Мы поднимаемся на Петровскую горку, идем по поселку мимо церкви, мимо двухэтажного универмага с разбитыми ступенями, мутными окнами и квадратными часами над крыльцом, которые, сколько себя помню, показывают без двух минут три, мимо столовой, которая сто лет как закрыта, мимо тоскливого типового здания школы, мимо дома культуры с растрескавшимися розовыми стенами, двери заколочены, а в оконные проемы вставлены муляжи окон, где всегда отражается темно-голубое небо. Как-то раз, будучи с похмелья, я проходил мимо и сильно напугался этих окон… За домом культуры поселок кончается, дорога бежит вниз мимо страшных погребов, с обитыми ржавым листовым железом дверьми, отрытых, как норы в склоне холма, мимо черных голых деревьев, предположительно лип и осин. Сегодня тепло, снег в городе уже стаял. Утро серенькое, светлое, с летящим облачным небом в прорехах, и не понятно еще: то ли разгуляется, то ли пойдет дождь. Батый молчит, а Птичкин, мой троюродный брат, всю дорогу жалуется на Юльку.
— Ну, пошел в гараж, надо же скутер к лету готовить. Ну, с Антоном пошел, а что мне там одному, как сычу сидеть? Ну, выпили немного самогона, а чего такого? Ну, пива я еще зацепил на ход ноги, от гаражей, сам знаешь, через весь город пилить… Всё, завелась! Ты чего такой пьяный! С утра ушел, ночью пришел! Опять, небось, с Пашкой пил! Такой крик подняла, аж в ушах звенит! Ну, у меня настроение хорошее, я даже огрызаться не стал, сразу пошел и лег спать. Так она с утра по-новой взялась, пилит и пилит. Мы еще встать не успели… Сели завтракать, а она все пилит и пилит, у меня кусок в горло не лезет. Встал в окно посмотреть, а она мне, ты чего у окна стоишь, опять идти пить собрался! Ну, все, выбесила меня Юлька. Я молча оделся, бросил в рюкзак консерву и хлопнул дверью…
Мы спускаемся с горки и слушаем печальную историю из семейной жизни Птичкина. Я излучаю сочувствие и изредка охаю. А Батый дымит на ходу и, знай себе, посмеивается, они с женой разошлись несколько лет назад, так, что у хана теперь другие проблемы.
— Вот, если сейчас солнце выглянет, значит, я все правильно сделал, — говорит, немного успокоившись, мой брат.
Мы останавливаемся посреди дороги, у нас под ногами бегут талые ручьи, на склонах по обочинам стоят голые деревья, а над нашими головами летит хмурое небо. Стоим и ждем, когда выглянет солнце.
Пауза.
— Ну, ладно, — говорит Птичкин, — чего встали, пошли дальше.
Мы идем вдоль Москва-реки, среди оттаявших, превратившихся в непролазную грязь полей, по Пьяной дороге. Дорога сложена из бетонных плит еще на заре времен, сейчас плиты потрескались и искрошились по краям, поверх плит толстым слоем намазана грязь, и очень легко и весело шагать по этой дороге с приятелями, да нет, давай напишем, как есть, с друзьями, которых знаешь с детства и видишь теперь все реже и реже из-за скучных обстоятельств этой взрослый жизни. От реки налетает ветер, но не обжигает, как зимой: он пахнет талой землей, и черт знает, чем еще, и совсем некуда спешить, весь день впереди, и вот ты шагаешь по плитам с друзьями, и знаешь, что у твоего брата (троюродного) в рюкзачке лежит бутылка водки, банка ленивых голубцов и полбуханки черного хлеба и это знание согревает тебя, и Пьяная дорога, бегущая по берегу реки, кажется тебе самым уютным местом на белом свете.
Мы проходим мимо недостроенного эллинга, где летом бухают пацаны на тачках, мимо причала, куда раньше по узкоколейке с карьера возили песок и грузили на баржи, мы переходим насыпь и заброшенный железнодорожный переезд. За насыпью лежит гладкое, как стол,нераспаханное поле, за полем на холмах рассыпались коробочки блочных и кирпичных домов, а над рекой тянется монастырская стена. Из-за стены поднимается серая громада храма, поблескивают купола, а за монастырем, на горизонте торчат короткие толстые чушки труб тепловой электростанции в Копотне.
Мы собираем по берегу дрова, разжигаем костер, рассаживаемся на кривом неудобном бревнышке, укрывшись за насыпью от ветра. Птичкин пробивает в банке с голубцами две дырки ножом, чтобы не взорвалась и ставит на огонь. Я открываю бутылку водки, разливаю по стаканчикам. Батый, вообще-то его зовут Серега, но так уж со школы повелось, смастерил из своего рюкзачка столик и на газете режет хлеб.
— Пашка, она меня обнюхивает, — никак не может успокоиться Птичкин, — как домой прихожу, сразу лезет обниматься, а я-то дурак, думаю, соскучилась. А она нюхает, бухал я или нет? Ну, что за детский сад, а?
— Пить-то сегодня будем? – спрашивает по делу немногословный Батый.
— А ты чего сюда пить пришел? – валяет дурака Птичкин. – Ты посмотри, какой вид! Вон тебе Капотня, а вот Дзержинский!
— Ты чего, хан, — говорю я, постукивая ногтем по бутылке, — это не для питья, это если там кто поранился, раны смазать, ну, или растереться при обморожении.
Батый вздыхает, Батый качает головой, ждать ему уже надоело, но он терпеливо курит и смотрит на город. У него большая круглая голова, обритая и поросшая редким пушком, белые рыхлые щеки и глаза щелками. В его толстых, поросших черными волосками пальцах дымится сигаретный бычок, и ленточка дыма, расплетаясь, вьется возле шеи Батыя, словно удавка.
Какая же она вкусная, эта первая рюмка водки, особенно если пить, сидя на краю поля пасмурным весенним днем. Сидишь вот так на бревнышке и сквозь подвижное марево костра смотришь на Дзержинский, в котором, наверное, сотню раз бывал, и думаешь, что весна только началась и впереди еще май и целое лето, как не надкусанный пирог, и летом хорошо бы снова поехать на Осетр или на озера под Воскресенском всей компанией на двух машинах, поставить палатки, наловить рыбу, шашлык пожарить, только, наверное, опять не получится, как и тем летом не получилось и прошлым…
И вот я ее выпиваю, эту первую рюмку, и быстро занюхиваю черным хлебом, и смотрю сквозь маслянистый марево над костром на далекий и будто бы игрушечный город.
Погода меняется. Набегают тучи, сыплет морось, темнеет, словно уже вечер. С берега реки, обойдя поле по краю, мы выходим на однополосное шоссе. За шоссе тянутся нескончаемые заборы из досок, кольев, горбылей и ржавых листов железа, а за заборами, за крышами сараев, поднимается беленая монастырская стена.
— Сейчас зайдем в монастырский сад, — говорит Птичкин.
Мой брат (троюродный) стоит на фоне покосившихся заборов и лузгает семечки, высокий и худой, как жердь, в драной пятнистой куртке с капюшоном, с рюкзачком за плечами и в кирзовых сапогах. Передние зубные протезы у Птичкина в прошлом году поломались, новые ему вставлять лень, да и денег жалко, вот он и ходит без зубов и лузгает семечки боковыми резцами.
— Чего я там не видел, – говорю.
— А вот не видел, — говорит Птичкин, – там лавочки возле пруда поставили. Выпьем, посидим.
— Может, не стоит… Ну, все-таки, — жест в сторону храма.
— Да, нормально! — отмахивается от меня Птичкин. — Я летом на скутере с пивом заезжал. Сидишь на лавке, пиво дуешь, а по пруду утки плавают. Красота. Ты как, хан?
Батый пожимает плечами. На его бледном круглом лице застыло отрешенное выражение. В углу рта тлеет сигаретка.
И вот мы идем по шоссе мимо заборов под моросящим дождем, пока не выходим в город на небольшую площадь под сенью монастырской стены. В городе неуютно, суетливо, какие-то люди садятся в автобусы и маршрутки, а на улице такая темень, что машины катят уже с зажжёнными фарами. Заходим за монастырские ворота и видим такую картину – в саду черным черно от людей, и длинная неподвижная очередь, змеясь, тянется по дорожке к храму. А над голыми бесприютными деревьями, над серой от дождя громадой со всеми ее куполами летит куда-то рваное в лоскуты, хмурое небо. Одним словом, тоскливо и неуютно в монастырском саду, но Птичкин уверенно прёт по дорожке в сторону пруда. Садимся на лавку. Лавочка хорошая, со спинкой, и урна рядом, видно, что недавно поставили. Брат снимает со спины рюкзачок, вытаскивает водку и прикрывает рукавом.
— Посуду доставай, — говорит Птичкин негромко.
Я оглядываюсь по сторонам. Не самая лучшая обстановка, чтобы расслабиться. Достаю стаканы. Мимо проходят люди в черном, не то шепчутся, не то молятся.
— Может сегодня праздник, а мы не знаем? Или, не праздник…
— Да, нормально, все, — говорит Птичкин, — не обращай внимания.
— Это мощи какие-то привезли, — говорит неожиданно Батый, — я новости Подмосковья по телеку с утра смотрел.
— Этого еще не хватало…
— Да, х…., не обращай внимания… Ну, разобрали, мужики. Давай, за здоровье!
Тоскливо и протяжно бьет церковный колокол. Птичкин давится с перепуга и проливает водку на грудь.
— Ты как хочешь, — говорю я брату, быстро выпив и пряча стакан, — а я здесь пить не могу. Мне здесь жутко, люди эти ходят туда-сюда, как их… паломники. Пойдем, лучше где-нибудь в городе сядем.
— А чего? – хорохорится брат, но видно и его пробрало, так что он, все же, прячет водку в рюкзак, и мы идем в город, подальше от монастырских стен, в обжитые места.
На пустующей детской площадке, под моросящим дождем мы допиваем водку. Бетонный дворик безлюден. Возле будки подстанции, расписанной граффити, гниет иномарка с развороченным передком. Птичкин выбрасывает бутылку в урну. Батый курит и смотрит сквозь дождик на погнутые качели и закопчённый теремок с горкой. Страшно представить какие сюрпризы ждут смельчака, который рискнет зайти в этот теремок. Светло и покойно на душе. Издалека ее слышно долетает церковный набат.
Наш маршрут прихотливым зигзагом тянется по обезлюдевшему, утопшему в сумерках городу. Помню, как мы стоим на пригорке и пытливо смотрим на продовольственный магазин, пытаясь понять, работает он или закрыт.
— Я, наверное, е….лся, — говорит мне Птичкин. – Ты тоже эту здоровенную курицу видишь, вон там, возле крыльца?
Смотрю, и верно, под козырьком кто-то сидит, но кто сидит, не пойму, пятно какое-то желтеет.
— Это утенок Дак, – говорит, не дрогнув лицом, Батый, — и он сидит в луже жопой.
Раз такое дело, спускаемся с пригорка. Подходим к магазину и верно, жопой в луже сидит грязная и мокрая кукла с поникшей головой. Складывается впечатление, что утенка Дака убили.
— Жуть какая, — говорю.
— Да, — соглашается, брат, — чего только в Дзержинском не увидишь.
Заходим в магазин. Там, в полутьме, в последнем меркнущем свете, сочащимся из окошек под потолком, копошится за прилавком толстая женщина. На полках за ее спиной абрисы бутылок и банок обозначены серым блеском.
— Дайте нам, пожалуйста, бутылку водки и полбуханки черного хлеба, — вежливо просит мой брат (троюродный).
Тетка ставит на прилавок бутылку водки.
— Хлеба нет, — говорит она и ждет денег.
Птичкин расплачивается.
— Ну, что же, — говорит брат, пряча за пазуху бутылку, — не хлебом единым.
Где-то в другом лабазе мы покупаем хлеба, сосисок и банку шпрот. Выйдя за город, мы пьем на дне песчаного карьера с видом на стоящие над обрывом башни высотных домов. Это место похоже на натуру для сцены сна генерала Чарнота из художественного кинофильма «Бег». На дне карьера угадываются присыпанные песком ржавые рельсы. Рядом с нашим биваком громоздятся мусорные отвалы, но это нам нисколько не мешает. Темнеет. В башнях над обрывом загораются окна. Выпив для храбрости водки и закусив шпротами, мы заходим в лес.
В лесу мрак густеет, хоть ножом режь. Вместо тропинок – ледяные желоба, с деревьев сочится влага и кругом лежит снег. Мы шагаем во тьме, мы с детства помним эти тропинки и лесные перекрестки.
— Надо найти какой-нибудь пригорок, — говорю, — там, где снег стаял.
— Да, есть тут одно место, — тянет Птичкин, — а если не там, тогда, уж и не знаю. А то, как бы не пришлось водку всухомятку допивать.
Да, без костра не дело, без костра домой возвращаться не хочется, и вот мы бредем через стеклянный лес, и лес похож на клубок цеплючих черных ветвей, в котором клубится тьма. Сперва по тропке, которая ведет от Дзержинского кладбища к Токаревским полям, потом выходим на лесную дорогу к Петровскому, и дальше, мимо балки, которая ниже разрастается в здоровенный овраг. На дороге колеи по колено, в колеях снежная каша с талой водой, так, что приходится идти по обочине. За балкой дорога резко поворачивает и бежит под горку.
— Здесь где-то… — неуверенно говорит мой брат.
Идем, смотрим по сторонам, ищем оттаявшую проплешину на склоне. Под деревьями темно, но вот Батый что-то приметил и лезет на горку.
— Нашел, — кричит вскоре Батый, и мы с братом лезем следом за ним по твердому оплавленному и просевшему снегу и выходим на полянку.
На поляне клок оттаявшей земли, как раз для семейного пикника, и рядом какое-то бревно, словом, рай на земле.
— Вот смотри, — рассказывает Птичкин, – сейчас апрель пролетит, а в конце мая поедем на Воскресенские озера. Я коптильню возьму. Рыбки наловим. Палатки поставим, заночуем. Графу надо позвонить. Сколько мы уже всей компанией не собирались?
— Три года, — говорит Батый спокойно.
Он курит и смотрит на трескучий огонь. По его отрешенному круглому лицу ходит красный отсвет костра.
— Да, ладно… — недоверчиво говорит мой брат (троюродный) и что-то прикидывает про себя. – Нет, это не дело. Всё, в этом году, кровь из носа поедем, рыбки наловим. Я коптильню возьму…
— И на Осетр хорошо бы съездить, — говорю я брату, – тоже, сто лет не были.
Меня немного разморило у костра, в желудке дружелюбно плещется водка. Я сижу на бревне и жарю на прутике сосиску.
— И на Осетр съездим, — благодушно обещает Птичкин, – только я с собой лодку возьму. На Осетре без лодки делать нечего.
Пауза.
— Насыпай, — говорит Батый.
Я разливаю водку по пластиковым стаканам.
— Ну, за лето! – говорит Птичкин.
И тут мы слышим, как неподалеку от нашей полянки кто-то кричит в лесу тонким мальчишеским голосом.
— Помогите! Помогите… Кто-нибудь, пожалуйста… Убивают… — и все в таком духе.
Голосок звучит дико и страшно в стеклянной, сочащейся влагой чаще.
— Похоже, пацан, — говорит Батый, настороженно всматриваясь в темноту.
— Да, какой еще пацан! — отмахивается Птичкин, — нет тут никого кроме нас.
Сидим и слушаем треск костра. В лесу никто, вроде, не кричит. Я тянусь за стаканом, чтобы выпить водки.
— Померещилось, что ли…
— Не иначе леший, — бормочет мой брат. — В лес, сука, заманивает.
Не торопясь, под сосиски, допиваем водку. Пластиковую посуду и газеты мы сжигаем в костре. Уже поздно, мой брат весь день в самоволке, ему не позавидуешь, так что мы скоренько собираем манатки и идем в город. Костер мы не тушим, и, оглянувшись, я вижу, как на склоне, между черных сосен мигает красный отсвет огня. Когда стоишь вот так на лесной дороге и смотришь из темноты, легко себе представить, будто там, у костра, сидят на бревне какие-то люди. И, может статься, это мы сами.
Ноябрь 2013