Литературные силуэты

Александр Балтин

 

КАЗУС КАВАФИСА

Когда поэт обращается к историческому антуражу, имея в виду вектор проникновения в сущность оного, это означает одно – действительность в тех формах, что известны ему, не может насытить алчущую душу.
Но Кавафис не просто трактовал стихом темы истории – он жил в ней, великой и ветхой, грандиозной и нищей.
Да и что было любить ему в повседневности? Временную службу, растянувшуюся на полжизни? Однообразный, кондовый формализм церкви? Пустоту болтовни в темноватых кофейнях?
Отсюда – волшебно расцветающий на бумаге ушедший мир – ушедший, но живой, проступающий пёстрыми пятнами сквозь камни яви.
Этот мир был его – словно ошибкой занесённого в век скучный, прагматичный, исключающий геройство; и, исправляя эту ошибку, вновь и вновь писал он о прекрасном Юлиане, который предпочёл солнце язычества мрачному, смертному колориту формального христианства.

 

ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ ЗЕЛЕНЬ

Замечательная, волшебная зелень, слоями низвергаемая из таинственных слоёв космического языка (праязыка) в язык подлинный: щёлкающий, льющийся, играющий, серьёзный; все нюансы дремучих мхов, и оттенки древесной коры, напоминающей манускрипты с древними письменами выявляются смысловыми вспышками поэмы; зелень жизни… и речи – ибо как мыслится жизнь без оной? Зелень — символ, конкретика, простота и сложность: сложность данная в ажурно-воздушной простоте, и простота, проникающая кольцами в сложность; извержение поэмы Тувима, как вулканическая мощь польского гения, способного совместить путешествие Улисса и банальную одинокую печаль вечером на скамейке…
Скамейка Тувима в Лодзи! – своеобразие памятника, окружённого незримой поэтической аурой.
И снова громокипящая, словотворящая, ликующая жизнь, дающая зелень…

 

ПОЭЗИЯ ХРИСТИАНА РОЗЕНКРЕЙЦА

Инкунабулы не ветшали, не выцветали великолепные, пёстрые рисунки, и, блуждая в лабиринтах, построенных мудрецами былых времён, стоило поднять розу – а следующее действие становилось очевидным: нужно было совместить её, символизирующую сердце, с крестом, символом нового значенья.
Да, давно отшумели крестовые походы, а вскоре будет лютовать инквизиции в косном, чёрном заблуждении своём назовущая себя святой, но символ креста оставался не понятым – данный всем, он и не мог быть понят, хоть и воплощался Христос именно для всех.
Христиан Роценкрейц взрастил розы на своём подоконнике…
Он учился в монастырях – у лучших, потаённых, ведающих.
Он скитался по Востоку – и иудейские тайнознатцы посвящали его в круговые, огненные, пламенеющие законы каббалы; он прикасался к отзвукам египетских герметических тайн: прикасался чистотою ищущего сердца и силою незамутнённой мысли; он прошёл те дороги, какие проходил мало кто из европейцев, и на химической свадьбе своей соприкоснулся с веяньем вечной женственности, что укрепило панцирь знающего, но не облегчило участь живущего.
Подоконник, на каком возделаны и произросли розы, условен, как видимая реальность, что есть не более, чем покров, какой не сложно сдёрнуть, если знать, где потянуть.
Христиан Розенкрейц знал, но не в этом была его цель: пышные розы манифестов взрастали в тени креста, и соблазны напрасно собирали войска, ибо их усилия для Христиана Розенкрейца оставались тщетой; и напрасно сияли полированные доски достатка и успеха – основатель ордена и не замечал их.
Тогдашняя учёная братия отвергала поиск, отвергала знание, что не способно постичь, и Хритиан стал набирать сподвижников из разных слоёв: заражая речью, поражая тайнами…
Как бы то ни было, орден возник – окружённой аурой легенды; он возник, как сложное отражение в лабиринте зеркал, отражение, брошенное Изумрудными скрижалями Гермеса, какие так точно понял таинственный Христиан Розенкрейц…

 

ЕСТЕСТВЕННОСТЬ ЕЛИЗАВЕТЫ СТЮАРТ

Сочетание имени и фамилии настраивало на европейский лад: будто гостья в поэзии русской.
Естественность её стихов равна роскошно-простому запаху укропа в огороде: хотя огород её поэзии и сложен, и метафизичен.
Волшебный дождь распускается над миром – дождь, щедро раздаривающий себя, опустошающий свою суть, как резерв, который никогда не опустошить.
И серая, сытная для почвы синева струй пронизана тем, что поэт Елизавета Стюарт почувствовала с точностью сверх-чувствительного прибора: «космическим бескорыстьем».
Людям бы таковыми быть!

 

ВОЛЯ И ВЕРА КАРОЛЯ ВОЙТЫЛЫ

Лодку веры нести через холмы и пустоши атеизма…
Жизнь Кароля Войтылы – Иоанна Павла второго – избыточна и без стихов.
Он из тех не многих, кто оправдывает существование папского престола, исторически скомпрометированного чёрными деяниями многих папа.
Но стихи его – исполненные кроткой воли – полноправно помещаются в поэтические антологии.
Тончайшая нюансировка психологии веры дана в виртуозных верлибрах – или в стихах, где рифма мелькает, как потерянная золотая монета, давая ощущение мудрой оригинальности.
Тонкое осознание истории, в которой все мы живём, в большинстве сего не сознавая, проявлено в стихах о польских королях – богато инструментированных, насыщенных сложным раствором ассоциаций.
Пышные снопы веры, золотая работа души.
Алмазная доля Кароля Войтылы.

 

КЛАРИЗМ МИХАИЛА КУЗМИНА

Муаровые разводы Михаила Кузмина! Нежность кларизма.
Сии изысканные, утончённые вирши стоит издавать на особой, под старину бумаге, в роскошных, с золотым тиснением переплётах.
Рафинированность, как норма жизни, приведёт к конфликту с последней: однако, результат окажется превосходным.
И Александрийские песни звучат так, будто сложил их тонко чувствующий насельник того времени, а, к примеру, стихотворение о Гёте наводит на мысль об авторе-современнике.
Рафинированность, помноженное на эстетство.
Всё-таки бабочке сложно в хлеву…

 

СЛУЧАЙ ФЁДОРА СОЛОГУБА

Тело любимой жены было найдено в реке. Он ждал её, ушедшую ненадолго, всю зиму, ждал упорно, как трудился. Прислуга ставила на стол два прибора, будто дверь вот-вот откроется, и…
Потом он заперся в кабинете, и погрузился в мир, неведомый никому; он долго блуждал в дебрях математических формул, ища в их суммарной чудесной графике не только смыслы, но и оттенки оных. Он выходил только поесть.
Наконец, он появился с сияющим лицом, и прислуга поинтересовалась, чем он был занят так долго.
-Хотел математически точно убедиться в существовании того света, – был ответ. И, видя удивление прислуги, добавил: Теперь я уверен, что встречусь с женою.
Поэт-математик Фёдор Сологуб был уверен в этом.
Остаётся надеяться, что математика его не подвела – как не подводила поэзия.

 

ВЕКТОР ВЕРЛИБРА

Вольные, плавные верлибры Виславы Шимборской, уходящие в дебри, в копи былого; погружение в мир старинных войн, как вектор метафизики: всегда жёсткой по отношению к человеку.
Дали и глуби Шимборской ближе, нежели повседневность, какую она великолепно может дать интерьером – грустным, конечно: интерьером, где, к примеру, остановились часы.
Они часто останавливаются, и люди, заводя механизм, даже не представляют, сколько часовых колёсиков стёрто о монументальные камни прошлого.
Отсюда – и интерес к лютовавшим войнам, что выкругляли, подчёркивали человеческую суть, и анти-суть, когда, кажется, нет никого более жуткого, чем человек.
Вектор верлибра Шимборской включает в себя вектор мудрости – той мудрости, что присуща сущности поэзии вообще.

 

СТУПЕНИ ЛЕСТНИЦЫ

Вино Хайяма есть волны эзотерического экстаза: но нам, сегодняшним, не считать подобный подтекст – подтекст творившего совершенные стихи лунноглазого старца-математика, ибо великий поэт Востока не мог суфием не быть…
Роскошь хайямовских рубайятов – ступени лестницы, родственной лестнице Иакова, чья высота выше любой, что способна представить самая кроткая фантазия нищего духом.

 

ОКУДЖАВА И МЫ

Нежное, доброе, несколько заунывное…
Пение Окуджавы, столь важное для лучших представителей двух-трёх поколений, ныне востребовано только постаревшими их представителями, а, учитывая скоротечность жизни вообще, аудитория эта редеет на глазах.
Ибо доброта не популярна.
Как мягкость и нежность.
Могут ли эти – основные – понятия быть популярны, или нет?
Оказывается, могут.
Двадцатилетие официальной политики растления – с обнаглевшим шоу-бизнесом, осатанелой жаждой наживы, тотальным размывом эстетических критериев, с культом псевдосилы и проч. – сделало своё дело, да так, что всё животное наверху, а всё лучшее, человеческое загнано в подполье.
Попробуйте объяснить двадцатипятилетнему менеджеру, что в жизни кроме денег, комфорта и неправильно понятого успеха есть ещё что-то! Не преуспеете – как предложив ему послушать песни Окуджавы.
Ибо для их восприятия нужны соответствующие душевные вибрации – они нужны и для нормальной жизни, но, заглушённые реальностью, еле теплятся они в нынешних душах – однако, теплятся всё же, ибо изначальны.
А курс (нелепо звучит, увы) – в школе, к примеру – курс прослушиванья песен великого барда мог бы осветлить души детей, ещё не столь загрязнённые, мог бы, но…
Аудитория редеет.
Свет убывает из жизни.
Самое страшное, что живущие в темноте начинают воспринимать её светом.

НА СМЕРТЬ ВАЛЕРИЯ МУТИНА

Славянский богатырь с наивно-добрым, в чём-то детским лицом; строитель, возводивший Саяно-Шушенскую ГЭС – Валерий Мутин, много лет боровшийся с лютым раком, мудревший от страданий, терпеливый, как античный стоик…
Его стихи – как вспышки огней в духовной ночи, густо опустившейся на реальность, как сгустки озарений… Они естественны, как трава и деревья, которые он так знал, будучи охотником много лет, отказавшись от охоты, как от пагубы… Он жил в банально-простом, деревянном доме, собеседуя с Богом и небесами, космосом и росой, рябиной и птицами, запредельным светом и всей конкретикой, созидающей земную жизнь.
Он отпускал стихи на волю, как отпускают птиц; и, кажется, самый воздух радовался, воспринимая великолепные созвучия.
Почти не замеченный столичными журналами, игнорируемый порочной тусовкой, он продолжал свой труд до последних дней – поэт, богатырь, строитель, зиждитель гармонии, творец, дарящий то, что уходит в вечность…

 

ПОЭЗИЯ ПИСЕМ ВАН-ГОГА

Живопись Ван-Гога, мощно и пестро продолженная поэзией его писем – о! именно поэзией, ибо мазки фраз также выпукло-выразительны, как удары его кисти о холст – колокольные удары; ибо берлинская лазурь смысла входит в тончайшее взаимодействие с киноварью чувств, а большинство писем рассказывают не столько о горении художника, сколько о поэтической сущности мира вообще.
Подлинность боли.
Торжество солнечных красок.
Страдания и ритмы великой души.
Поэтический пульс обнажён – как обнажены до самой сердцевины сути картины.

 

«ЛЕСНОЙ ЦАРЬ»

Жутко-великолепный «Лесной царь» входил многими ветвями страха, сострадания, страсти, прелести в жизнь читателя-мальчишки, отодвигая реальность на второй план.
Ритмы баллады соответствовали бегу коня, и чёрные корни, как пальцы подземных гигантов, выпирали из земли, едва ли претендуя на подковы.
Мальчишка читал и перечитывал; он ощущал себя таким тёплым, живым младенцем, в тельце которого уже вошла смерть… Он ощущал себя родименьким, какой не смог уберечь своего малыша; и новогодний снег, густо падавший за окнами московской квартиры, был не более реален, чем мрачный ночной лес.

 

«ВЕРЕСКОВЫЙ МЁД»

Вересковая пустошь требует баллады… Бернс знает, что восславить, и, видя действительность через призму эля, пива, виски, понимает, что только поэзия способна удержать яркий фокус бытия, творящееся в котором часто достойно легенды.
Впечатленья подростка слоятся, множатся, наплывая друг на друга, и низкорослый вереск, давая основу мёду, входит в реальность, застя школьную премудрость. Впечатлительность вызывает слёзы, и картины битвы и жестокость шотландского короля, точно пружины, уносят в историческую даль, где гениальный неудачник, национальный поэт, черпая восторги в алкоголе, пишет балладу, отвоёвывая у времени века бессмертия.

 

МЕРЦАЮЩИЕ СОЗВУЧЬЯ КЛЮЕВА

Избяная философия крепка, как жизнь, долговечна, как почва, сулящая злак.
Блин сияет, что солнышко, и рыжий мурлыка глядит, мерцая вертикальными зрачками, ожидая вкусной еды.
Стихи Клюева сверкают и переливаются; на узоры снежинок падают изумрудные отсветы, а рубиновый пух жизни мягко устилает факты фантазий.
Из дебрей изъятая ярость разнообразных сект сочетается с воспеванием внутренних органов человека – этих совершенных ювелирных изделий природы.
Медный кит, плеснувшись в небеси, рождает из гроздьев капель таинственно мерцающие созвучья.

 

ОНИ ЖИЛИ ВЕСЕЛО

Они жили весело – пиры вздымали пёстрые стяги, гусарство цвело, и поэзия пенила жизни, как брага.
Всегда чуть хмельной Денис Давыдов, туго выкатив глаза, читал, захлёбываясь, новые стихи.
Нежно-расслабленный Дельвиг с отсутствующей улыбкой глядел из-под очков, и губы его бормотали нечто нежное.
Порывистый, жаркий, подвижней ртути Пушкин моментально вспыхивал от чужих строк, тут же щедро раздаривая свои.
Темпераментный Языков предлагал новый вариант строфики – вообще с нею было вольготно: заимствуй у других, прячь строки, камуфлируй серьёзность шуткой.
Чудесно пах рождественский снег, и свечи в усадьбах зажигались рано, впрочем, как и в городских квартирах.
Паркеты сияли, но не хотелось никуда выезжать, и книга была верной, вечной спутницей.
А потом – игра разгоралась, мелькали червонцы, карты, хитро организуя перспективу, сулили то провал, то обогащение.
Они жили весело, страстно, шумно – жили, чтобы скатиться в смерть, чтобы остаться в условной человеческой вечности…

 

ПОЭЗИЯ ПОБЕЖДАЕТ

Серо-белая опиумная струя, рождающая горячие образы, воплощённые совершенством чеканных строк.
Остро изрезанное морщинами лицо Бодлера… обыденность парижской салонно-литературно-художественной жизни, и – блистательное парение альбатроса.
Но и поэту приходиться срываться вниз, ибо башня из пресловутой беловато-жёлтой кости слишком не надёжна.
Но есть Маяки – о! они горят и зовут, и пусть для обострённого чувствования необходима опиумная струя – всё равно: поэзия побеждает.

 

УХОД ВИЙОНА

Разные событья размыкали створки Раковины; волки, оставлявшие следы на парижском снегу, были опасны, как сама зима, широко раскидавшая перья снега– и от огня кабака, от мяса, игры и вины не хотелось уходить, но… в конце концов один из членов Раковины хватался за нож, и – разбегались, оставляя труп.
Зимой Париж тяжёл, двери забухают, на контрфорсах соборов белеют иглы инея.
С головой, как огромный жареный орех, ищущий вина, тепла и удовольствий, Вийон, чья воля простиралась только на сочинение великолепных, брызжущих соком жизни стихов, а в остальном – несёт, как несёт: уходит в дремучую неизвестность, видя канал, какой не увидят другие, зная то, что другим не узнать; он уходит, оставляя векам давно надоевшие ему стихи, и сожалея лишь о том, что так и не получилось разбогатеть.

 

ИСТИННАЯ РАСПЛАТА ЗА ДАР

Пилка дров, выбрасывая пригоршни мягких, бархатных опилок, давала средства для жизни, порождая созвучия внутренней сосредоточенности.
Страны Европы летели и опадали, как листья. В Париже было лучше, там жил Шопен, и Норвид, вслушиваясь в гениальные пассажи, читал ответно стихи, зная, что жизни композитору осталось на грош; Норвид сносил его по лестнице на парижскую улицу ради краткой прогулки в экипаже…
А потом поэта ждали знакомые виражи нищеты, исступлённость творчества, работа ради хлеба – копка земли, пилка дров, и – богадельня в финале.
Таково, вероятно, подлинное признание, истинная расплаты за дар, премии, выдаваемые жизнью – за годы хрустального, золотого, сияющего творчества.

 

СВЕЧИ ПРОГОРАЮТ…

Свечи прогорают, съедая ночь, и узоры оплывшего воска причудливы, как плетение поэтических строчек, ибо «Гамлет», не разбитый на доли актов, растёт единым массивом – герой сомневается и страдает, он мыслит и жаждет мести, и заваривает её, что крутую кашу; он ждёт Розенкранца с Гильденстерном, и надеется на любовь Офелии, которая не может его насытить.
Утро разгорится, поднимет обыденную корону разнообразных забот; перенесёт её в день, и беседа с аристократом актёра едва ли даст новый опыт последнему, но принесёт пару золотых – за услугу, какую он окажет графу.
Золотые очень важны, они даже и красивы, но не сравнить их с чеканной поступью стихов: стихов, приходящих ночной порою, созидающих доверчивого, ревнивого, отважного Отелло, плетущего сложные и пустые интриги Яго…
Тимона Афинского все предадут, все подведут…
Предательство – слово сухое, как доска, и трещит под стопою судьбы – вернее: многих судеб.
Но поплывёт над миром, покачиваясь розовато-чёрным облаком, история Ромео и Джульетты; поплывёт соперничая с веками, отличающимися отменным аппетитом.
Может быть, и не писал ночью.
Шекспир, игра в Шекспира, некто, потрясающий копьём, что непременно всадит в реальность.
Гамлет, убиваемый в бессчётный раз, будет вставать и раскланиваться, пока человек, перевоссоздавший вселенную, уйдёт от столичного мира, замкнётся в дыре, будет тщательно пересчитывать предметы скарба, чтобы внести их в скучный перечень завещанья…

 

ПОЭЗИЯ ФИЗИКИ

Атом гелия усложнён в совершенстве простоты: естественное поэтическое творение вещества, изучаемого, таинственного.
Гармония физических законов, замкнутая рифмами стопроцентной повторяемости; а глубина изучаемых сфер: полярная – как астрофизики, так и физики микромира – раскрывается численно эпосом формул, каждая из которых и сама является поэтическим шедевром, организующим части пространства.

 

ОСТАТЬСЯ ВЗРОСЛЫМ РЕБЁНКОМ…

Густой расплав стихов Блажеевского не подразумевал участия – как в советском официозе, так и в гламурной ярмарке тщеславия, развернувшейся в девяностых.
Лицом к погоне развернутся не многие – для этого надо остаться ребёнком, любителем конфет и лимонада, не верящим в смерть – пускай и взрослым ребёнком, играющим в алкоголь: он сладкий, он дарит огни; великолепным, взрослым ребёнком глубины, сочувствующим вечно летящему, торгующему всем миру, и понимающим так много, что косная взрослость даже и подойти боится…

 

ЯДРО КАЖДОЙ ПРОПОВЕДИ

Явление завершается своим антиподом; возможно, оная мудрость – снятая с изумрудных досок Гермеса Трисмегиста… или извлечённая из сердцевины ветхих мистерий – определила жизнь Джона Донна, колокола стиха, громовержца проповеди…
Буйство юности и ранней зрелости, когда шпага была привычнее бумаги и пера, переходит во священство; так, стих обогащается научными терминами, а к метафизике прирастает сатира… И любая проповедь – а ядро каждой из них поэзия – низвергается ярко и мощно, и бессмысленно спрашивать, по ком звонит колокол, если нет человека, подобного острову…

 

СВЕРХ-МИФ РАЙМОНДА ЛУЛЛИЯ

Буйствуя, въехал в храм на коне, тщась потрясти алмазную, холодную донну; и в атмосфере удивлённо прерванной службы, красавица повернулась к блестящему кавалеру, и молча обнажила грудь, покрытую язвами…
Такова легенда, чей почерк всегда неровен.
Но безусловна мощно звучащая поэзия судьбы Раймонда Луллия – с погружением в дебри алхимии: и внешней, когда золото неизвестного происхождения, но связанное с появлением Луллия при дворе английского короля, возникает избыточно – и внутренней, о чём, используя плетение иносказаний, аллегорий и метафор рекут его трактаты, или, что доказывает изобретённая им машина…
Не обязательно сочинять в рифму, или белым стихом, чтобы войти в царство поэзии: алхимия, тайнознание, блеск молодого кавалера: всё конденсирует глобальный поэтический миф.
Сверх-миф.

 

БЕЗДНА БЛЕЙКА

Видимое пространство прорезалось длинными щелями или раздвигалось светящимися полосами, и Блейк видел тёмные сущности, или ангелов, сияющих мудростью. Круг, циркуль, солнце, тысячелистник сходились, усложняя символику живописца и творения поэта; расцветали видения дщерей Альбиона, чтобы созидающий, не обращая внимания на нищету и не-признание, врастал в живой, более яркий, не зримый мир, надолго пропадая из реального плана – дабы возникнуть в нём в ранге великого поэта-духовидца-художника уже навсегда.

 

ОТРАВИЛСЯ, ВПАВ В НУЖДУ

Скляница с ядом влекла давно, — хранящаяся в бедном шкафчике, мерцала таинственно, обещая желанное уже забвение.
Восемнадцатилетний Чаттертон, создавший средневекового хрониста, маску, позволяющую строить сложный, забавный, сатирический, метафизический мир, отвлекаясь от насущности – и ненавистного насущного – осознавал с неумолимой точностью всю бездну житейского своего не-признания, не-успеха, и, продолжая краткое время бороться с искушением прибегнуть к склянице, продолжал писать, уходя от заоконных видов и законных богачей, сыто питавшихся извечной несправедливостью – пока несправедливость эта крохотной частью своего бесконечного тела окончательно не придавила поэта, какой должен был бы стать великим.
И тогда он достал чёртов пузырёк, чтобы даже в советской энциклопедии двести лет спустя появилась жестокая формула: Отравился, впав в нужду.

 

ЦВЕТЫ СТЕНЕСКУ

Гладиолусы и каллы Стенеску растут из волглых ран его души; корни изгибаются плавными верлибрами, или вспыхивают сочными ответвлениями рифм… Поэзия – всегда о небесном, переведённом в земные картины; гладиолусы строк раскрываются, даря стреловидные формулы озарений; а скорбные и строгие каллы мерцают запредельной белизною, обещающей улучшение человека…

 

РАЗНЫЕ ПОЭЗИИ

При свете каганца Лютер – широкоскулый, с бледным, тяжёлым лицом и могучим телом рудокопа, разводит библейский сад перевода – и формулы ветхих стихов расцветают роскошью немецкой речи, радуя его самого, насыщая предвкушением счастья, которое испытают соотечественники…
Он радуется, он ликует.
Сад речи ветвист и красив, и чёрт, копошащийся в углу, исчезнет от броска медной чернильницы, капли из какой падут на шершавые листы сероватой бумаги.
Пусть будет поэзия – в ней правда! – торжественным венцом человечества.
Пусть новый перевод могучего Мартина Лютера воссияет над бездной темноты, и пошлой анти-гармонии жизни…
Бледным соком льётся восход, неся свою поэзию – великую поэзию природы…

 

ПТИЧИЙ ПРОФИЛЬ

Похвалив глупость так, что она задрожала от страха, хоть и не исчезла – не дано ей этого, — Эразм, чей птичий профиль запечатлён на камеях времени, сидит у камина в дорогой накидке, перелистывая страницы богато изданного тома… Поэзия расположилась в соседнем кресле, — хотя эта гостья и не видна, она всегда с Эразмом, любой текст которого даёт гармонию речи и богатую смысловую оснастку, и как янтарное вино наполняет бокал, наполняет она жизнь мудреца до краёв.

 

НИКОГДА

Он ведал катастрофическое новаторство Первой мировой: был отравлен газом, но выжил.
Родной, такой красивый, милый, патриархальный, игрушечный, волшебный Зальцбург ждал его; также шли ступенями черепичные крыши, и игольчатая готика соборов влекла, порождая образы, отливавшиеся в верлибры…
Несчастный и великий Тракль!
Начинённый войной, прокалённый отчаяньем, исколотый зыбким счастьем стихосложения (жаль, мало писал в рифму – но какое богатство заключено в этом «мало»!)…
На камнях перед входом в зальцбургский парк играют, поют, нежно переливаются выбитые строки поэта – какие не посмеют тронуть мхи забвения.
Никогда.

 

А В ЭТО ВРЕМЯ…

Мистика славной, старой, зелёной Ирландии – и слои пифагорейства, входящие слоями в стихи Йитса; Плаванье в Византию обещает раскрыть код всеобщности, ибо ветхая, вечная империя обладала столь многим, что нельзя поверить будто этой малости не было у неё; лебедь-Зевс плотно трепещет крылами над нежной Ледой; а голопузый грех скалится, обнажив острые зубы; статуи мерцают в темноте тою тайной, какую скрывают в себе творившие мир числа… — а в это время горбун в парке обходит краткие свои владенья, тычет палкой с гвоздём в брошенные бумажки, стараясь избежать мальчишек, всегда готовых запустить ему чем-то вслед, – пока одутловатый Дилан Томас вновь наливает славный виски в низкий стакан… — а в это время Элиот решает, чем кончается мир, ибо огненная проповедь, ни века христианства ему не помогли, и всхлип звучит жалко, тихо… Жалко, вообще-то всех – именно поэтому Желейные кошки пляшут при луне, а железнодорожные кот провожает острыми зрачками уходящие в неведомость поезда – на которых каждый отбывает: раньше ли, позже…

 

В СКАЗОЧНЫХ ДЕБРЯХ

В лесах, где железные стволы не уступали дантовским, где мхи, свешиваясь вниз, застили свет, в сказочных дебрях Пимен Карпов находил сектантские миры… Он, горя русской древностью, входил в них – пёстро-огненные, экстатичные, рвавшиеся в стихах радений, он стремился, тщился, старался отследить в глубине их, давшей такое телесное, человеческое воплощение ту первозданную поэзию смысла, которой и держится мир: тот огневеющий, густо-багрово-золотистый поток протоплазмы, что, затвердевая в определённых руслах, обретает именно такие формы человеческой психики.
И что-то ему удалось постичь, передать…

 

МОРЕ НЕ ПОЗНАННОГО

Вишня уже плодоносит, вместо ствола используя мачту – сочная, глупая ягода – под ветвями которой скалятся и смеются, играют на лютнях и волынках, бесконечно празднуя своё дурацкое плаванье – неизвестно зачем, неведомо куда… Будто в пляске смерти, со скелетом обнимаясь, проходят все сословья – так и на корабле, запущенным стихом Себастьяна Бранта – мелькают простецы и мудрецы, в которых достаточно простоты, сонные от вина князья, и жадные до сласти князья церкви, не прекращающие процесса обжоры, и балаганщики с мешками пёстрых кукол.
Пока море не познанного бьётся в борта.

 

ПРИ ДВОРЕ ШАРЛЕМАНЯ

Поэтический круг при дворе Шарлеманя… Теодульфус, некогда исходивший много дорог, на мраморах пола вздымает руку, и останавливается пир, и звучные стихи переполняют воздух, и ликует великий император, сумевший заполучить лучшего певца.
Переливаются пёстрые ткани, пчёлы и единороги изгибаются складками, и новый поэт, пришедший издалека, уже готов читать… бьющее потоком из сердца.
О! Теодульфус здесь – мерило вкуса и арбитр изящества, виртуоз стиха и мудрец, жизнь вместившую в сердце и опыт суммой, какую мало представляют другие; и он руководит ростом поэтического цветника – при дворе Шарлеманя; руководит, зная про лёгкий, всё уплотняющийся тюль времени, сквозь который потомкам удастся рассмотреть так мало.

 

ВЕЛИКОЛЕПНАЯ ЖИЗНЬ

Вектор поэзии горазд заносить адептов оной так далеко, как они и не предполагают; страны мелькают в сознанье Василь Кириллыча Тредиаковского, как в волшебном калейдоскопе; и то, что в Голландии вспоминаются астраханские огороды и патриархальная тишина родного угла земли – логично, как постоянное оттачиванье поэтического мастерства и поиски новых созвучий.
Всё длится, усложняясь, и строфы пышно цветут в голове, но не всегда это цветение удаётся пересадить на бумагу.
Дальше будет придворный мир, страхи, грубость вельмож, и наглость шутов-карликов, монаршьи милости, и каталог работ и страстей – дальше будет то, что сложится в великолепную жизнь одного из первых поэтов 18 века…

 

ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ ТЕЛА

Своеобразные коряги фраз, тяжёлые камни слов, иногда – драгоценные их самородки.
Текст Аввакума таков, какова его жизнь: железная воля, влекущая неисчислимая беды, бедами не воспринимаемые, ярость веры и роскошь внутреннего света; пышный Байкал слов и подлинность Байкала – в изобилье птицы и рыбы; путь, ведущий к истовой огненной поэме и столпообразному финалу веры; и освобождение от тела, как от немочи – ради вечного огня слов.

 

СТИГМАТ СОСТРАДАНИЯ

Вольготные строки Некрасова – свободные, полные свежего дыхания, пышные, как осенние листья… Жизнь, данная на контрастах: огонь игры и каменный мешок депрессии, пуды издательской деятельности и жажда видеть Россию иной… Не в этом дело! – у Некрасова, как ни у кого другого из поэтов, проявлено сострадание, ибо жалко всех живущих – счастливых и несчастливых, хозяев и крепостных, ибо если стигмат сострадания не выжжен на душе, то и жить не стоит, чего уж писать…

 

ЭПОС, ВОЙНА, ВИНО…

Эпосом античным звучащий «Инвалид Горев»; Катенин, захлёбывавшийся переводами жил космосом культуры и военной славы; и в кружке декабристов стихи звучали не реже, чем строились планы будущего переустройства России.
Эпос инвалида Горева; волны и воля войны, грязь, кровь, геройство, сумма сумм.
Загнанный на три года в деревню Катенин пьёт от скуки и бессмыслицы всего, квинта становится злою, и вино глядит пристрастно в большую душу замечательного поэта…

 

РЕАЛЬНОСТЬ БОРИСА РЫЖЕГО

Сходятся слова – простые слова, сближенные гипнотическим поэтическим даром; слова конкретны и весомы, а жизнь, живописуемая ими, тяжела и кондова; но чёрная музыка, звучащая за стихами, завораживает.
Ах, эта музыка! Крылья её и взмывы, таинственный блеск – будто льда из-под снега…
Пациенты психбольницы, несчастные и счастливые одновременно, плывут по орбите в стеклянном шаре, и большие деревья бора остаются внизу; но любимые не вглядятся в лица летящих – не сумеют.
Жизнь обнажённая, как схема; жизнь на задворках свердловских кошмаров – с драками, пьянками, прибандиченной лексикой… и цыганка, погадавшая на медный грош, объяснит от чего умрёшь: объяснит просто и страшно, ибо вина перед жизнью, перед всеми так велика, что несовместима, как серьёзная травма, с жизнью.
Реальность Бориса Рыжего играет массою смертей: он много раз умирал – до того, последнего, много раз мог быть убит, или стать убийцей. В определённом смысле, жизнь есть смерть, а смерть – выход в жизнь, хотя это сложно объяснить — даже стихами. Но есть розовое море, а возможность плакать от чужого горя говорит о большой, нежной душе и её тотальной боли – душе такой большой, что вместив в себя много данностей и красок мира, она не выдержала – и расплескалась в чаши грандиозных стихов; она не выдержала жизни в теле, и, паря над юдолью, обрела, наконец, счастье…

 

СТИХИ СЛУЧЕВСКОГО

Стихи Случевского причудливы – что кактусы на российских просторах.
Начинка сих стихов, имеющая нечто от жестокого романса, противостоящего пошлому романсу чиновничьему, пропитана раствором метафизики – крепкой, как йод.
Стихи влекут вверх, призывают подняться на новую ступень осмысления яви, где хлебом является не тяжёлый насущный, требующий стольких сил, но лёгкие прикосновения к небу…
Они таинственны – и конкретны, ибо от материальности яви не деться никуда, ибо осознание её – вкупе с лентами мелькающих времён – не оставляет ничего, кроме погружения в космос культуры.

 

СВОД, НЕ ДОСТУПНЫЙ ТАРАНАМ ВРЕМЁН

Аскет стиха Иннокентий Анненский, возводящий свод совершенный – тот, из которого тянутся золотые нити троп в поэзию 20 века.
О, в его твёрдом и одновременно нежном стихе заложены и психологизм Ахматовой, и декларативность Маяковского; но свод классический, он укреплён античностью и всем массивом девятнадцатого века… лучшим из того, что в нём было – воздушный, парящий свод, не доступный таранам времён.

 

БЕЗ БАЛАНСА НЕТ ЖИЗНИ

Баланс поэтических сил серебряного века: мягкий психологизм, ощущение сдержанной властности Ахматовой уравновешивается взрывною цветаевской силой, рвано-телеграфным, наполненным мыслью, несущимся вдаль стилем. Московский, выразительно искривлённый, как столичные переулки, стиль Пастернака – весь топорщащийся, тянущийся, как ветви, к свету, и беломраморный классицизм Мандельштама.
Без баланса нет жизни.

 

МЕХАНИЗМЫ НОВОЙ ГАРМОНИИ

Фет включил механизмы новой гармонии, виртуозно, в случае необходимости, отказываясь от глаголов: «Шёпот, робкое дыханье…»
На тончайших полутонах построенная поэзия, нежно вращаясь круговой своей музыкой, открывая иные психологические возможности стиха, не считаясь с прежними горизонтами, и питаясь от них, мерцая двойственностью мировосприятия, и неся ту поэтическую правду, которой не страшны удары времени…

 

ИЗОБРАЖЕНИЕ И СОДЕРЖАНИЕ

Важно-надменный на изображении Козьма Прутков: этакий сознающий свою силу чиновник.
Мудрость в маске глупости. Игра в начётничество; серебряные шары афоризмов катятся по каналам вечной человеческой пошлости в пространство времён, в разливы их, в условную вечность.
Крупные губы и нос… помпезный бант, чёрный сюртук. Изображение соответствует содержанию.
Содержание, мешая мудрость и сор, столь превосходит любое изображение.

 

СРЕДНЕВЕКОВОЕ СОЗНАНЬЕ

Средневековое сознанье Елены Шварц совмещая своеобычный словарь и сложную систему образов, давало своеобразные поэтические плоды.
…мы не представим уровень средневекового мышления, ибо не забыть нам телевизор и холодильник, самолёты и интернет; а поэзия Шварц кажется естественно вынутой из времён ветхих, манящих, таинственных – и даёт ощущение сиятельной давности, обогащая современность новым типом образов размышлений – сложных, как само мироустройство.

 

МУДРЕЦ В МАСКЕ ПРОСТАКА

По мощёному булыжниками проулку пройти, любуясь домами, каждый из которых имеет своё лицо, лестницей черепицы, взмывами шпилей соборов; свернуть в полутёмный, уютный погребок, и увидеть там Швейка, сидящего за дальним столиком за кружкой пива. Возможно, рядом с ним будет и Гашек, они словно отразятся друг в друге.
А может, Швейк будет сидеть один, копя в мозгу свои замечательные истории.
Мудрец в маске простака.
Простак в одеждах национального героя.
Пиво хорошо смывает всё негативное – но что негативного может быть в душе у стоика?
Значит, просто чудесен бархатный вкус, и если решишься подсесть к Швейку, вполне можешь услышать рассказ… пускай о Гашеке.
Но… всё качнётся, плёнку воображения зальёт реальность, и останется толстый том, открытый наугад и всегда спасавший от депрессии.

 

СИЛЬНЫЕ СТИХИ ПРОЗАИКА

Точные и сильные стихотворения Катаева – насыщенные, плотные.
Бронзовая дверь могилы Тамерлана открыта во тьму, а не в бессмертие; и азиатский, душновато-песчаный колорит иных строк густ, как облако.
Стихи лепятся из глины слов – так дети лепят из глины природы дворцы, дувалы, мечети: среднеазиатские дети, раз продолжает играть тот же восточный колорит.
Плотность стихов говорит об их подлинности, а отсутствующая в них полётность о том, что стихи сочинял прозаик…
Но всё равно – это сильные стихи.

 

ПОЭЗИЯ БЛАВАТСКОЙ

Пылающая, своеобразная поэзия Блаватской – нагромождение терминов подобно специфическим (для европейца) строениям Тибета: монастырям-сотам, врезанным в горы, а в ячейках тех сот хранятся древние книги, скрученные в рулоны…
Истинность теософского учения не проверить, но… можно, отвлекаясь от повествования, чья сущность кажется невероятной, сосредоточиться на цветение языка, абстрактном обаяние эпитетов, продолговатом вращение словесных периодов…

 

ДЕСАКРАЛИЗАЦИЯ

Десакрализация слова чревата превращением народа в население, ибо, низведение слова до кванта информации, до передаточного механизма оной сужает мировосприятие, доводя его до потребительской кунсткамеры — когда работа мысли ограничена сферой заработка и обретением бытового комфорта, а такие понятия, как взлёт, парение просто низведены на уровень пародии на реальность; плоды десакрализации слова мы и наблюдаем в сегодняшней России.

 

ЗЛОВЕЩИЙ ОТТЕНОК ВЕЛИКОГО АФОРИЗМА

Слово классика твёрдо, афоризм, изъятый из незримых каналов глубины, будет действовать если не вечно, то очень долго, и то, что будущее сокрыто от нас несколько унизительно, однако непререкаемо.
Мы действительно не знаем, как слово наше отзовётся – кто бы поверил, что в годы триумфов талантливого, несчастного, сентиментального, душещипательного, второстепенного Надсона жил гениальный поэт Тютчев и великий поэт Фет? Увлечение поэзией иногда принимает причудливые формы, превращаясь в фантомов массового поклонения… Впрочем, замечательный, нежный Полонский был всё-таки достаточно известен.
И всё же: Нам не дано… Не дано столь многое, что поэтический афоризм приобретает зловещий оттенок.

 

УСТНЫЙ ТЕСТ

Кофе или чай? Кошка или собака? Пастернак или Мандельштам?
Ответ – кофе, кошка, Мандельштам свидетельствовал об изощрённости ума и прихотливости нрава, а чай, собака, Пастернак – о трезвости, чёткости, надёжности.
А ответ – чай, собака, Мандельштам, вероятно, поставил бы в тупик Ахматову, придумавшую подобный устный тест.
Или такой: чай, собака, в разные периоды жизни – то Пастернак, то Мандельштам…

 

ВСЮДУ НИТИ ПОЭЗИИ

Детализированная до обнажённо болевой конкретики война Зигфрида Сассуна; героическое имя (почему бы и нет?) определило его военное геройство и славу смельчака, а картины окопов, блиндажей, ночного дозора, секущего пулемётного огня точно вынуты из слоёв британской прозы, и, организованные размером и рифмой, превращаются в кровоточащий документ времени.
Встреча с Уилфредом Оуэном в окопах, схождение двух поэтов, поэтик, мировоззрений…
Нити поэзии, мерцая золотом, протянуты всюду – даже через кошмары человеческих катастроф и бред людского безумья.

 

ВЕЛИКОЕ ИСКУССТВО НИКОЛАЯ ГЛАЗКОВА

Великое искусство – самому себе корёжить жизнь, валяя дурака…
О, Глазков — дервиш русской поэзии, чья ирония переходит в метафизику, при этом очевидно, что ему не жаль ничего – ни криво идущей судьбы, ни того, что материальный, бытовой рай не обрести.
Главное – чёткое знание того, что «от моря лжи до поля ржи дорога велика».
Ибо поэзия круто замешена на правде и подлинности, даже если примеряет разные маски: простеца, шута…
Великое искусство самому себе корёжить жизнь ведёт к плодоносному результату: осознанию всей гаммы жизни, сущностных её гроздьев.
Ворон успеет нечто каркнуть, прежде чем его разоблачат.
Часы успеют пробить…
А вечность – это просто отсутствие времён, какое компенсируется сияющими скрижалями поэзии.

 

ДРАГОЦЕННЫЙ ДОН МИГЕЛЬ

Формула фашизма – железно-жёсткая, данная Унамуно: Вы даже не свора – вы сволота, фашизофрении бацилла…
Нежно-вьющиеся тонкой болью стихи о любви: Да, да, да, извиваясь в излуке, нам шептала вода…
Отчаяние ребёнка, осознавшего мучительность вырастания: Не хочу! Хочу остаться навсегда ребёнком…
Диапазон, свидетельствующий о величие поэта.
Драгоценный дон Мигель испанской словесной сокровищницы.

 

ПОЭЗИЯ ИЕЗУИТОВ

В кабинете, обшитом дубовыми панелями, в пышной чёрной мантии Клаудио Аквавива, пятый генерал ордена иезуитов, читает донесения со всего света, накладывая резолюции и делая выводы; и свечи в шандалах пылают ярко…
Поэзия сложной смеси небесного и земного: ради духовного делания орден, всё набирающий силу, густо заполняет себя земным, не брезгуя никакими его возможностями.
Уже был отчаянный порыв Игнатия Лойолы – храброго воина, сумевшего утвердить реальность ордена, чья внешняя цель – сколь можно более широкое распространения католичества, а подспудная, сущностная: попытка взять под контроль историческое становление человечества.
Аскетичная, огненная поэзия «Духовных упражнений» Лойолы…
Забавные иезуиты из «Восьми с половиной»… вырождение ордена, усыхание поэтических рек.

 

…И МАЛЬТИЙЦЕВ

…даже имена иных магистров – поэзия: Жан Паризо де ла Валетт, Анжело ди Морхано ди Колонья…
Просто прочитать список – как погрузиться в своеобразную поэму.
Тайна восьмиконечного креста.
Скрытые цели.
Собственная монета – О! и тут есть шедевры гравировального искусства, а шедевры всегда связаны с поэзией…

 

ЛЕПЕСТКИ НЕБЕС

Ночные шествия, освещённые факелами и неровный, — рыжевато-красный огонь добавлял ночи таинственности – и без того данной богато.
Путь может начаться в каждой точке жизни, но из какой разовьётся в подлинный, станет ясно к финалу.
Франциск, чьё прозвище — от названия города, читает стихи деревьям и камням, видя в них мудрых слушателей.
И факельные шествия и богатая жизнь давно оставлены, явь солнечна в сознанье Франциска и бедна вокруг, и босые стопы, так чувствуют землю, как душа – лепестки небес.

 

СМЕРТЬ И ПОЦЕЛУИ

Слабому здоровьем, что ещё писать, как не сборник «Поцелуи»? Растворяясь в латинских созвучиях, воображая себе собеседником Катулла, купаясь в роскошных периодах великолепно звучащей речи…
На службе у архиепископа Толедо Иоанн Секунд соприкасался с избыточной материальностью церкви и чрезмерной красотой всевозможных безделушек мира; впрочем, бытовые предметы, среди которых шла жизнь архиепископа, тоже отличались необыкновенной изощрённостью форм.
Всякий стул отдавал троном, а бюро, за которым писались деловые бумаги, не уступало церковному аналою.
Смерть зрела в молодом человеке, а в сознанье его зрели томительно-сладострастные стихи – те, что увлекут многих, и даже вызовут гроздья подражаний, включая тех, кто много превосходил автора даром.

 

СЕМЬ

Первоначально Плеяда была Бригадой; но мифология оказался сильнее, и, подобно семи дочерям титана Атланта, семь поэтов должны были созидать свод новой поэзии.
В коллеже Кокре авторитет Ронсара был непререкаемым, и в арочном, со сводчатыми окнами коридоре спор о поэтическом деле, каковое хотелось именовать подвигом, мог вспыхнуть в любой момент.
Отвергая формы досуга и пустого развлечения, каковыми считалась поэзия до них, они предлагали видеть в ней годы труда – труда истового и истинного, плоды коего должны были питать души и возвеличивать сознанья.
Плеяде дано сиять; смерть одного участника вынудила взять на его место другого, ибо число семь – самое сильное число в гармоническом устройстве мира.
Античный жанры получат новую жизнь, в старые мехи форм вольётся новое, буйное вино, и итальянский сонет расцветёт на французской почве.
Бригадой входит Плеяда под своды, что не зрит простой глаз; и своды ответствует ей благодарным сиянием.

 

ЧЕКАНЩИК СТРОФ, МАСТЕР МЫСЛИ

Стих Гумилёва мужествен, как поэт, творивший его.
Что изначально: смелость юноши, потом мужающего молодого человека, и т. п., или жёсткое, мускульное мужество стиха, богато живущее в юноше, в молодом человеке, в герое?
Соединённость, взаимообогащение, — как вселенная – единый организм: съешь лимон, а кисло станет во рту медника из Тибета.
Вселенскость единосущна с личностью Гумилёва: нет краски, или эмоции, что была бы неинтересна ему – блестящему, храброму чеканщику строф, мастеру мысли.

 

АЛМАЗЫ

Стихи Нагорной проповеди алмазны – поскольку верны и точны.
Сложно представимое состояние духовной нищеты – раздай своё богатство, узнаешь. Будь сосудом чистоты, готовым принять величие небесного содержание: золотистых его частей.
Кротость, не мыслимая ныне, — как душевная незамутнённость; и плач плачущих не подразумевает сиюминутного утешения – но это
не страшно, ибо грязь нынешних времён ничто для алмаза.
А стихи Нагорной проповеди алмазны.


опубликовано: 11 сентября 2017г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *