Финал весны, начало лета

художник Антон Агеев."Тополиный пух"
Александр Балтин

 

ФИНАЛ ВЕСНЫ, НАЧАЛО ЛЕТА

Май был не ласковым, не добрым; снежные виражи начала месяца, сами устыдившись своей неуместности, наигравшись синеватой сталью собственных завитков, быстро переходили в лёгкий, бессолнечный, воздушный алюминий; сердцевина месяца подарила несколько тёплых, бархатных дней, но к финалу вновь повеяло севером, и ожидание лето было несколько грустным…
Впрочем, детский рай – не забываемый, конечно – слишком далёк от взрослого, отягощённого многим сознанья; и не восстановить чистой, безгрешной радости грибной охоты, или сочного восторга поездки на озеро, гигантской перламутровой раковиной врезанное в песчаный простор.
День детей, начало лета, и вот они – утром ведомые в детские сады; кто-то катит на самокате, иной плачет, и мама тянет его за руку – будто во взрослую жизнь постепенно тянет, упорно; они ничего не знают про календарную метину – детки, ибо каждый день покуда – их.
На ограде сада, прямо на входной двери лежит поваленный тополь, точно переломившийся над решёткой двери, густотой мёртвых уже ветвей надёжно преградивший доступ – ураган был, ветер, играя, сгибал деревья, лохматил листву, праздно обнажая перекрестья стволов; ветер валил тополя, выворачивал с корнями, но, разошедшись, достигнув пика улетел, оставив сложные следы катастрофы; однако, в сад есть иной вход, и возле него сирень полыхает фиолетово, источая аромат столь же сладкий, сколь и таинственный.
-Папа, зея…
-Да, малыш. Крылатая какая!
Пёстрая змея нарисована на асфальте, а за нею этажами домика идут классики, и малыш, соскочив с самоката, хочет попрыгать, но отец, чуть подталкивая его, говорит:
-Пойдём скорее, сынок, и так уже опаздываем…
Малыш бежит к дверям, и, завидев приятеля с мамой, машет тому лапкой.
-Видишь, вот и Денис выздоровел.
-Дя…
Старый, советский, пышный даже в разнообразье внутреннего устройства сад; и, отправив малыша репетировать самостоятельную жизнь, отец идёт мимо тюльпанов, чьи вощёные лепестки, кажется, грустят – ибо холодно, не чувствуется лета.
Солнце – гигантский философский камень, способный превратить свинец депрессии в золото радости – появилось лишь утром; утро всегда туго связано с надеждой, чьи крылья пестры, как оперение райских птиц; солнце исчезло, скрылось: серо-стальная плёнка была растянута в небесах, и ветер вновь принялся за работу.
Тайны небесной алхимии манят, как неведомые, невероятные орнаменты, чья расшифровка, заняв целую жизнь, не приводит к каким бы то ни было результатам.
-Ма, а папа когда вернётся?
-В среду, Леночка, недолго ждать осталось.
Девочка делает крутой самокатный вираж, и мама спешит за нею – чтобы, оставив в саду, спешить на работу.
-Сегодня поставки будут. Что? Плохо слышу. Да-да. Ничего не делай – сиди и жди.
Воздух пронизан шумами; гладко представляя панораму движенья, едут машины; рубиновый глаз светофора, остановив их, открывает пешеходные линии спешки; и мистическая подоплёка жизни вуалируется суммой сует.
Издалека говорящий по мобильнику кажется сумасшедшим – идёт человек, болтает с самим собою, нервно размахивает руками.
-Стой, мы же договорились! Что значит – не успеваешь?
Капли слов брызгают в воздух.
-Заберёшь из школы? Что? Не сможешь? Опять мне отпрашиваться?
Бухгалтеры, мелкие банковские служащие, студенты, продавцы, — пёстрая плазма жизни.
Жужжит гигантским жуком газонокосилка, и рваные ранки травы появляются на краю серого асфальта.
-По пятьдесят брать? Только по сорок пять? О кей, надеюсь, выгорит.
По линиям разговоров текущая жизнь – точно утрачивает плотность, густоту; миражи дел повисают в воздухе, и начало лета не имет ничего праздничного, необыкновенного, счастливого.
Стылая сталь воздуха.
Исчезновение солнца.
Возможно, люди бывают счастливы только в удалении от дел.
И всё же – вот оно ещё одно лето; пришло, дожили – и этот пятидесятилетний, седобородый литератор, только что отведший малыша в сад, и эта сорокалетняя мамаша-бухгалтер, спешащая в скучную контору, и эти совсем молодые ребята, опаздывающие на лекцию, и убеждённые, что молодости не будет конца.

 

ДОЛЖНЫ БЫТЬ…

Он отдыхал один, она тоже; они плыли на белом огромном теплоходе, плыли по северным рекам; любовались пейзажами, стоя у бортов, облокотившись на перила, встречались друг с другом то в кафе¸ то на вечерах, что устраивались организаторами поездки ради развлечения.
Он заговорил с нею, она ответила, улыбнулась…
-Вы же вчера за обедом сказали, что не любите картошку в борще?
-Ага. Я.
-А я без картошки борщ готовлю. Иногда – с белыми грибами.
-Здорово.
Они шли вдоль борта, и мощная вода текла, переливаясь и играя многоцветно; и берега тянулись сплошною лентою лесов.
Они говорили о разном, перескакивая с одного на другое.
Ему было под пятьдесят, очень давно женатый, и – поздний отец, рассказывал про малыша: какой забавный, милый.
Она говорила о детях своих: двое пацанов, сама была моложе его – на целых десять лет, что выяснилось позже…
Он впервые поехал в такое путешествие, жена с малышом были на даче; а он, неудачливый литератор, вот решился – денег не особенно много, но наскрёб.
А почему она отдыхала одна – так и неясным осталось.
Что могло быть логичней постели для этих двоих?
Ею и завершился разговор, как завершались и последующие вечера; хотя спать расходились по своим каютам.
В Ярославле не пошли на общую экскурсию; оторвались, бродили по переулкам старого сонного города, любовались деревянными строениями, обходили пруд, целовались украдкой.
И потом ещё – на одной из остановок, пошли в роскошный лес; углублялись в торжественную зелень, слушали птиц, и она замирала:
-Хорошо как! Словно в детстве…
Он улыбался…
А в Москве на пристани помог ей нести сумку, поймал такси.
Распрощались, поцеловались напоследок, сказали друг другу спасибо за…
И даже не обменялись телефонами.
Он постоял, посмотрел на удаляющееся такси, зачем-то вздохнул, и двинулся к метро, зная, что в квартире никто не ждёт, что на дачу поедет дня через два, не испытывая угрызений совести, а только прежнее: давящий свинец неудачной жизни…
Июнь, утомлённый собственным солнцем, распростёр синевато-серое небо, веющее прохладой; но будут ещё тёплые дни.
Должны быть.

 

ЛИМОННОГО ОКРАСА СОЛНЦЕ

Снег второго июня – вызывающий недоумение у ждущих солнца и тепла; снег свинцово-белый, вертикальный, мокрый – но из-за стёкол уютного кафе не воспринимающийся чем-то фатальным.
-Смотри, снег пошёл…
-Такого квёлого в плане погоды года не помню.
Они пьют красное вино, и рубиновая его субстанция нежно поблёскивает в высоких бокалах.
Они едят пирожные, и парень говорит:
-Глянь, какой странный официант.
Он делает при этом страшные глаза – парень.
-Что же в нём странного?
-Видишь, он подходит к толстяку, третий раз заказавшему коньяк.
-Ну, просто дядька решил хорошенько поддать.
-Так-то оно так, да только это не простой толстяк.
-Ой?
-Это босс мафии – видишь властное какое лицо, а? А брылья? Такой по-бульдожьи держит всю округу.
-О! а она велика – округа эта?
-Ещё бы! Смотри, какие бока – сколько в них вместилось всего!
Девушка прыскает, парень улыбается.
Серая сталь за окном чуть светлеет, но снег идёт ещё.
Они чокаются, выпивают, съедают по маленькому пирожному.
-Отошёл…
-Официант-то? Подожди, он вернётся ещё – даже и без заказа. Он – связник. Без него тоже нельзя.
Толстяк поднимается, отдуваясь, идёт к двери…
-Видишь, больше не подошёл.
-Ладно, сейчас найдём ещё кого-нибудь – с историей. А то вино становится скучным.
И парень оглядывает кафе – оно полупустое: никто не пожелал прятаться от непогоды: будний день, дневное время.
Парень прыскает, не находя подходящего лица, подзывает официанта – того самого, приносившего коньяк толстяку, и заказывает ещё два бокала красного.
-И пирожных, — просит девушка. – Таких же.
Официант улыбается, уходит выполнять заказ.
Снег завершается, и робкое, лимонного окраса солнце, проступает в небе.

 

МЫСЛИ О СМЕРТИ

Старый поэт в обширном редакционном кабинете, говорил молодому, стихи которого обещал напечатать в своём журнале – впервые:
-И моих сотрудников, ну тех, к чьему мнению я прислушиваюсь, поразило, что такой молодой человек, как вы, всё время пишет о смерти. Я сказал им – вы не понимаете, это желание защититься, отстраниться от неё. Не знаю, так ли вас понял…
Они сидели за огромным столом, предназначенным для солидных совещаний, пили кофе с баранками, и книжные шкафы за спиной редактора-поэта взирали на них строго, как мудрецы.
-Сам не знаю, — отвечал молодой. – Возможно, просто попытка разгадать тайну.
Про себя он добавил: безнадёжная попытка; добавил, уже идя домой, минуя чудесные дворики с пёстрыми детскими площадками, вглядываясь, как всегда в лица домов, стараясь представить начинки квартир, содержание жизни и быта.
Он думал – вернее, ощущал – что ждать ещё полгода публикации это долго, очень долго, и ему грустно становилось, тягостно; и тогда он купил бутылку водку, чтобы острый её, сухой огонь смыл все досадные ощущения, чтобы вернулись они на другой день усиленные…
Мысли о смерти… Навсегда ужаленный ею, её тайной вспоминал порой тот миг, когда, ввергнутый в жар болезни, трясомый ознобом, он вдруг словно повис над бездной, не понимая: как же так? где же я буду, если меня не будет?
Жутко было – как жутью веяло нутро церкви, когда впервые зашёл туда с тётушкой, а случилось это в провинции, в недрах советского времени.
Он много бродил потом по дорожкам мысли, по тёмным тропкам ассоциаций; много читал мистической литературы, силясь представить полёты и озарения, воображая тайные мосты, соединяющие нас с чем-то невыразимым…
Он печатается давно – а тот старый поэт-редактор умер много лет назад: то есть уже выяснил, что такое смерть; а журнала не существует столь длительное время, что и не вспомнить, в каком году он погиб.
Много пришлось соприкасаться со смертью – и, вспоминая, как увидел в морге, в поминальном зале, мёртвого отца, столько значившего в его жизни, как поразило, хотя прекрасно знал о том, отсутствие дыхания, полная неподвижность, точно благодатная аура действий и слов сорвана была, обнажив труп – он снова и снова стремится постигнуть сущность дебрей, обозначенных смертью.
Он бродит один, жена с малышом уехала на дачу на несколько дней, и малышу всего три с половиной года: вот сейчас он, захлёбываясь восторгом, прыгает на батуте, пока седобородый его, пожилой отец бредёт тропинкой бульвара, где часто гуляли с мальчишкой, бредёт, представляя, что будет говорить малышу, когда тот спросит о… Невозможно угадать, когда и как спросит о смерти, как невозможно вспомнить, спрашивал ли когда-нибудь о ней своего отца, умершего так давно, что вся жизнь прошла без него.
Оно понятно – система устойчивей всего в момент возникновения, ребёнок дальше всего от перехода в часы появления на свет, только насыщает ли душу подобный ответ?
В массе книг написано, что Бог есть – в не меньшей массе, что Бога нет – доказало ли это хоть что-то хоть кому-то?
Медленное вызревание рифмованного четверостишия в мозгу напоминает жизнь-работу кристаллов, и когда придёшь домой, останется только записать – как некие сущности заполняют нами, нашими жизнями не зримые, бесконечные книги пространства и времени.

 

ВОЗЛЕ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ

Крупные, заострённые, коричневатые камни – щебёнка между шпал и около них; и возле одной рельсы блестят лепестки разбитой бутылки.
-Осторожно, малыш! – отец хватает мальчишку за капюшон курточки: лето начинается прохладно; хотя изумруд травы на высоком холме блестит славно, сочно, ярко.
-Осторожно. В курточке не жарко?
-Жако, папа…
-Снять?
Он снимает курточку, сворачивает её, убирает в пластиковый пакет, какой вешает на ручку самоката, что стоит на многохвостной, расхоженной дорожке, какая тянется вдоль железнодорожных путей.
Мост нависает над ними, обнажая свою неприглядную изнанку, и когда возникает в перспективе электричка, малыш подпрыгивает, хлопает в ладоши, отбегает, смешно суетесь, подальше, и стоит в траве, тыча в мчащуюся пальчиком:
-Ту-ту, папа.
-Ту-ту. Скоро на дачу поедешь, малыш. Хочешь на дачу?
-Не-а. Не хОчу…
Он говорит это, через час другое; когда они вернутся домой, и мама придёт из офиса, он будет рваться на дачу, не зная, сколько это – два дня.
Два дня, через которые наступит суббота.
-Папа, ту-ту…
Электрички выскакивают из поворота огромными металлическими змеями; они несутся, рассекая июньский воздух, и он пластается вокруг движенья, и отцу страшно становится, что пошёл на поводу у малыша, спустился сюда с ним; электричка проносится совсем рядом, и, как всегда, ничего страшного не происходит.
Малыш снова переваливает через рельсы, опираясь ручонкой на блестящие их линии, и хочет прыгать по шпалам, бежать по крупной щебёнке…
Отцу снова не по себе, хотя знает прекрасно, что успеет среагировать, что отбегут они вовремя, да и малыш сам не раз проявлял осторожность, но страх вползает в сознанье вовсе не металлической змеёй.
-Давай всё же в сторонку, малыш, а?
-Ну, даай…
И они отходят.
С края дороги мальчишка начинает собирать камни, его интересуют самые крупные, он складывает их на травке, говоря:
-Дом.
-Ты построил дом, малыш?
-Дя. Большой дом.
Пройдя несколько шагов, он берёт очень большой камень, роняет его, смотрит на отца:
-Папа, ты.
Отец тащит камень, кладёт на горку других.
-Крыша будет, да малыш?
-Дя. Кыша.
Он подскакивает внезапно:
-Ой, ту-ту… Я слыу.
Электричка вылетает из-под моста, слоится мелькающим телом, можно заметить в окнах скучающие лица, но это замечает отец – мальчишку интересует только гладкое, мощное движение.
Они стоят в траве, достаточно густой, доходящей малышу до пояса; и когда электричка уходит, он поворачивается, давая понять, что насмотрелся, и лезет на холм – крутой, в уступах.
-Малыш, а самокат? – кричит отец.
-Ты, — оборачиваясь, указывает малыш.
И отец, подхватив самокат, лезет за сынишкой, торопясь, боясь неизвестно чего.
Солнце разошлось под вечер, стало тепло, и когда перелезут через заграждения и отец вытрет руки малышу влажными салфетками, наверняка мальчишка захочет на горку, на детскую площадку.
Очередная электричка, играя пластающимся звуком, проносится мимо.

 

ОДНА ИЗ КОМНАТ ДАЧИ

Вторая дача на сдвоенном участке в двенадцать соток ветшала, рассыхались доски, уходил в землю фундамент.
Звали её дедовской, но дед умер давно, без надобности стали ульи, омертвели и были выброшены колоды; но на участке был роскошный огород и яблони и сливы плодоносили, и дядька делал замечательное сливовое вино.
Одна из комнат дедовской дачи использовалась, как склад, и разнообразие предметов будто венчалось ходиками на стене – давно не работающими, с шишкинскими аляповатыми мишками и фрагментом леса.
Во второй, узенькой комнате ночевали иногда – когда родни собиралось избыточно; две старых кровати с шишечками стояли, столик разделял их, а из маленького окошка был виден пышный шатёр сиреневого куста.
Московский племянник ночевал в тот раз тут с бабушкой, ждал, пока она укладывалась, сидел в крохотном коридорчике на откидном стуле из кинотеатра, чьё происхождение было не выяснено, листал книжку, глядел в открытую дверь – на соседский участок, на огонёк в дощатом домике.
-Саша, — звала бабушка. – Иди ложиться, поздно уже.
Он шёл, раздевшись, быстро юркал под одеяло – как в детстве, только тогда было в основной, большой даче, что рядом – вот же она, близко, как то самое детство.
-Как не верить? – говорила бабушка внуку. – Я вот всегда – о чём помолюсь, то и сбудется. Вот помолилась, чтобы Лёше машину купить, и купил он…
-Хорошо, ба, — отвечает внук, зевая.
Он многое может сказать – или просто попросить, чтобы помолилась о нём, ибо жизнь его никак не складывается.
Лёха – двоюродный брат, моряк-подводник спит с семьёй в главном доме; завтра будет шумно, будет застолье, дядька – хозяин обоих участков – будет суетиться, шутить, и тётушка – плавная и пышная – будет носить различные блюда для трапезы на участке.
…нельзя же и впрямь, ба, думает внук, верить так наивно-примитивно; нельзя же Бога – эту немыслимую, не представимую силу — воспринимать, как раздатчика благ земных.
И с этими мыслями засыпает…
…в другой раз ночевали в той же комнатке с Лёхой.
А до того ездили на двух машинах в Оптину пустынь (а сами дачи находились под Калугой, в сердцевине обширного дачного массива), леса тянулись зазубренными стенами, и серый асфальт, блестя на солнце, пластался под колёса.
Монастырь был столь же таинственен, сколь не понятен, и кладбище веяло покоем, как всегда бывает – по крайней мере, так воспринимал московский гость.
Дядюшка и тётя хотели искупать малышей в купальне, неподалёку от Оптиной – в той, с которой связано было много разного, якобы мистического, а они – братья, покурив поодаль, решили ехать назад, купаться не хотелось.
-Лушче на озёра смотаемся, — пошутил Лёха.
Не поехали, однако.
Алексей лихо рулил – вообще, бурный нравом был, шумный, и по дороге на дачу, остановились у маленького магазинчика, купили водки, ибо выпить любили, а вечером уже, когда все улеглись, отправились в узенькую, уютную комнатку дедовской дачи, стали пить потихоньку, закусывая огородными дарами.
-Ба говорила – помолилась вот, чтобы Лёше машину купить, он и купил. – И выпил, и закусил редиской.
-Я ко всем этим вещам отношусь… сам знаешь… не особо.
-Я тоже…по своему как-то. Но – вот так наивно верила. Хорошо так, наверно, да?
Брат не отвечал, нарезал колбасу.
-Поедем завтра на рыбалку?
-Одним днём?
-Ага. По-другому не получается. Дмитрича возьмём, Мишку.
-Поехали.
Они сидят ещё какое-то время, выходят курить на крыльцо, любуются роскошной летней темнотой, яблонями.
-Смотри, я вот придумал – на той звезде, — брат указывает, и дымок сигареты точно строит иллюзорной мосток к недрам бездны, — я живу.
-Здорово. – И думает, что у него это тоже форма веры.
А бабушки нет – уже много лет; и такая же, как тогда великолепная ночь, точно вмещает в себя все судьбы, весь океан умерших и все континенты живых.
-Ладно, давай спать, — говорит Лёха.
-Да, пора.

 

ЛИВЕНЬ, ДОЖДЬ, СОЛНЦЕ…

Летний снег – тополиный пух – скапливается у паребриков, убеляет траву, точно подчёркивая возраст оной – хотя какой возраст у травы…
Грифон с открытой пастью тянется по небесным слоям, он плывёт медленно, тушей своею наводя сетчатую тяжёлую тень; из него выделятся арфа, но музыки небесной не услыхать; над арфой возникает дворец, от какого отслаиваются волокнистые колонны, арки его, изгибаясь, распадаются, то мерцая опалом, то играя сиреневым цветом – и лить начинает сразу, густо, закручивая различную, многоярусную листву, какой больше, чем человеческой биомассы; сгустки тополиного пуха замешиваются в жиденькое тесто, но никто ничего не испечёт из него.
Тяжёлый небесный транспорт с тугими проворотами колёс движется, теряя собственные силы по мере попадания в неизвестность, в условные тоннели будущего, в едва означенные лабиринты грядущего; вместо ожидаемого ливня получается скромный дождик, лилово окрашивающий пространство; и зонты мелькают часто, если смотреть с высоты этажа, на коем обитаешь.
Тоже надо выходить, забрать малыша из сада; в бессчётный раз оглядеть страну дворов, органично соединённых в гирлянды; и… брать ли малышу зонт?
Да, наверно, под ним, прозрачно-голубым, похож он на шагающий грибок…
…вперебив всплывает: отойдя на несколько метров от пустующей вечером площадки, в разливе травы нашли шампиньоны, рассматривали, присев, и малыш трогал чёрно-белую шляпку пальцем, потом, подхватив палочку, хотел выковырнуть гриб, но ты не дал – Не стоит, малыш, пусть растёт.
И малыш сидел ещё несколько минут на корточках, глядел заворожённо, выдувал нежный, как он сам, шарик звука: Гиб…
На нитях дождевых остатков повешен воздух: точно реянье крыл: эльфы летают, феи мелькают меж ними, но желания исполняются только логичные и без участия волшебных палочек.
Сирень, густо благоухающая у входа в сад – томительно-обволакивающий запах, приятный, привычный.
-Смотри, малыш, какие красивые гроздья!
Малыш глядит на сирень, точно изучая её, стремясь понять метафизическую сущность густого цветения.
В луже под кустом мокнут сбитые трубочки цветов.
-Папа, где киска?
На той неделе, когда выходили из сада, пегая кошка сидела на ступенях не высокой горки, и малыш стоял напротив неё, глядел, норовя погладить.
-Убежала, сынок. Не будет же киска сидеть на одном месте несколько дней!
Дорожка между кустами и травами; ступеньки, ведущие к решётчатой двери; кодовый замок; тонкое сияние краткого звука.
Лужи всюду, потоки — течение гладких и бурных, прозрачных и мутноватых вод, завитки, напоминающие странный орнамент, коды узоров, краски не ласкового июня.
Прыгает по лужам малыш; солнце, взявшись за работу, быстро реорганизует небо по своему – и сияет оно, лучась золотисто: сияет, отвечая всем малышам, всей радости мира, всему цветению жизни.

 

ЗООПАРК

Зоопарк нависал ярусами чудес, громоздился торжественно, играл цветами и формами; дорожка переходила в дорожку, новые помещения появлялись, разные животные выходили из области детских мечтаний.
-Сон, папа, сон…
-Слон, малыш. Да.
Огромная серая гора задирает хобот, и бивни точно прободают клочки пространства.
Малыши толпятся, слышны восторженные вздохи.
Тигр мечется по клетке – туго, упруго пружинят его шаги, оранжевое золото вспыхивает огнями на великолепной шкуре, и голова прекрасного зверя массивна, как лапы тяжелы, внушительны.
-Смотри, сынок, его хребет – будто горный, да?
-Похоже. Ему тесно, наверно, папа.
-Пожалуй. Может, и не надо его в клетку.
За пространством воды – медведь: белый, а по сути с желтоватой, клочкастой, огромной шубой; он лежит, не желая движений, не видя в них необходимости; он лениво поворачивает большую голову, и кажется, наблюдает за пришедшими за ним наблюдать.
Шум обезьянника, где шимпанзе корчат рожи, потом ловко взлетают на стволы, качаются на лианах, используя хвосты, как лапы; а павиан свиреп, и когда разевает пасть, малыш шарахается в сторону, боится быть укушенным.
…мелькает в мозгу отца: зоопарк в Таллинне, сам он – мальчишка, и в небольшой вольере с тюленями меняют воды. Детвора толпится вокруг, жадно вбирая каждый кадр из мерно длящегося кино, фиксируя всякую крошку воплощённой яви – маленький тюленёнок, ловко орудуя ластами, забирается на каменный пандус, и, улыбаясь, скатывается в воду. Плюх! Слышится, и показывается голова малыша, и снова он, ловко-ловко, лезет вверх, и снова на лице его улыбка. Такое бы счастье испытать, сам улыбаясь воспоминанию, думает отец.
-Па, что это за птица? Нос какой, а!
-Это тукан сынок.
Кажется, могучий ключ сейчас перевесит пёстрое тело, чьё райское оперение говорит о других мирах.
…и снова мелькает воспоминанье: на ВДНХ, позади шатров – цирка что ли? Не знал, что здесь был – на газончике, ограждённом легко, тигрёнок с дрессировщиком. Тигрёнок – хоть мал, но чувствуется грядущая стать, и даже не большие лапы мнятся крупными, серьёзными – царапает деревянную скульптурку, балуется, как человеческое дитя, и дрессировщик глядит на него ласково, как отец, и снова малыши толпятся вокруг.
Дети заходят в зоопарк, покидают его, неся радуги воспоминаний и пригоршни впечатлений; дети в сопровождении взрослых, которые, коли по сути, такие же дети, только выросшие; движение идёт – постоянное, праздничное, ибо не растянуть праздник на всю жизнь, даже и пытаться не следует.

 

КРОВЬ ИЗ ВЕНЫ

Иногда вспыхивало в мозгу – и дранные ободки мерцали в сознанье: детский сад, приехавшие брать кровь врачи, и массивная, белохалатная тётка с вороньим гнездом на голове, колет палец… раз… другой, кровь не идёт, страшно мальчишке…
На всю жизнь осталось, застряло в карточках подсознанья страхом – сдавать кровь.
Из вены тоже раз долго не могли взять – давно-давно, и до сорока пяти дожил, не зная, своей группы крови.
Однако потом вынужден был сдать, и ничего, гладко прошло.
…бессобытийность жизни, просто клёклая масса затягивающих дней; жизнь у него такова, что утром сходить в поликлинику, сдать кровь из вены — событие; надо натощак, значит нельзя и закурить; медленно тянущееся время, или капли минут, падающие вяло в сосуд сознанья, и без того переполненный, когда человеку под пятьдесят.
Лето холодное, неприятное; несколько тёплых дней июня можно отнести к раритетам, а так – дожди, серое небо, шквальные порывы ветра, раз завершившиеся ураганом с поваленными деревьями, порушенными остановками, жертвами.
…пора ли идти? Сколько до поликлиники – пять минут? Семь?
Вечный страх очереди, не страх даже – а муторный морок, хотя теперь талоны, никто не втиснется…
Капает дождь, сереет платина неба, двор знаком до последней прожилки, и всё равно – нравится он, уютный; на стенах котельной берёзовые рощи прозрачны, легки, и машины поблескивают лаково.
На переходе вытащил мобильный, используемый вместо часов: пять минут прошло, ещё десять до укуса пчелы?
Или осы?
Летающие цветы – пчёлы, чудесны; и какие узоры скрыты в только извлечённых сотах! как тепло и золотисто блестит в них трудно добытый мёд, как…
Переход завершён, далее обогнуть одну из коробок общежитий: огромные, кажутся они плоскими, великан, коли толкнул бы, завалились тотчас, но… где видал великана, кроме своих фантазий?
Бахилы взял с собой, надевает в коридоре.
Две тётки судачат – о препаратах, зарплатах; мало народу ещё.
А перед лабораторией – очередь: старики в основном; кажется, им больше развлечение, чем необходимость, хотя… кто знает, не был никогда стариком, хотя в школе именовали именно так: интеллектуальный старичок.
-Здесь вызывают, да?
-Да, да, — зашумели.
-У меня диабет, — прошамкала бабка с лицом, напоминающим древесную кору. – Меня не пропустите?
Но это не к нему, он уже у двери, и ражий эмчээсник, на ходу надевая фирменную куртку, выходит как раз тогда, когда звучит его фамилия.
-На стул положите куртку и сумку.
Кладёт, садится, закатывает рукав, не смотрит.
Быстро всё, моментально – у пчелы слишком длинное жало, но почти не ощущает его в вене, и потом всё же глядит на пробирку, полную густой, чёрно-багровой плазмой.
-Подержите пять минут, — проспиртованная ватка прижимается к локтевому сгибу.
Благодарит. Прощается. Уходит.
Сидит несколько минут в коридоре, потом спускается по ступенькам, с наслаждением закуривает.
Дождь перестал, но серое всё вокруг, волглое.
И по дороге домой почему-то кажется, что кровь течёт по руке.


опубликовано: 3 июля 2017г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *