ЗАВТРА СРЕТЕНЬЕ
В Сретение умер крёстный.
Попытка увязать странствия души со смертью в основные церковные праздники – не более, чем предрассудок, и тем не менее…
Он был брадат, жизнелюбив, подвижен, весел.
Рыбак и грибник, он мог забавно говорить репейнику: Ну! Отпусти!
Босым, бывало, ходил по лесу.
-Гена, не боишься змей?
-Однажды напоролся на гадюку.
-И?
-Отбросил быстро…
Сретенье.
Мы с мамой топчем и без того истоптанный сизо-синий снег, подходя к подъезду типового дома в Калуге, где жил Гена.
Лестница тёмная, а подниматься на пятый этаж.
И сразу – в квартире ощущается скорбное, странное, вечное, что сопровождает уход; люди будто превращаются в тени, все в чёрном, тётушка у гроба замерла в каменном рыданье, и мама – тотчас к ней, единственной сестре, а я не решился сразу – на кухню свернул, выпили там с двоюродном братом – ибо крёстный был моим дядей.
…ездили потом в заснеженный лес, вёз приятель – у Гены приятелей было пол-Калуги – рвали еловые ветви, осыпался серебристо-розоватый, точно сияющий зимний порошок; и воздух был тонко исколот морозцем.
…Храм в Иерусалиме – громоздок, огромен, запутан, как лабиринты мозга, и люди, люди везде – рваные, сирые, убогие… И она, молодая мать, вносит спелёнатого младенца… Пророчица Анна, быть может и не хотела бы пророчествовать, но – Божья воля. Не ея..
Крутобережье Оки. Ночь, лисий, с искрами хвост костра, нефть воды в проколах звёздных отражений, и – у костра компания рыбаков, во главе с весёлым, поддатым крёстным. До улова ли?
По лестнице калужского дома гроб выносили трудно, долго, немо. Движение шебуршало, шевелилось, замирало, ибо много народа было, и ощущение жизни затмевалось ощущением смерти – странным, смутным.
А ты крестился двадцатисемилетним, в калужской церкви, и крестил тебя друг Гены – отец Михаил, точно из Лескова изъятый: густобородый, огромный, бархатнобасовитый…
-Читай Верую! – сказал старушке: тихой, опрятной, очевидно беззлобной, напоминавшей сильно увеличенного сверчка…
Пустотелая церковь.
Вечные капли обряда.
После Гена интересовался: Ну как? Изменились ощущенья твои?
Не знал ты, что отвечать, запутавшись в избыточности ощущений, как в кем-то заброшенной сети.
Пятницкое кладбище в Калуге – тесное, старое. Снег февраля – будто рваный.
Тётушку вели под руки братья, и ей сделалось плохо – 40 лет прожили, и никто не мог предположить, что Гена, шутивший всегда – Я долгожитель! – так мгновенно, ничем не болея, в шестьдесят два…
-Он забегал ко всем своим за день до… — говорила другая тётушка. Она вообще говорлива, и слова точно сыплются из неё… — У меня был, у Валентины, у… — ты киваешь, не слушая…
Храм Иерусалимский: ужас и высота, страх и величье.
Встреча.
Завтра Сретение.
Сможем ли мы когда-нибудь понять его подлинный свет?
Я жив ещё, Гена, я продолжаю жить – то есть растворяться во всех других, малою точкой сливаясь с гигантским массивом человечества – столь страшным, столь светлым…
ПАРТИЯ
Партия «Алчность и Эгоизм» имеет хороший шанс.
И на выборах, и вообще.
Именно так – с больших букв.
Некто говорливый – как и все публичные люди (не путайте с публичными… ну, вы поняли) — с грубо сколоченной трибуны кричит, брызжа слюной:
-Эгоизм, как есть, природой данной качество, должен стать национальной идеей. Ибо именно он позволяет взобраться на сияющие горы злата, он, вкупе с драгоценной Алчностью, помогает выстраивать политические карьеры, и вместе – эти дорогие нам свойства и откроют вершины процветанья…
Начинается движение за написание этих качеств с большой буквы – везде и всюду: в газетах ли, официальных бумагах (ведь партия уже зарегистрирована)…
Люди с телевиденья учатся произносить эти слова с придыханьем.
Толпы скандируют:
-Э-го-изм!
-Ал-чность!
Чёрные флаги качаются над людьми, ибо чёрный – наш любимый цвет, цвет отказа от всяких глупостей, вроде общественной пользы, состраданья, добра.
Уже не трибуны – больно мелко! – а телеэкраны предоставлены лидерам партии, и те повествуют, как важно блюсти свой интерес, каким бы он ни был, как насущно плевать на других, отрабатывать железность локтей и мощь челюстей.
-Хребтину другому перекусить – и баста! – Говорит один с тяжёлой, соответствующей предложению челюстью. – Динозавры – наш идеал.
И как-то кажется, что прямо на глазах обрастает огромной толстой кожей, и даже шипы проступают сквозь дорогой пиджак.
-Алчность, коллега, не забывайте про алчность! – встревает другой, утирая платочком пот со лба. – Только она позволяет стать обладателем… — Он сладко жмурится, этакий кот повышенной жирности, добавляя: Ну, вы сами знаете чего!
-Вкупе с эгоизмом! – произносит первый.
-Конечно, конечно, — быстро соглашается второй.
Открываются курсы алчности.
Курсы эгоизма совсем не нужны – он и так занимает половину, когда не три четверти каждого из нас.
Партия растёт, впрочем, доступ в неё ограничен, ибо это доступ наверх, а там многолюдно не бывает.
Партия имеет хороший шанс.
Она победит на выборах!
Новый президент будет из её рядов – не сомневайтесь!
Э-го-изм!
Алч-ность!
И не надо масок, господа…
ОСЕННЕЕ КИНО
Умное, интеллигентное лицо трамвая – будто в квадратных стёклах очков; звякнув, остановился он, и среди прочих сошёл некто в клетчатых брюках и полосатой рубашке; сошёл и глянул на бульвар, чьи слоистые кроны праздновали византийское золото осени. Некто миновал переулок с баптистской молельней, несколько разноплановых, одинаково интересных домов, и вышел на площадь – обширную весьма, в перепуте трамвайных путей, осенённую церковью, отменно представлявшей русское, 18 века барокко. Москва-река – невидимая отсюда, — но очевидно сумеречно-лиловатая – жила протяжно под огромным мостом, и высоченная многоэтажка поднималась старинной крепостью. К ней, миновав стекляшку кафе, где некогда торговали вкусными шашлыками и направился некто. Широкошумные потоки машин слоились, и вскоре, миновав два-три перехода парень оказался у старенького кинотеатра, где когда-то смотрел фильмы, которые нельзя было посмотреть в иных местах. Возле кинотеатра был милый скверик – со скамейками, крытый бронзовой охрой палых листьев; листьев переливавших кадмием, вызывавшем воспоминанья о детском гербарии. Тут, на скамейке парень выкурил сигарету, после чего нырнул в кинотеатр. Он бродил по фойе, рассматривал фотографии актёров, и вспоминал, вспоминал; потом, спустившись в яму зала, занял своё место и дождался темноты.
Засверкало, пестро вспыхнуло – и понеслось. Фильм – точно оштукатуренный чёткостью стилистики,- плавно изгибался тонким сюжетом – чья психологическая нюансировка расцветала причудливыми узорами. Люди на пристани, люди, окутанные туманом, гудок парохода…Мужчина, теряющий любовь, и маскирующий пустоту, сгустками вежливости; вино в стакане; и тома одиночества, прочитанные каждым из персонажей. Тонкие линии жизни соплетались в общий рисунок, и некоммуникабельность, неспособность объясниться с другим выдувала грустные, радужные пузыри. Потом свет включили, и люди потянулись к выходу.
-Ну и чушь! – услышал парень, обогнал молодую пару, и, выйдя в осеннюю темноту, закурил. Дракон дыма улетел быстро-быстро; пёстрые огни города плыли синим, золотым, белым. Карты неведомых стран – такими казались окошки домов; карты, за разными реками которых не проследишь, хотя более-менее известно их движение.
А движенье машин было не менее насыщенно, чем в светлое время суток…Мост изгибался, вверх шёл огромным подъёмом и чёрная чернильная тень ловко превратилась в человека, склонившегося над водой. Парень дёрнулся, и схватил его за рукав. – Что вы! Зачем! Не надо! – зыбко-золотые корни фонарей уходили в воду – или небесные, незримые корабли бросили свои якоря. – Кто вы? – спросил парень. – Никто. Игрок. – Глухо ответил человек. Шли они рука об руку, шли, молчали, поднимались вверх, ныряли в очередной переулок, делавший сложную петлю, но когда парень захотел обратиться к своему молчаливому, внезапному попутчику, выяснил, что тот пропал. Самообман? Мечта?
На трамвае не хотелось подъезжать; лёгкие звоны впечатлений слоился в голове, картины фильма калейдоскопом наплывали на реальность; войдя домой парень включил свет и прошёл на кухню, сел к столу, стал есть мясистые, толстобокие сливы из массивной, расписной тарелки; и думать об образах фильма, о несостоявшемся самоубийце, которого скорее всего не было; думать и смотреть вниз – в узкий колодец двора, где пространство, ограниченное домами, казалось маленьким, детским – и такой же маленькой, детской, игрушечной казалась собственная, нерасшифрованная жизнь…
ОПАСНАЯ ДВЕРЬ
Павильон, напоминавший огромную церковь, будто кончался тут, завершались торговые ряды, и человек стоял под куполом, словно оказавшись в алтарной части. Советская империя – образ религиозного государства без Бога, но без Бога…как же? И вот, кривые и извращённые, возникали и множились культы по-советски, и человек, бывавший в этом космическом павильоне много раз, впервые заметил, что структурно он смоделирован с церкви.
Двери – массивные, тяжёлые – вели в разнообразные внутренние помещения, но человек не знал, куда ему, он стоял, и набирал sms, ожидая…Одна из дверей отъехала и приятель, выскочивший из неё, замахал рукой – мол, сюда, сюда.
Поздоровались.
Лестница, пыльная и полутёмная, шла между обломков декораций – так казалось, по-крайней мере; старые, фанерные макеты распадались от одного прикосновенья, огнетушители выглядывали из красных гнёзд, и пахло неприятно – мёртвым столярным клеем, застоявшимся сном вещества. Несколько людей – иные в милицейских формах – на небольшой площадке за пластиковыми столиками пили кофе и курили.
-Кофе хочешь?
-Да нет.
Новая дверь – и новые люди, ходившие взад-вперёд, переговаривавшиеся, нырявшие ещё куда-то, тащившие сумки, поднимавшиеся по лестницам…
-Суета, в общем.
-А как ты хотел? Это киносъёмки.
Всё съезжало куда-то вбок, устремлялось вверх, и казалось, избыточное движение противоречит всякому смыслу бытия, сути человеческой отъединённости и глубины; щёлкало специальное устройство, вспыхивали лампы, камера работала, и актрисы ругались, изображая нечто, и вновь люди в милицейских формах, с автоматами, входили, выходили, садились за столы, пили кофе…Разносчик пиццы в пёстрой куртке тыкался бестолково, не зная, куда пристроить свой товар…
По крутой лестнице поднялись в квадратную комнату, где диван туго поблескивал кожей, а аппаратура – компьютеры и проч. – не была включена.
Потолок был затянут чем-то блестящим, похожим на зыбкое серебро фольги.
Ещё одна дверь – и за нею долгий-долгий коридор, коленчато загибавшийся вправо.
-Ну? Пойдёшь?
-Не знаю.
-Учти – опасно.
-Ты так и не решился?
-Да нет.
Он пошёл. Нечто мягко пружинило под ногами, и тихие звуки плавали вокруг, будто нежные солнечные зайчики.
Свернув, почти сразу он нащупал дверь и отворил её, и солнце было таким же, и майская зелень вполне уже походила на зрелую, летнюю – в общем та же жизнь, но тридцать лет назад.
Мне десять вот тут, подумал он, огибая массивный, без признаков обветшанья павильон, зная, как и куда идти – чтобы увидеть живого отца, молодую маму, чтобы увидеть себя: ребёнком – которому так хотелось рассказать, как правильно, разумно, целесообразно построить свою, столь неудавшуюся жизнь…
ОЗЕРО-ПАМЯТЬ
Золотой песок вокруг озера мягким теплом обтекал ноги, цветом ответствуя июльскому солнцу. Синяя-синяя вода смеялась, впитывая роскошь лучей.
Вошли в воду.
Глубина чувствовалась сразу – провал её был таинственным, и чем-то манил неуловимо.
Плыли мерным брассом, наслаждаясь всем, что дано.
-Помнишь, ты в детстве боялся глубины, — спросил старший.
Младший нырнул, и тотчас вынырнул, отфыркиваясь.
-Ага. Это после «Легенды о динозавре» — киношки японской, всё мерещилось – выскочит чудище…Жуть…
Доплыли до середины. Купающихся было много, но немногие из них заплывали далеко.
Возле берега шла весёлая, брызжущая пеной света и смеха игра.
-Лягушатник, — незлобиво заметил младший, когда выходили.
Рухнули на песок, тотчас облепивший тела. Вещи лежали рядом на пёстрой подстилке. Закурили, подытоживая – Хорошо.
-А как ящерок ловили в кустах – вёрткие такие!
-Ну…
Воспоминанья роились, давая новые и новые картинки – клочки картинок, не сливающихся в единую плавную ленту…
-Как у тебя с Натальей-то, — спросил старший, пуская колечки сивого дыма…
-Так, — младший пожал плечами, хороня затушенный окурок в песке. – Разойдёмся, наверно.
-Ну-ну…Говорил я тебе…
-Да, ладно…Порция счастья искупает последующий скандал.
Старший улыбнулся, сел, отряхивая песок с тела.
-Редко бываешь, жаль…
-Так дела, сам знаешь…
-Дела, у всех дела…
Мимо пробежали пацаны, разбрызгивая песок, как воду…
-У всех дела – будто жизнь из них состоит…
-Может и состоит…не знаю…
-Ладно – ещё искупнёмся, и двинули – да?
-Давай.
Они поднялись.
Синяя Хонда старшего поблескивала лаком.
-Ну, вперёд.
И братья побежали вниз, к сияющей глади – глади, хранившей в себе их детские силуэты, как память хранила картинки – цветные, радостные, которые не стереть, не избыть – и то, что три дня назад братья похоронили отца, казалось ирреальным ныне, и как будто это он вновь привёз их сюда – на роскошное, ласковое, равнодушное, какое угодно озеро…
ЧЁРНЫЙ ХОХОТ БИЛЬЯРДА
Электричка быстро петляла меж золотисто-зелёных летних лесов, и гладко блеснувшее озеро показалось стеклом, собравшим снопы искрящихся лучей.
-Жаль, нам не здесь выходить, — сказала Ирка,
Они стояли в тамбуре – все четверо: Владимир, Ванька, Ирина, Ольга, нагруженные сумками с едой и выпивкой, курили, весёлые.
-Чуть подальше, — сказал Иван.
Промелькнул дачный городок – пёстрый, компактный, уютный; дачники возились на грядках, тянулся шашлычный дым, и снова лес навалился густою массой.
-А за грибами пойдём? – спросила Ольга, выдувая колечко дыма.
-Ну их, — ответил Иван.
Электричка замедлила ход, подкатила к полустанку под синим навесом, и они сошли. Выщербленные ступени платформы завершились песчаной тропкой меж травного изобилия.
-Вперёд, вперёд, труба зовёт, — пропел Иван, и они пошли гуськом меж штакетин заборов. Залаял лохматый пёс, но залаял лениво – мол, пустая проформа, и что, вас, идущих, опасаться?
Хозяин дачи – высокий, лохматый, белозубый Валерка вышел встречать, махал лапищей. – Давай, давай все сюда! – И они втянулись на дачный участок, заросший травой, с шатрами крыжовника, смородины, с яблонями и вишнями…У дощатого стола сидел крупный бородач, и на мангале жарилось мясо.
-Знакомьтесь, знакомьтесь, — говорил хозяин, и они знакомились, уставляя стол бутылками и закусками, девушки смеялись, с шипением открывались пивные бутылки.
Бильярд стоял под грушею – старой грушей, чья кора отливала красной медью.
Хозяин вынес стопу разнокалиберных тарелок и вручил их девушкам, и сам, нарвав вишнёвых листьев, подбрасывал их на угли для аромата. Кто первый крикнул – Наливай! – разобрать было трудно; но вот уже пили все, все быстро пьянели, водку запивали пивом, а шашлык на шампурах перечеркнувший тарелки тёк соком и благоухал; сочные помидоры лопались в пальцах.
А бильярд стоял под грушей, письмена коры которой отливали красной медью. Что сулили оные письмена?
Анекдоты мешались с всполохами женского смеха, бородач – приятель хозяина, откликавшийся на Вована – сыпал странными, абсурдными историями, и водку пил исключительно стаканами. Красные, налитые кровью – чьи? – глаза…
-А я совсем не умею гонять шары, — пьяновато посетовала Ирка.
-Хошь научу? – зычно спросил Вован.
-А то.
И вот под грушей двое, и резкий треск шаров входит в пьяный, дымный, июльский воздух.
-Э-э-э, — кричит Иван. – Ты чё лапаешь мою деваху?
-Да ладно те, — отмахивается Вован.
Чёрная пасть бильярда глотает их.
Иван пьяноглазый, шатающийся кидается на гороподобного Вована с кулаками – тот отмахивается, Иван падает – падает неудачно, запнувшись ногой, ударившись об угол бильярдного стола, и лежит на траве, и по виску его течёт кровь.
Серебристо дрожит, распадается женский крик.
И чёрный хохот бильярда беззвучно летит в синее-синее небо.
ОНА
Люди с поминок разошлись, и она осталась одна. Медленно перекатывала тяжёлые камни мыслей; а картины, сменяя одна другую, давили и жгли мозг…Муж был молод, на два года старше её, а ей всего 25, и жизнь с ним, три года этой жизни вошла в ту колею, когда казалось всё так и будет – мерно, спокойно, по нарастающей, плавно, всегда уютно…Но всё оборвалось в момент – после ужина муж отошёл покурить к окну, сделал несколько затяжек, посинел лицом, упал и умер. И вот теперь, моя посуду, чтобы хоть чем-то занять себя, без конца прокручивая ленту прошлого, она ощущала такую пустоту, такую с ума сводящую, давящую зыбкость, что и дом казался невыносимым, и сама себе была в тягость.
Не то, что она приняла какое-то решение, скорее просто обнаружила себя идущей по аллее…Улица была невелика, и осенние сумерки плыли пестротой рекламы, освещённых окон, людьми, идущими по делам, детьми, гуляющими с собаками…
Она зашла в кафе, заказала что-то, и стала медленно, сквозь соломинку тянуть густое, сладкое, вязкое, борясь с пустотой, и будто полувидя огни, лица…Она отвечала подсевшему к ней парню – что? не сознавая, сущность её точно раздвоилась – умершее в ней нечто, и нечто, жаждущее жить, быть, ощущать себя живой и тёплой…Он угощал её, что-то крепко обжигало горло, лелеяло сердце теплом.
И была ночь у него дома, ночь, избавляющая от груза – когда комната качалась сине-бело, вспыхивали огни, и всё плыло куда-то на лодке смятых простыней…
Утром, отказавшись продиктовать цифры телефона, она сказала – Я вчера похоронила мужа…