и я замечаю какая тонкая у меня рука, словно у ребенка. Я смотрю на свою руку и вижу, как она тает понемногу и истончается… и, я кричу… нет, не могу крикнуть, изо рта вырывается сиплый хрип… от мерцающего синего света у меня рябит в глазах, я жуть какой тяжелый, меня не поднять лебедкой, не сдвинуть с места… ничего не в видя перед собой, я цепляюсь скрюченными пальцами за застежку на молнии летной куртки, дергаю ее вниз… в легких, словно осколки стекла, я и не знал, что бывает такая боль… рву ворот ветхой сорочки, сведенные судорогой пальцы находят толстый шнурок, висящий на шее, а вот и ключ от моего сарая… ключ к высоким башням неба… со всей силы я сжимаю ключ в кулаке, и зубцы впиваются мне в ладонь и рвут кожу…
…боль похожа на ослепительный белый всполох…
…я делаю вздох полной грудью и захожусь кашлем, отхаркиваюсь и выплевываю на пол комок мокроты размером с яблоко. Утираю рукавом куртки слюни. Я стою в кромешной тьме на лестничной площадке. В ушах звенит, и ноет, пульсирует болью ладонь. Пробую вытащить руку из-за пазухи и никак не могу разжать кулак, пальцы свело… разжимаю пальцы один за одним, рука липкая от крови… бережно прячу покалеченную руку в карман летной куртки и делаю шаг вверх по лестнице. Я делаю этот шаг не раздумывая, просто от того, что слишком долго стою на этой площадке один, а пора бы уже идти в свою конуру и лечь спать, уже поздно, глухая ночь, а я не здоров, и я делаю шаг и другой, быстро идти я не могу, дыхание не хватает, да и ноги дрожат, и вот, я, как старый дед карабкаюсь по этой бесконечной кошмарной лестнице, преодолеваю пролет и еще один, сперва мне мерещится, что кто-то идет за мной следом, словно цокают копытца по ступеням, но это вряд ли, не бывало еще такого, чтобы я столкнулся здесь с кем-то из жильцов…
* * *
…я слышу, как бледный воздух течет, струится в окно. Я так ослаб после болезни, что едва встаю с кушетки, но это блаженная слабость идущего на поправку человека. Свет за окном теперь другой, и день не кончается долго, а над городом стоит высокий купол закопчённого неба, и сумерки отступили, и жмутся по углам, и грязный лед поблескивает возле стен… я засыпаю, просыпаюсь, и снова засыпаю, и тихо лежу, и сквозь полуприкрытые веки вижу, как плывет по моей крошечной комнатке-пеналу бледный зеленоватый свет, словно капля чернил в банке с водой… приходит Ванечка и будит меня, маленький, кривоногий, вертлявый с черными кудряшками похожими на парик. Он часто смеется, гримасничает, машет руками и трясет головой. Сперва я думал Ванечка немой, но это не так, он просто не умеет говорить. Одет Ванечка всегда одинаково в старый заношенный и латанный перелатанный комбинезон, на заднице у комбинезона есть люк на молнии для понятной надобности, на животе висит засаленный брезентовый пояс с инструментом, карманы оттопырены, что того гляди треснут, в карманах винтики, шпунтики, шайбочки, пружинки, шпильки, муфточки и так далее, словом сотня мелочей, без которых стоящему механику не обойтись. По не писаной традиции Ванечка приносит с собой бутылку вина. Черными неровными зубами вытаскивает пробку. Ставит бутылку на тумбочку в изголовье кровати. Берет с подоконника стакан, протирает рукавом и тоже ставит на тумбочку. Наливает в стакан вина до краев. Разыгрывает короткую пантомиму, пьет невидимое вино из невидимого стакана, закатывает глаза и облизывает губы, изображая таки несказанное, райское наслаждение. Я смеюсь и кашляю, я чувствую себя таким легким, невесомым, я словно шарик надутый веселящим газом, меня впору привязать к батарее парового отопления, чтобы случайно не вылетел в окно. Ванечка помогает мне сесть на кушетке. Я сажусь, наверное, слишком резко, потому что у меня все сразу плывет перед глазами. Мне чудится, будто моя комнатка-пенал это что-то вроде аквариума наполненного зеленоватой водой, а рядом со мной на кривых ногах стоит голый и мохнатый сатир с хвостом и маленькими рожками. Колченогое тело сатира искривляется и змеится в зеленоватой воде… Ванечка понимает, что мне худо и придерживает за плечи. От него вечно несет чем-то горелым, то ли какой-то тухлятиной, никак не пойму, чем. Дурнота понемногу отступает, и я тянусь за вином. Очень осторожно, чтобы не пролить ни капли, я беру обеими руками стакан. Вино темное, едва ли не черное и густое, как масло. Я смотрю в стакан и вижу в этом темном маленьком зеркале свое лицо, деталей не разобрать, но я вижу ввалившиеся щеки и патлы нечесаных волос, падающие на лоб. По комнатке туда-сюда ходит вприсядку Ванечка, строит мне гримасы, гукает, как орангутанг и всем своим видом выражает нетерпение, да, и верное, что же это я медлю, теперь каждый час, каждая минута на счету. И я подношу стакан к губам и пью, пью, пью и пью, и узнаю этот терпкий, приторно сладкий вкус, вино стекает по пищеводу и наполняет желудок, сперва, я чувствую острую резь в животе, но я знаю, это надо перетерпеть, это скоро пройдет. Ставлю пустой стакан обратно на тумбочку, едва, при этом, его не разбив, и откидываюсь, приваливаюсь к стене. Ванечка находит в кармане какую-то тряпицу и заботливо вытирает испарину у меня со лба. Я тихонько дышу и сквозь поволоку выступивших слез смотрю за окно. Ванечка не теряет временем даром и цедит мне второй стакан. Сам он, к слову сказать, не пьет… Резь в животе понемногу проходит, серенькое утро за окном светлеет, а я сижу на кушетке, блаженно улыбаюсь и слушаю, как бежит по телу горячая кровь, как уверенно и ровно стучит сердце, словно исправный, хорошо отлаженный мотор. И мне хочется сию минуту вскочить на ноги и, гогоча, скатится вниз по лестнице, но я знаю, что пока рано, что если я сейчас встану, то до дверей не дойду, повалюсь на пол. И я тянусь за вторым стаканам, и пью теперь, не торопясь, понемногу, смакуя это густое темное пойло. Да, пожалуй, оно очень даже и ничего это винишко… в прореху промеж облаков заглядывает солнце, треснувшее оконное стекло вспыхивает неярким серым блеском и пятно отраженного света, бледный солнечный зайчик падает на книжную полку. Поставив на колено стакан, я смотрю на корешки книг… Джордж Кейли «О воздушной навигации»… Отто Лилиенталь «Птичий полет, как основа искусства летать»… Октав Шанют «Прогресс летающих машин»… Самуэль Ленгли, Циолковский, доклады Николая Жуковского… отчеты Королевского авиационного общества… эскизы де Винчи и иже с ними… Я штудировал эти книги, я зачитал их до дыр, и для меня это теперь не столько книги, сколько люди, с которыми я спорил и вдрызг ругался, перед кем благоговел и кого сбрасывал с пьедестала, возвращаясь в конце лета с летного поля, после еще одной неудачной попытки, еще одного старта, закончившегося крушением, еще одного несбывшегося полета. Я возвращался обожжённый, как головешка, с поломанными руками-ногами, на костылях, с треснувшими ребрами, но все же живой, и шипел от бессильной злобы, глядя на эту самую полку, на корешки этих книг и плевался ядовитой слюной…
…одним глотком я допиваю вино и бросаю Ванечке стакан. Тот ловко его ловит. Я опираюсь рукой о тумбочку, и осторожно, не торопясь, но все же без посторонней помощи поднимаюсь с кушетки и более или менее твердо стою на ногах. Ванечка помогает напялить летную куртку и собирается уже взять меня под локоток, но я от него отмахиваюсь, мол, сам пойду. В бутылке еще осталось вино, немногим больше стакана. Я заталкиваю пробку обратно в горлышко, прячу бутылку в карман летной куртки и выхожу за порог, меня немного пошатывает то ли от слабости, то ли от выпитого на пустой желудок винища, то ли от того и другого вместе…
…я пережидаю приступ головокружения, возле парадного, опершись о плечо механика. Ветер забирается за ворот летной куртки, ветер сырой и теплый, и пахнет он талой землей и последним снегом и оттаявшим мусором и гнилью и мертвой травой и нечистотами и бледным солнечным светом и это самый восхитительный коктейль из запахов, который я знаю. И я ежусь и вдыхаю его полной грудь, в голове звенит, и голый пятак земли возле дома в островках оплавленного грязного снега плывет и качается, словно трясина. Сжав зубы, я отцепляюсь от плеча механика и делаю шаг и еще один и вроде ничего, вроде можно идти, двор, похоже, замощен убитой землей и как будто не проявляет пока свойств болота. Ванечка скачет вокруг меня и смеется, и то и дело, срываясь на визг, и брызжет слюной. Мы отходим от дома, и дом наползает на нас сзади, выгибается и тянется в небо, мне нет нужды оглядываться, чтобы это увидеть, я видел это сотни раз, будто смотришь сквозь пузатый аквариум. Я боязливо втягиваю голову в плечи, ладно с ним, главное не оглядываться… мы уходим со двора, спускаемся к мостику через противопожарный ров. По оттаявшей глиняной горке бежит ручеек, у меня скользят ноги, я едва не падаю и верно упал бы, если Ванечка вовремя не поддержал бы меня за локоть. Уф… Переходим ров по выгнутому сложенному из камней мостку. Дорогу в поле нам преграждает полосатый проржавелый шлагбаум, Ванечка пролезает под шлагбаумом, а я, охнув, поднимаю его рукой. Шлагбаум не заперт, замок висит рядом на скобе, выходит, кто-то из авиаторов уже на поле…
…корка талого снега, сплошь изглоданная солнцем, сверкает в зеленоватом свете, так, что больно глазам, кривую балку, проходящую по дальнему краю и вовсе не разглядеть в мути понимающейся с наста испарений. Зажмурившись и прикрыв глаза ладонью, я иду по тропке следом за скачущим вприпрыжку механиком. Перед глазами плывут лиловые круги, хочется еще хлебнуть вина, но вина мало и я знаю, что лучше сперва добраться до своего сарая. Когда солнечный свет бледнеет, наверное, набежала тучка, и в глазах уже не рябит от снежного блеска, я оглядываюсь по сторонам и вижу, что на поле уже полно наших. Тропинки протоптаны к самым дальним сараям, и то там, то сям я вижу своих приятелей и знакомых в обтрёпанных летных куртках и их механиков. Кто-то чистит лопатой снег, кто-то на керосинке греет воду для чая, а там, другой мой знакомец, тоже бывалый авиатор, залез на крышу, разделся по пояс и лежит, загорает, греет кости. Ну, ну, думаю, смотри, как бы тебя не скрутило.
— Э-гэ-гэй! – кричу я, останавливаясь на тропинке, — всем привет! Перезимовали!
Меня слышат и кричат в ответ, машут лопатами и руками. И мне хочется разорваться на десять частей и разбежаться по тропинкам в разные стороны и пожать всем руки, и обняться, и выпить вина, и горячего чаю, но, нет, не сейчас, после, после, сперва мне нужно добраться до своего сарая, и откинуть снег, и отпереть замок, и распахнуть ворота и зайти в этот стылый сумрак, пахнущий машинным маслом и железом, и мне это нужно сделать немедля, а иначе… иначе, я просто не могу… я всю зиму запрещал себе об этом думать… и я уже бегу по тропинке, а там, где тропинка кончается, по оплавленному, хрусткому насту и Ванечка еле поспевает за мной, и откуда у меня только силы взялись… А вот и он, мой сарай, торчит из снега, обшитый листами проржавелого железа, с просевшей крышей, но с виду невредимый. Ванечка идет за сарай, там у нас припрятана лопата, а я проверяю замок. Замок на месте, висит себе, целехонек… Мы с механиком по очереди, с перекурами, отгребаем от ворот отсыревшее снежное крошево. Мне неспокойно, тревожно, волнительно, стиснув зубы, я лезу за пазуху. Не торопясь осматриваю ключ, да, он проржавел, но еще послужит… Ванечка тоже не может скрыть нетерпения, он мается, охает, приплясывает на месте, гремя инструментом и мелочевкой в карманах. Ну, говорю я себе, довольно уже тянуть, и вставляю ключ в замочную скважину и поворачиваю раз и другой, и ключ сперва клинит, и у меня екает сердце, но потом проворачивается и дужка освобождается, и замок отваливается вниз, и тогда я снимаю замок с ворот, и передаю его Ванечке, но прежде вешаю ключ обратно, себе на шею. Взявшись за скобу, со всей силы дергаю створку, однако ворота не поддаются, примерзли за зиму к земле, и тогда я лягаю ворота, поворачиваюсь спиной и колочу их пяткой, меня уже трясет от нетерпения, если сейчас ворота не откроются я уже не знаю, что сделаю… дергаю еще раз и створка неохотно так, приотворяется. Взявшись обеими руками, я тяну на себя одну, эту створку, Ванечка, помогает, хватается за другую. Когда мы, наконец, распахиваем ворота во всю ширь, я медлю на пороге мгновение-другое, сдерживаю себя, чтобы не забежать в сарай и только потом, как бы не торопясь, захожу в стылый, зимний еще сумрак…
…и нет ничего, ни единой мысли, ни звука, пока я стою так с плотно закрытыми глазами, обняв малыша, прижавшись к фюзеляжу лицом. Ледяной металл обжигает мне щеку, но я не могу, просто не в силах разорвать объятия. Ничего, я тебя отогрею, ничего, ничего, перезимовали, шепчу я малышу… Ванечка терпеливо ждет возле ворот, он знает, что пока нельзя заходить, Ванечка понимает, то, что происходит сейчас это очень личное, это только между малышом и мной… и когда я все же разрываю наши объятия у меня лицо, наверное, мокрое от слез, только я этого не замечаю. Мне теперь нужно все хорошенько обдумать, обдумать не торопясь, основательно так обдумать, чтобы не вышло, как прошлым летом с ротопланом, или, нет, не прошлым, а позапрошлым… постой, а что же прошлым… тем летом, если не путаю, я провозился с винтокрылом, а ведь были еще занятные идеи с цилиндрическими крыльями… я не сдерживаюсь и снова тянусь к малышу, и малыш опять обжигает меня, и я ощущаю ладонью весь зимний холод, накопленной машиной за темную бесконечность времени… крыло обломано возле самого фюзеляжа и, проводя по культе рукой, я сам испытываю боль… и вижу летное поле, сожжённое светом стоящего над горизонтом солнца. Меня несут на куске брезента в палатку к медикам, чтобы те меня осмотрели и подлатали, как смогут. Боль такая, что темнеет в глазах, и все же я силюсь поднять голову, и выворачиваю шею, и успеваю увидеть моего малыша поломанного, с подвернутым крылом, брошенного на поле, и у меня сжимается сердце, и тут полог палатки заслоняет от меня и летное поле, и этот последний день лета…
…а, может, ну, его к чертям собачьим, этот алюминий, думаю я себе, взять, ну, положим, ивовые ветви, какую-нибудь материю, скажем, шелк, и птичьи перья. Сколько себя помню, мне всегда была близка идея орнитоптеров. Опять же Эдвард Фрост, Джордж Уайт, неглупые же люди были… нет, ну ты же это не в серьез, возражаю я сам себе, если ты нынешним летом возьмешься проектировать орнитоптер, это будет как если бы, ты взял и заложил дурную петлю, как если бы ходил по кругу и к тому же задом наперед… а может ты и так все время ходишь по кругу, говорит кто-то третий в моей голове, тонким скрипучим голосом, и я весь леденею от этой жуткой догадки, и отступаю к стене и приваливаюсь к верстаку, цепляюсь за верстак…
…обойдя малыша, я останавливаюсь спиной к распахнутым воротам, сумрак редеет, и вот, я уже могу различить то, что осталось от воздушного винта. Я вижу одну погнутую лопасть и два обломка. Меня мутит, когда я на это смотрю, мутит от жалости, от отчаяния, от боли, от собственного бессилия, но я не отвожу глаз… и я все яснее вижу сквозь сумрак. Я сделаю тебе новый воздушный винт, обещаю я малышу, только не знаю пока какой подобрать материал, может сделать его из слюды, а может из хрусталя или слез… и я протягиваю руку и касаюсь страшных обломанных лопастей…
…это похоже на озноб, похоже на щекотку, словно тебе щекочут все тело сразу, или тебе хочется чихнуть, так, что сил нет, а чихнуть ты не можешь. Земляной пол сарая уходит у меня из-под ног. Я прикрываю глаза. На внутренней стороне век, в мерцающей обманной темноте тасуются кальки чертежей и схем, словно карты в колоде… мускулолет де Винчи… винтокрыл Ломоносова… колесный орнитоптер Сверчкова… электролёт Ладыгина… углекислотный двигатель Шауэра… ромбовидное крыло Маттиса… ротативная машина Кейли… бесхвостый биплан Гешвенда… циклоидный пропеллер Эрнста Шнейдера… цикложир Адольфа Рорбаха… моноплан Александра Можайского о двух паровых машинах… винтокрыл Якоба Дегена… автожир Хуана де-ля-Сиервы…
…планер Отто Лилиенталя переворачивает внезапным порывом ветра… авиатор лежит на траве со сломанным позвоночником. Подбежавшие люди в шляпах-цилиндрах и нелепых сюртуках склонятся над ним. Лилиенталь еще жив, и еще несколько мгновений он может наблюдать столь прекрасное сияние этого несовершенного мира, и он шепчет, напрягая последние силы и превозмогая жуткую, неописуемую боль,
— Жертвы должны быть принесены…
…и тогда я его вижу. Я вижу своего малыша, вижу всю конструкцию разом, и каждая ее деталь прозрачна, будто отлита из стекла, я вижу машину для воздухоплавания разъятую на части и цельную, я вижу, как мой малыш все быстрей и быстрей бежит по летному полю и отрывается от…
…ну, тише-тише, приятель, притормози, шепчу я сам себе черными от вина губами, сколько их уже было этих обманных озарений. Мы все что-то упускаем, словно повторяем одну и ту же ошибку… из раза в раз я делаю что-то не так… наверное, необходимо предельно точно определить центр тяжести летательного аппарата, вот на чем мы столько раз обжигались… или, нет, может, изменить геометрию крыла… еще немного и я пойму…
… сперва, открыв глаза, я ничего не вижу, так ярко сверкает под солнцем оплавленный наст за распахнутыми воротами сарая. Но понемногу из этого блеска проступает силуэт механика, он устал стоять без дела и откидывает лопатой снег. Предательски дрожат ноги, как бы сейчас не загреметь на пол, думаю я с досадой и злостью, и ковыляю в угол, и сажусь, нет, не сажусь, а валюсь на скамейку, как мешок с картошкой, хватаю ртом воздух и вытираю рукавом пот со лба. Вытаскиваю из кармана бутылку, выдираю зубами пробку и делаю хороший глоток…
…я буду весь день кружить подле малыша, буду грезить наяву, буду спорить до хрипоты, до истерики с умными, отважными людьми, увы, покинувшими нас вечность-другую назад, буду горячиться и ругаться нехорошими словами и плеваться ядом, и так, до позднего вечера, до самых сиреневых сумерек. Ночи пока холодные, еще подмораживает, и мне хочешь, не хочешь, а придется вернуться в город, на съемную квартиру, но еще день-другой и можно будет перебраться жить в сарай и спать на лавке, укрывшись ветошью, чтобы не терять ни минуты, потому что лето на этой широте короткое, пролетит, не заметишь как, а надо столько успеть, каждая минутка на вес золота, а день испытательных стартов не за горами… и последний день лета сгорит, как порох и не будет ничего кроме нутряной дрожи и восторга, от которого слепнешь и грохота сердца, и каждое мгновение бытия будет пронизано ожиданием чуда…
…я вижу лица моих друзей, обгоревшие на солнце, перепачканные машинным маслом и покрытые копотью, в ожогах и шрамах, у кого сломан нос, у кого через глаз повязка. Я вижу большой костер, который по традиции мы разводим после стартов на том краю поля, у кривой балки. Пламя стоит стеной и ревет, а мы сидим возле огня в своих старых потрескавшихся летных куртках и пьем черный, как деготь чай без сахара, потому что сахар это роскошь, откуда у авиатора сахар… глаза у всех блестят, в глазах отражается подвижный отсвет огня, и все говорят очень громко, смеются и перебивают друг дружку и друг друга зачастую не слышат. И голоса у всех похожи, потому что мы сорвали их в этот суматошный сумасшедший день и теперь хрипим как простуженные тюлени…
…и пускай в этот раз никто не поднялся в небо, но оно все же было это мгновение, когда ты почувствовал, как твоя боль и надежда, твой малыш оторвался от летного поля… и завалился на бок и ткнулся со всего маху в убитую и твердую, как камень землю, ломая фюзеляж и выворачивая крыло и тебя вышвырнуло из кабины прямиком в черный омут боли… но и этого сполна хватило, одного только этого мгновения было довольно и вот мы сидим теперь у костра, и пытаемся перекричать друг друга и размахиваем руками, как ветряные мельницы и я знаю, никто из нас не сдастся, никто не откажется штурмовать высокие башни неба, и я не отступлюсь, потому что, однажды, я уже оторвался от земли, я испытал это ни с чем несравнимое чувство полета, потому что я – авиатор. И я сижу возле ревущего огня, в тесном кругу друзей, таких же, как я пропащих, и сжимаю в руке ключ от сарая, и смеюсь сквозь слезы, и то и дело обжигаю язык горячим чаем и уже сейчас я жду, когда в наш скорбный край придет другое, короткое, как миг лето.
декабрь 2013-январь 2014