ЖАКО, БРАТ МОЙ…

Юрий Божич

 

5

С миной безразличия оставим «лжесвидетельствующего попугая» из одноименного детектива Эрла Стенли Гарднера вездесущему сыщику Перри Мейсону (уж этому-то можно довериться, этот — Бог и тираж свидетели! — справится).

Почти с досадой пролистнем историю похищения другой «почтенной птицы», по прозвищу Эль-Кордоба. Она написана мастерской рукой Рэя Брэдбери, и с ней в самом деле жаль расставаться. Шутка ли! Эль-Кордоба, обитавший в клетке прямо на стойке бара «Куба либре», по утверждению автора, был собеседником самого Хемингуэя! «Все время, пока Папа (так все знакомые называли создателя «Старика и моря» — Ю.Б.) жил в Финка-Вихия, он был знаком с попугаем и разговаривал с ним, а попугай разговаривал с Папой. Шли годы, и люди начали поговаривать, что Хемингуэй стал говорить как попугай, другие же утверждали, напротив, что попугай научился разговаривать как он! Обычно Папа выстраивал на прилавке стаканы с выпивкой, садился рядом с клеткой и завязывал с птицей интереснейший разговор, какой только вам приходилось слышать, и так продолжалось четыре ночи подряд. К концу второго года этот попугай знал о Хэме, Томасе Вулфе и Шервуде Андерсоне больше, чем Гертруда Стайн… Иногда, по большой просьбе, попугай мог выдать: «Были этот старик, и этот мальчик, и эта лодка, и это море, и эта большая рыба в море…» А потом неторопливо заедал это крекером». Ходили слухи, что «эта птица сохранила в своей памяти последний, самый великий и не перенесенный на бумагу роман Папы». Черно-зеленого Эль-Кордобу украл некто Шелли Капон — «он один из всех писателей в мире ненавидел Папу» («один из всех» — конечно же, изящное преувеличение, которое легче проглотить, чем опровергнуть). Шелли Капоном владели одновременно два желания — сварганить из «дичи в соусе карри, нашпигованной диким рисом», славный ужин и заработать на попугае деньги. Много денег. Но проходимцу это не удалось. Его планы разрушил рассказчик. Точно заправский гангстер, угрожая, что свернет птице шею, он унес попугая с собой. И чтобы замести следы и обмануть кубинскую таможню, он «загримировал» Эль-Кордобу сапожной ваксой и выучил произносить слово «Nevermore». Так попугай Хеминуэя стал вороном Эдгара По.

Вы спросите: существовал ли Эль-Кордоба на самом деле? Кто ж его знает. В книге Норберто Фуэнтоса «Хемингуэй на Кубе», которую я не так давно перелистал, мне не удалось обнаружить даже название — «Куба либре» (впору воскликнуть: ну естественно! Брэдбери есть Брэдбери…). Описана лишь знаменитая «Флоридита» — другой бар, в уголке которого любил бражничать с компанией писатель. После присуждения ему Нобелевской премии этот уголок друзья оснастили его бюстом. И позже, в течение нескольких лет, официанты и администрация заведения запрещали клиентам садиться на табурет Хемингуэя, стоявший прямо под скульптурой. Тем, кто сюда заходит, бронзовая надпись на стойке бара по-прежнему сообщает, что «Флоридита» является «колыбелью «дайкири» — коктейля (из рома, лайма и сахара), который жаловал Папа. С одной, правда, оговоркой: он предпочитал обходиться без сахара, зато плескал в ароматную смесь грейпфрутового сока и добавлял чуть ликера мараскино. Этот вариант дайкири стали потом называть Hemingway Special. Стены «Флоридиты» хранят (или, по крайней мере, должны хранить) и еще одну память — о знаменитой проститутке, Умнице Леопольдине, ставшей прообразом Умницы Лил в «Островах в океане». По воспоминаниям очевидцев, она была «очень элегантной, тонкой и умной мулаткой». В конце 50-х она умерла от рака, и только один человек взял на себя расходы по ее похоронам. Догадались — кто? «Этот единственный человек, проводивший ее в последний путь к могиле, был пожилым американцем в гуаябере (т. е. в кубинской рубашке навыпуск, чей шик — в накладных карманах — Ю.Б.) с короткими рукавами, с седой бородой, в огромных макасинах и развевающихся как флаг брюках…»

…И никакого попугая Эль-Кордобы…

Ну и неважно, и Бог с ним!..

Вытянем другую карту. Вот он, симпатяга! Вот он, крючконосый парень из Парамарибо, тот, кто умел поначалу «лишь ругаться отборной матросской бранью, но выговаривал слова таким человеческим голосом, что вполне оправдывал свою непомерную цену в двенадцать сентаво», кто, вдоволь потешив почтенную публику, в итоге угробил своего хозяина, доктора Хувеналя Урбино. Это случилось в «Любви во время чумы». «Эккерманом» и «Лас-Казом» для милого пернатого создания мужского пола, ходячего (а может — летучего) олицетворения трагикомедии, выступил Габриэль Гарсиа Маркес.

Облезлый и сумасшедший, попугай «не разговаривал, когда его просили, и начинал говорить в самые неожиданные моменты, но зато уж говорил совершенно четко и так здраво, как не всякий человек… Он жил в доме уже более двадцати лет, и никто не знал, сколько лет он прожил на свете до этого. Днем, отдохнув в послеобеденную сиесту, доктор Урбино садился с ним на выходившей во двор террасе, самом прохладном месте в доме, и напрягал все свои педагогические способности до тех пор, пока попугай не выучился говорить по-французски, как академик. Затем, из чистого упорства, он научил попугая вторить его молитве на латыни, заставил выучить несколько избранных цитат из Евангелия от Матфея, однако безуспешно пытался вдолбить ему механическое представление о четырех арифметических действиях».

Естественно, не обошлось без вокала. Попугай, после нескольких месяцев солдатской муштры, «пел женским голосом песни Иветт Гильбер и тенором — песни Аристида Брюана, а заканчивал пение разнузданным хохотом, что было зеркальным отображением того хохота, которым разражалась прислуга, слушая песни на французском языке».

В общем, кладезь добродетелей (в числе коих приобретенный еще «в другой жизни» навык лаять правдоподобнее настоящей овчарки и кричать: «Воры, воры, воры!») — при этом, обратите внимание, ни единая из них не выдавала в нем потенциального убийцу…

«Многие годы попугаю подрезали перья на крыльях и выпускали из клетки, и он расхаживал в свое удовольствие походкой старого кавалериста. Но в один прекрасный день он стал выделывать акробатические фокусы под потолком на кухне и свалился в кастрюлю с варевом, истошно вопя морскую галиматью вроде «спасайся кто может»; ему здорово повезло: кухарке удалось его выловить половником, обваренного, облезшего, но еще живого. С тех пор его стали держать в клетке даже днем, вопреки широко распространенному поверью, будто попугаи в клетке забывают все, чему их обучили, и доставать оттуда только в четыре часа, когда спадала жара, на урок к доктору Урбино…»

Все шло своим чередом, как вдруг у попугая коварно отросли крылья. Надругательство под названием «подрезание» его опекунам в тот день не удалось. Арестант вырвался и взлетел на верхушку мангового дерева.

«Три часа его не могли поймать. К каким только хитростям и уловкам не прибегали служанки, и домашние и соседские, чтобы заставить его спуститься, но он упорно не желал и, надрываясь от хохота, орал: «Да здравствует либеральная партия, да здравствует либеральная партия, черт бы ее побрал!» — отважный клич, стоивший жизни не одному подвыпившему гуляке. Доктор Урбино еле мог разглядеть его в листве и пытался уговорить по-испански, по-французски и даже на латыни, и попугай отвечал ему на тех же самых языках, с теми же интонациями и даже тем же голосом, однако с ветки не слез. Поняв, что добром ничего не добиться, доктор Урбино велел послать за пожарными — его последней забавой на ниве общественной деятельности».

Но и пожарным удалось не слишком много: к вечеру, к моменту возвращения доктора Хувеналя Урбино из гостей, попугай все еще оставался непоруганным обелиском свободы.

Вот последние реплики их общения — доктора и попугая:

«— Бесстыдник, — крикнул доктор Урбино. Попугай ответил точно таким же голосом:

— От бесстыдника слышу, доктор».

Вот последние приготовления к смерти: доктор взгромождается на лестницу; тянется рукой, пытается достать беглеца. Он хватает попугая за горло и победоносно выдыхает: «Дело сделано». И тут же выпускает добычу из рук. «Потому что лестница выскользнула у него из-под ног, и он, на мгновение зависнув в воздухе, понял ясно и окончательно, что он умер, умер без покаяния и причастия, не успев проститься, умер в четыре часа семь минут пополудни, в воскресенье на Троицу…»

Навернулись ли слезы на ваши глаза? Представили ли вы, сколь куц шаг от любви к трагедии? Ощутили ли ужасающую правду гениального колумбийца: тот, кто пародирует речь человека, однажды посмеется и над его судьбой?..

Птица-экзотика. Птица-анахронизм. Птица-одиночество. Птица-спасение…

Я не назвал еще одной его регалии: птица-постмодернист.

Вы спросите: почему? Я отвечу: никакой другой представитель фауны не способен так виртуозно обращаться со множеством смыслов, дарованных нам историей и культурой. Никакой!

Я не исключаю, что об этом было известно со времен Всемирного Потопа, когда Ной строил свой ковчег (куда, надо полагать, взял и попугая — в числе «птиц небесных по семи, мужеского пола и женского», как сказано в седьмой главе книги Бытия; хотя, повторяю, в Библии с попугаями вышла досадная путаница). Ну а если и не с Потопа, то, тем не менее, с давних пор. С очень давних. Достаточно давних. Во всяком случае, Джалал ад-дин Руми, персидский поэт-суфий, живший в XIII-м веке (его жизнь, кстати, составляет один из переплетающихся сюжетов в романе Орхана Памука «Черная книга»), уж точно догадывался о бесчисленных ипостасях чудо-птицы, о ее «зеркальности» — если только не «зазеркалье», — о ее способности проникать буквально во все:

«из божественной устремленности,

чья природа — предсуществование,

этот попугай скрыт в тебе — именно его образ

ты видел отраженным в вещах этого мира…»

Да, даже так!

При этом не исключено, что Руми, говоря о феномене своеобразного «отражения», опирался на опыт Машнави — рукописи афганского автора, датированной 1250 годом, где имеется рассуждение о древних способах тренировки речи у попугаев: их «учат говорить без понимания смысла слов. Метод выглядит так: между попугаем и преподавателем нужно поместить зеркало. Тренер, спрятанный за зеркалом, произносит слова, а попугай, видя собственное отражение в зеркале, считает, что это говорит «другой» попугай, и начинает имитировать слова, произнесенные учителем за зеркалом».

6

Пора, пора вернуться к «Попугаю Флобера» Джулиана Барнса. Как вы думаете? Да, пора! Но прежде — несколько слов. Не очень лирическое отступление. Украдкой брошенный взгляд на человека, сидящего за компьютером. Человека, у ног которого дрыхнет, свернувшись калачом, рыжий спаниель. Этот человек — я.

Из всех животных, которых наши предки сподобились когда-то наречь «домашними», я более-менее близко имел дело с лошадьми, коровами, свиньями, козами, кошками и собаками.

Когда я родился, меня из больницы домой, в жарко натопленную избу лесничего (им-то тогда и трудился мой отец), везли в кабине грузовика. Но я люблю представлять, что пересек тот свой первый снежный, морозный декабрь на манер боярыни Морозовой — в санях, запряженных вороным с отливом Кобчиком — легендарно умным орловским рысаком, способным без подсказок и понуканий доставить к родным воротам задремавшего в седле всадника. Теперь, едва я завижу какого-нибудь мерина, пусть даже самого захудалого и сивого, меня так и подмывает сообщить «городу и миру», что я в самом нежном возрасте был катаем отцом не то что в розвальнях, а «верхами», хотя, естественно, ничего этого не помню. Существуют фотографии, где я, такой себе уже взрослый дядька, в очках, с бородой, монументально восседаю на спине красивого жеребца. Впечатление, что я позирую скульптору, создающему шедевр «Конная статуя наркома Ворошилова». Единственная деталь: жеребца держат под уздцы. Это важно. И именно это выдает мои подлинные навыки наездника. Моя джигитовка, вероятно, сопоставима с пластикой движений Монсеррат Кабалье на сцене, но она, по крайней мере, поет…

Буквально на днях я узнал следующую статистику. От мамы. В лесничестве имелось восемь лошадей и семь коров. Вообразите, как бы я мог научиться гарцевать, если б мы не слишком рано покинули этот затерянный (в Белгородской области) рай!

Восемь лошадей, семь коров и я — тореадор-пацифист, без шпаги и бандерилий…

Из коров я помню только Зорьку. Точнее, помню ее кличку. Оказывается, она была черно-белой пеструшкой, на ее лбу и груди красовались белые звездочки. Мирное создание, которое позволяло себя доить в полночь, на ощупь, никого не лягая и не выказывая по этому поводу никакого недовольства. Я вырос на молоке Зорьки. На ее сливках. На ее сметане. На ее твороге. Сама же она ушла из жизни (смешно звучит? пусть!) нелепо, по роковому стечению обстоятельств. Наелась семян акации, которые отец готовил к посадке и потому, как этого требуют лесотехнические премудрости, протравил. Не предупредив мать. Бедное животное пришлось зарезать. Слава Богу, я этого не видел.

Свинья. Что я могу сказать о свинье? Ничего. А ведь там же, в лесничестве, я жил с ней (точнее — с ними), что называется, бок о бок. Знаю только, что в качестве «откупного» отец, забирая меня, новорожденного, в числе прочего привез докторам и акушеркам несколько колец домашней колбасы. Свежей, из свиньи, заколотой по осени.

С козой у меня какие-то неровные, чуть ли не скотоложеские, отношения. В Тотьме — городе, который прославил поэт Николай Рубцов, — мы с пацанами ее доили. Коза была чужая, сама сцена напоминала картину изнасилования. Один дергал за соски, второй и третий — держали, четвертый подставлял рот под струю. Сюда б еще три разгильдяя — и можно иллюстрировать анекдот про молдаван и корову (да простят меня и молдаване, и коровы!).

Кто не знает — анекдот такой.

«Сколько нужно человек, чтобы подоить корову?» — спрашивают молдаванина. «Семь, — отвечает тот. — Двое держат за соски, четверо — поднимают и опускают, а один — приседает вместе с коровой, чтобы ту не прошиб стресс».

Да! Вот еще: в моей жизни был также один козел! Я видел, как его убивали. В качестве анестезии была кувалда. Ею козла ударили прямо в лоб. Он окосел, конечности его подогнулись, по горлу полоснул нож… Я потом ел его мясо. Вкусное, немного жестковатое, хотя его и вымачивали в каком-то сложном, многообещающем растворе…

Мне бы следовало стать вегетарианцем? Вы полагаете? Возможно, вы правы. Однако пока что я им не стал. Как и мой приятель, например, чьи следы теряются в Мурманске, — моряк, рыболов, боец на мясокомбинате (это такая профессия — «боец», по-моему, ее даже вписывают в трудовую книжку). Как миллионы других двуногих, чья нагота прикрыта одеждой, а похоть, алчность и чревоугодие — словом «инстинкт».

Слабое оправдание: коты и собаки, которые жили или живут со мной, тоже плотоядны. И совесть их, кажется, не мучит…

7

Одна из самых наглых физиономий, какие мне доводилось в жизни видеть, принадлежала моему рыжему коту Флоберу. Почему я нарек его именем автора «Мадам Бовари» — понятия не имею. (Видимо, самое подходящее здесь — сморозить что-нибудь про мою беззаветную любовь к великому французскому писателю, о котором мы еще ниже поговорим: вроде и не соврал, и правды не сказал.) Стоило животному стать полноправным «гражданином» нашей квартиры, в ней зазвучали странноватые диалоги:

— Что-то у нас Гюстав заскучал…

— Кто?!

Однажды к нам в гости пришли приятели. Принесли с собой своего раскормленного трехколерного кота. «Пришелец» был раза в полтора крупнее «хозяина». Это ему не помогло. Флоб загнал его куда-то под потолок. Шторы вспучились, будто предчувствуя девятибалльный шторм. Пришлось кота — разумеется, своего — выкинуть на балкон. Кисти моих рук были исцарапаны в кровь.

Однажды весной Флоб исчез. Это, как я понимаю, был голос крови: решил, что пора спариваться. Ну, не со мной же ему было это делать, правильно? Через какое-то время мы обнаружили его возле мусорника. Вид и повадка его были абсолютно бандитскими. Большая удача, что он нас не сожрал при попытке водворить его в родные пенаты.

Через год он пропал окончательно. И теперь все бездомные рыжие коты, время от времени выныривающие на меня из подворотни, мне кажутся призраками Флоба. Его детьми. Его внуками. Его правнуками. Его женами, невестами, падчерицами. Его очередной реинкарнацией. В их желтых глазах я читаю о свободе и анархизме все то, чего не смог отыскать в трудах Бакунина и князя Кропоткина.

Несколько лет назад, как написали бы в старинных мемуарах, судьба занесла меня в Новороссийск. Там, на пару недель, я оказался в квартире приятелей, которые решили провести свой отпуск в Европе: Франция, Испания, Лувр, музей Сальвадора Дали — и тому подобное. Компанию со мной водил очередной кот, Васька — серая, чуть в полоску, личность, виртуозно овладевшая искусством мочиться в раковину в ванной комнате. Эта абсолютно недоступная для человечьих и многих прочих самок добродетель (слегка омрачаемая тем, что иногда Васька туда же и испражнялся) сближала кота с хирургом Томашем из «Невыносимой легкости бытия» Милана Кундеры и как-то приподнимала в моих глазах. Не уверен, чтобы мое уважение к нему после этого могло шагнуть на еще более высокую ступеньку, даже заговори он однажды спросонья, допустим, по-английски: в конце концов, джентльмена детерминируют манеры, остальное — в подверстку. С утра Васька, позавтракав сухим кормом, просился на улицу — осеменять окрестности. А я, как правило пешком, отправлялся на работу, редактировать по контракту два еженедельника: «7 дней Кубани» и «Новороссийская республика» — вполне, в общем, родственное с Васькиным занятие. Вечером мы вновь воссоединялись.

Я был для Васьки чужаком, но он, по благородству привычек, старался не касаться этой щекотливой темы. Он мирно посапывал в соседней комнате, пока я в зале смотрел телевизор, читал или сытно ужинал с вином — то цвета вишни, то цвета янтаря, — купленным неподалеку на разлив. Всем своим видом кот-хозяин демонстрировал, что мое бремя, бремя незваного гостя, ему — не тяжело. И мы запросто можем поладить — на почве невмешательства и взаимного почтения к суверенитету друг друга…


опубликовано: 10 июня 2011г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *