А вот и я!

художник Сергей Николаевич Боев.
Александр Балтин

 

МАЛЬЧИК СИДИТ НА ПОЛУ

Над детской кроваткой висела карта мира, и цветные лепестки стран облетали в пёстрые мальчишеские сны.
А упиралась кровать в заколоченную дверь: устройство коммуналки хитро, коридор многоколенчат, и вот отсюда был выход в один из его сегментов: выход, закрытый за ненадобностью: а здесь была устроена выгородка для игрушек.
-Мам, — спрашивает пожилой, поседевший мальчик, — а куда вела та дверь, за моей кроватью? Зачем она была нужна?
-Какая дверь, сынок?
-Ну, у нас, на старой квартире…
-А… эта. Уж не помню. А что?
-Так. Ничего, в общем. Вспоминаются эти первые десять лет в роскошном, старинном доме московского центра – до деталей, с тою резкостью, какую вызывают сожаления об утраченном… возможно, рае.
Как была устроена выгородка?
Просто вероятно, но части двери, толсто крашеной масляной белой краской, очевидны.
Внизу были солдатики – крупные, пластмассовые, зелёного цвета. Стояли коробки с конструкторами, и помнится только один – из брёвнышек с пазами строились дома, и были очень приятны оранжевые и жёлтые, собиравшиеся из нескольких частей, крыши.
Что ещё?
Машинки, вероятно, хотя в условиях Союза их было не много; наверно, самые простенькие, пластмассовые и деревянные машинки.
Книжек не было – как не вспомнить, читали вслух, или нет – сам уже начал в шесть лет.
Вход в первую комнату – чёрное, старинное, торжественное, как собор, пианино, а по другую сторону стеллажи, уходящие под четырёхметровый потолок, и книги, книги.
Массивный, квадратный стол, накрытой пёстрой, как детская поляна, клеёнкой; диван, обширный весьма, буфет — громоздкий, весь изукрашенный изящными завитками.
Вторая комната – детская кроватка, кровати родителей, два шкафа у стен. Один – тоже книжный, и стёкла его, как огромные очки, взгляд из-под которых – гипотетический, конечно – и мудр, и суров.
Мальчик сидит на полу, у кроватки, строит солдатиков, рассаживает их в грузовички, возит, убирает.
Потом он встаёт – поседевший, пожилой мальчик, он открывает заколоченную дверь, и выходит в коридор будущего – не сулящий уже ничего праздничного, как это ни печально.
Так представляет взрослый, прошедший под массивной аркой большого дома, остановившийся у окон первого этажа – остановившийся ненадолго, ибо хочется посмотреть на этого мальчика, давно ставшего им: печальным, курящим у старого дома взрослым, решившим навестить своё заурядное былое – заурядное той обыденною праздничностью детства, какую не повторить.

 

А ВОТ И Я!

В комнате двоюродного брата в калужской квартире играли много, вдохновенно.
Самодельный секретер (отец брата, твой дядя, в далёком-далёком будущем крёстный – был рукаст) открывал великолепные недра: и выплавленный из свинца револьвер аж вываливался – и ловили его, не влезающий.
Строили солдатиков, сажали их на грузовики, и другие машинки сбивали армию, устраивая восхитительные аварии.
Огромный аквариум у стены был тоже самодельным, и толстая, разросшаяся гурами превосходила карасей, которых ловили летом, в дачном пруду…
Аквариум… хоть кораблики запускай, но не запускали, пусть были, конечно, и кораблики: и пластмассовые, покупные, и собранные из всяких подручных материалов.
Зимние каникулы длились, пролетая…
Огонь снега мерцал холодно-ярко, и, слетая с гор у Оки, видели сплошную, бело-чёрную (а деревья высоки) ленту…
Для самодельного мороженого снег набирали во дворе – выбегали радостно, сгребали в бидон горстями, и получалось оно желтоватым, очень сладким, восхитительным.
…-Запомнил, как писателя зовут? – спросила, улыбаясь, тётушка.
Она часто улыбалась, шутила – добродушная, крупная, щедрая, и то, что болела много (родилась в июне сорок первого) не препятствовало солнечному оптимизму.
-Горпожакс, — ответил ты, читавший толстый детектив в чёрной обложке; читавший, не знавший тогда толком ничего о литературе, уверенный, что это, правда, такой писатель есть – Гривадий Горпожакс.
…все живы были, и каникулы пролетели, завтра уезжать, а детектив не дочитанным остался.
Завтра уезжать.
Электричка бежит быстро, и всё сверкает детски-снежно, и отец, не очень любивший калужских родственников, будет расспрашивать, как съездил, как игралось…
Старая квартира – или новая уже? Та, в какую вернёшься…
Новая, вероятно, хотя год не отчётлив, точно кадры на старой плёнке – пожелтевшие, будто разъеденные кислотой времени.
Горпожакс… правда, красиво звучала.
Литература войдёт в жизнь позже, обрушив реальность, или – отодвинув её на второй план.
Ещё позже чередой войдут в жизнь смерти: отца, бабушки, дяди, тёти…
Вся жизнь – взрослая жизнь (о! будто можно чётко разделить, или уверенно сказать, что детство кончилось!) пройдёт без папы – он не прочитает ни одного твоего стихотворения, рассказа, сказки.
Калужские родственники будут уходить позднее, когда с головой погрузишься в сочинительство, когда…
А что когда?..
Та калужская, четырёхкомнатная квартира переделывалась много раз: сначала в трёхкомнатную, с нарисованной дядей берёзовой рощей на стене, потом, когда уже жил (и живёт) брат с семьёй в подобие студии: уютной, современной, с огромной плазмой на стене, и, как-то, навестив брата, выпивая, никак не мог понять, где окна той его, детской комнаты.
…А аквариум стоит на даче, где летние месяцы живёт второй брат, но гурами умерла.
Интересно – существует ли альтернативный рай для долго живших и так радовавших собою рыбок?
Интересно, существует ли вероятность встречи за пределом, куда отвозит лодка гроба всех, а?
…сойдёшь на калужском вокзале, полюбуешься им, напоминающим праздничный торт, и по проспекту – вниз, вниз, к Оке, переливающейся на солнце церковной парчой; перейдёшь по понтонному мосту, поднимешься по крутой горе, потом по левую руку потянутся частные дома, а справа будет огромный овраг; вступишь в дачное царство, по затравевшей тропинке добредёшь до дачи, где на застеклённой террасе будут сидеть все они – умершие, живые, и даже папа тут будет: не отношения же выяснять за пределами яви; звякнув железным запором, откроешь калитку, пересечёшь участок, и скажешь:
-А вот и я!

 

ОДНО ВХОДИТ В ДРУГОЕ

Белый поезд монорельсовой дороги плавно проплыл на фоне монреальского, как называли в народе, павильона ВДНХ, закрытого давным-давно, и вавилонски роскошного монумента, некогда ставшего символом Мосфильма.
Обновлённые Рабочий и колхозника отливали хладным металлом в любую погоду, и начало ноября не сулило каких-либо изменений.
Москва тут казалась переогромленной, рвущейся вверх настолько, насколько муравьиной была представлена жизнь суетящихся, идущих, бегущих, запрыгивающих в трамваи, стоящих у киосков…
И небеса – цвета извести ныне – точно призывали к чему-то, игрушечной представляя такую важную жизнь.
Ребёнка катали в поезде монорельсовой дороги, вернувшись домой, закричал:
-Па, так оттуда всё маленько видно, а!
Он восторженно, взахлёб рассказывал о крошечном пруде, людях, не больше солдатиков, машинках – почти модельках.
Отец раздевал четырёхлетнего малыша, хотя пора бы и самому, да вот, поди же…
…постой, если некий отец раздевает некоего малыша, то кто наблюдал за переогромленностью Москвы в конкретном месте, где блещут не то алюминием, не то сталью Рабочий и колхозница, где белеет мелово на фоне громоздкого с изогнутой крышей павильона поезд монорельсовой дороги, где боковина двадцатипятиэтажки на куриных ногах кажется незащищённой: мол, будет рваный порыв ветра, и рухнет?
Ну да, одно входит в другое, дуги медленно текут, плавно закругляется реальность, и воспоминанья совпадают с поездкою малыша с мамой… Малыша, теперь рвущегося к мультикам, и не желающего читать – вернее, слушать то, что ты мог бы ему прочесть.
…вспомни – старая квартира в роскошной коммуналке в центре Москвы, первый этаж, и двор на уровне глаз, и сидишь ты за столом, а рука отца лежит у тебя на плече, и отец раздражается уже на твою бестолковость – но никак, никак не складываются слова… И – вдруг пошло, полетело, понеслось…
До десяти читал неохотно, потом, когда болел, прочитал… ну, неважно что, главное – реальность ушла на второй план, и вернулась очень не скоро.
Малыш глядит мультики.
Книги с полок глядят на малыша.
Поезд монорельсовой дороги везёт другого мальчишку с мамой, мальчишку, который, вполне возможно, когда-нибудь встретится с твоим.

 

ОКНО В АЛЬТЕРНАТИВУ

-Э-э-э… будьте добры, у вас, кажется, видел Монголию, 500 тугриков с верблюдами?
Из-за прозрачного, тяжёлого стекла глядят монеты: глядят алчно, гипнотизируя его; и девушка встаёт от компьютера (он знает, что зовут её Наташей, но обращаться по имени не хочется сейчас), идёт к одному из шкафов, открывает, улыбаясь заученно, достаёт монету.
-Да, пожалуйста.
-Сколько там?
-Четыре двести.
-Ага. Держите, без сдачи.
Монета в упаковке перекочёвывает в его карман.
-А из талеров что-то есть сейчас?
…он проходит мимо ювелирного салона, мимо банка – какое богатое совмещение! И ныряет во двор, срезая путь к магазину Виктория, в котором надо взять из ячейки масло и упаковку крекеров.
Мама ходит утром по магазинам, оставляет купленное, чтобы забрал.
Талончик в кармане, надо приложить к сканнеру, и волнуется он – социофоб: не сделать бы чего не так.
Двери разъезжаются.
…так, талер купил. Теперь к кому?
На ярмарке увлечений множество отсеков, торгующих монетами, и ему, поэту-нумизмату, чувствующему пульсации истории и культуры, исходящие от монет, хочется зайти во все, что-то купить.
-Не у вас ли Болгарию юбилейную брал?
-Да, да, телефон же я вам давал…
-Потерялся, знаете. Штангист остался?
Двадцать лев – роскошная, крупная, сияющая вещь.
Мужичок снимает с полки планшет.
Пачка денег не удивляет его – радует, конечно: начинает предлагать то, это…
…масло и крекеры падают в пакет, извлечённый из кармана.
Идиот, у тебя никогда не было и не будет пачки денег!
Снова дворы, где асфальт лоснится после утреннего дождя, а литья буреют на земле и траве, представив деревья схемами.
Снова поворот… Ах да, в этом отсеке тётка, так и не выяснил, как зовут, вечно смотрит телевизор, а тяжёлые альбомы, размещённые в шкафах у неё за спиной, предлагают такое изобилие…
Что бы мне…
А! Лихтенштейн и Люксембург поглядим.
И потом ещё…
…почти пробежал мимо Пятёрочки: это в реальности уже: надо тоже зайти, забрать сумку из ячейки.
Конкретика мечтаний велика, и несоответствие её действительности давно не смущает.
С сумками идёт домой, разматывая виды действительности, в которой так неуютно, так одиноко, что мечты – как окно в альтернативу.
Мечты… пустые, как у Бальзаминова.

 

ВНУТРИ СОВРЕМЕННОСТИ

Никогда ещё не было так душно жить – в нравственном отношение.
Кантовская формула, работавшая несколько столетий, исчерпала себя и на месте потрясения, какое вызывал нравственный закон в нас и звёздное небо над нами, выросли столь махровые сорняки корыстолюбия, эгоизма и проч., что диву даёшься.
РПЦ, принявшая эстафету идеологического отдела ЦК, выглядит угрожающе, а вовсе не комично – как поначалу.
Спекулянт в качестве героя, миллионер, в качестве объекта для подражания (равно – зависти)… Сие отношение окрашивает всю атмосферу реальности в мутно-серые тона – с бурыми разводами греха…
…с прозеленью асфальт возле старого, пятидесятых годов дома, и листвы во дворе – нападавшей листвы – полно – а снега этим ноябрём не было вовсе.
Бесконечное, псевдо-праздничное шоу по телевизору, раздражает, как заноза, засевшая в мозгу – от соприкосновения с шероховатой явью.
Из широких окон обычных домов (то же всё старые) мерцает призрачная плазма неизвестных, но таких легко представляемых жизней.
Что бормотать о разладе, распаде и тому подобном, если изменить ничего не можешь – даже и попытки все будут упираться тупик?
Если я всю жизнь работал, а денег у меня не было никогда, то не всё мне равно – не увижу я Франции и Италии потому, что опущен железный занавес, или по экономическим причинам?
О! уже теплее – главное, что раздражает в современности – это собственная неспособность устроиться внутри неё.
Мимо схем деревьев – конец ноября более конкретен, нежели летнее марево – мимо не большой площади, где автобусы, будто в стойле под открытым небом – к лесопарку, чьи дорожки столь же знакомы, сколь любезны…
Но обнажённость лесопарка воспринимается чем-то болезненным: будто худо ему, умирает точно…
Всё равно – перешагнуть через низкую ограду, и – вглубь.
Неспособность устроиться в безнравственном мире не говорит о собственной высоте: просто возможность не предоставилась, а если и мелькала, не сумел воспользоваться ею.
Здесь поворот – и когда-то часто встречались белки: рыжие, чудесные комочки жизни.
Как взлетает белочка по стволу! Быстро вьётся путь, то скрывая зверька там, где не видишь, то показывая вновь… хвостик мелькнул…
…шутя говорил подруге: В собаках самое важное – хвост. Хвост и пушистость.
И твой пёсик неопределённой породы вертел своим пушистым, пушистым… Нет давно ни пёсика, ни подруги, и, как не вообразить рай для бывших людей, так и не представить оный же для собачек.
Седина блестит нитями на островках зелёной травы, белеет линиями на бурых листьях, слежавшихся в не красивые пласты.
Пар изо рта, вычерчивая прихотливые фигуры, тоже седоват: вот дракон улетает в небо.
А вот пруды: вода в них совсем чёрная, и кое-где блестит тонкая плёнка: ледок.
Вода бывает золотистой, отливает иногда сталью, играет зеленовато; и вагончик возле одного из прудов, часто наполнен людьми: там переодеваются моржи и спортсмены.
Кто этот старик на турнике? поджар, моложав…
Иногда встречаешь тут знакомых – приветствие, несколько фраз, общие слова.
Дорога идёт, чуть петляя между ближайшими к прудам деревьями, отслаивается, зовёт в гущу лесопарковой яви, но неохота что-то, нет-нет.
…всё же никогда ещё не было в жизни так душно – в отношение нравственном, как теперь…
Никогда.

 

ГЛАВНОЕ, ЧТО КОРОЛЬ ЕСТЬ

-А если просто объявить о смерти короля?
Министры и вельможи – толстолицые, бородавчатые, с мешками двойных и тройных подбородков – с ужасом глядят на предложившего сие.
-Что вы?
-У нас нет преемника, наш монарх не позаботился об этом. К тому же, не раз сообщалось, что король вечен – обыденная смерть не грозит, не решится подступиться к нему.
Придворный алхимик встаёт, потрясая колбой, в которой мерцает зеленовато-золотистая субстанция, объявляет:
-Субстрат бессмертия почти найден. Оставалось несколько дней… — Он садится, и добавляет очень тихо: Или лет.
Вельможи пыхтят.
Военные начальники и начальники спецслужб молчат.
Они знают, что делать.

Выезд короля необыкновенно пышен – кареты роскошны, кавалькады всадников пылят, и толпы любуются, не подозревая, что вместо короля в главной карете актёришка.
Он же выходит на балкон, приветствуя толпу, ибо надобно ей видеть монарха, необходимо чувствовать себя защищённой.
Толпа бурлит, плазма жизни вьётся, шапки и чепчики летят вверх.
-Помолодел даже… после турне…
-А то. Всякая перемена на пользу.
Слепые тащатся чередой, им повествуют о замечательно выглядящем короле, принявшим недавно новые законы против слепых.

В королевских покоях актёр, привыкший за последние месяцы к жирной жизни, скинув парик, собирается отчитать первого министра, но… вместо него заходит некто с литыми мышцами, тяжелым плоским лицом, и, погасив мгновенный ужас актёра, тонким стилетом протыкает ему сердце.
Наёмного убийцу убьют в дальнем коридоре, а убийцу убийцы – в подворотне, организовывая таким образом цепочку, исключающую слухи.
В кабаке нашли пьющего актёра-неудачника – и сделанное ему предложение сперва поразило, а потом наполнило ликованием.
Грим искусно наложен – и пожалуйста – новый король.

Алхимик, колдующий в лаборатории, глядит в нутро колбы, где медленно расходятся зеленоватые клубы субстрата.
Он улыбается.
Он говорит сам себя:
-Пусть думают, что такое возможно… Ха-ха, эликсир бессмертия… Главное, что король есть, а кто он – неважно.

 

Я – АЛХИМИК

Я — алхимик.
Сколько раз, произведя необходимые манипуляции и произнеся различные заклинания (древнехалдейский звучит жестковато, но очень выразительно), я терпеливо ждал, чтоб перерос зелёный купорос в иной металл!
О, мне нужны века, для этого неспешного сосуда – и они у меня были – роскошные, золочёно-парчовые, разнообразные, перенасыщенные, как раствор извести века.
Пропорции тысячелистника, корня мандрагоры, и синильной кислоты обеспечат плоть моему гомункулусу – и, мерно налившись силой внутри драгоценной реторты, он отправится, сияя, в будущее, являясь его преждевременным знаком.
…я был московским мальчишкой, выводящим трёхколёсный велосипед из двери подъезда старого-старого, прочного, великолепного дома, где голуби на карнизах были нотами алхимии времён.
Отряд, попавший в засаду где-то в Валахии во времена Тридцатилетней войны, шёл под моим предводительством, и я навсегда запомнил свой распяленный в адском крике рот, будто увиденный со стороны, прежде, чем предо мной промелькнула за миг длинная лента жизни – чужой меч проткнул меня насквозь.
Но – я алхимик.
Мой гомункул парит над простором, осиянным египетским Сфинксом, чьи глаза закипают светом, сулящим ответы на все вопросы; он залетает в простор, где течёт аметистовая Лета и мерцает чернотою Стикс; он проплывает над второй частью Фауста, зная, что Мефистофель с волшебным доктором не станут преследовать его, хотя и вряд ли вступят в диалоги.
Я был блистательным кавалером – о! только одна холодная, как алмаз, донна, не отвечала на мои домогательства, и тогда, прямо на великолепном скакуне я въехал в церковь во время мессы.
Все замерли, а она – прекраснолицая, равнодушная повернулась ко мне, и, сказав:
-Ты жаждешь меня? Так посмотри на то, что ты жаждешь!
Обнажила грудь – и кровавые, как стигматы язвы, пламенели на белом атласе кожи.
И я стал изучать медицину, погружаясь в метафизические дебри её вековечного леса, зубря латынь, препарируя трупы, и штудируя сложные теории; и если сначала стволы знания казались мне железными, то потом мягчали они, становясь доступными.
Я алхимик.
Я изобрёл антикоррумпин – препарат, убивающий желание брать взятки, воровать, направлять финансовые потоки в свой карман: и чиновников заставляли пить его: специальные комиссии, состоящие из людей, лишённых эмоциональности, — для этого тоже пришлось изобретать снадобье, — принуждали их глотать медовый на вкус фиолетовый цветом напиток.
Я алхимик – слушая пульсацию древних соборов, я вспоминал, как шло муравьиное строительство, как те, кто начинали его, знали, что никогда не увидят плодов рук своих, и я был среди них; я вслушивался в пульсации, прекрасно понимая, что подлинный магистериум, с помощью копии которого я когда-то завалил английского короля плоским золотом ноблей, сосредоточен в каждой капсуле каждой души, что он – есть верх души, её небо, её творчество и полёт – что не мешали мне растить гомункулуса яви, нет, не мешало.

 

УГОЛОК МОСКВЫ

В гулком, огромном пространстве депо, как в гигантском стойле помещались прекрасные животные трамваев – они казались ребёнку обладателями умных, стеклянных лиц, и своеобразных рожек, какие могут упасть, оборвав движение.
Ворота в депо часто были открыты, и, отправляясь гулять в сквер с мамой, или папой ребёнок замирал у массивных врат, любуясь очертаниями роскошных, огромных, городских, неподвижных животных, и ощущение таинственности исходило из недр, наполняло сознание мальчишки.
Рядом были цеха – что делалось там? Как устроены были?
Едва ли вспомнить теперь, проходя мимо тех же домов, пытаясь вспомнить, где было…
А было – так: в нижнем, подвальном этаже помещалась мастерская, и видны были работающие станки: их длинные, продолговатые, блестящие детали ходили взад и вперёд, вытачивая разные штуки, и рабочие были сосредоточены, а свет, заливавший пространство, бледно-жёлт.
Присев на корточки, мальчик смотрел за вращением, из какого, под руководством мастера, выходило нечто; и один из рабочих, глянув вверх, в окошко, увидал мальчишку, улыбнулся ему, потом, закончив виток работы, взял только что изготовленную миску, стукнул в окно, растворил его, протянул мальчишке:
-Держи. Подарок.
Мальчишка был рад, польщён; долго в хозяйстве присутствовала она – бело-серая эта, точно специально для него выточенная миска.
А здесь – о! сумма зданий больше похожа на средневековый замок, и даже башенки взлетают ввысь, — помещалась Высшая партийная школа – кажется, так называлось сердце будущих идеологических кадров; и возле неё видел раз иностранную машину.
Диковинка – рассматривал и так, и этак, и сама форма её мнилась воплощённой в металле вестью из других миров…
Но сквер… сквер был важнее: мимо замка Партийной школы, мимо депо и мастерских, достигали его быстро: он сыпал листвою – византийски-роскошные охапки листвы пестрели, переливались на солнце…
Почему-то сквер вспоминается только осенний, хотя зимою был, наверно, вдвое хорош: рассыпчатый, переливистый блеск дорожек, кочерыжный, такой крепко-морозный хруст…
Снеговики, вероятно.
Сквер, за каким двумя крылами раскинулся дворец пионеров, в одно из которых ходил рисовать, в другое плавать.
…белый, точно вощёный, плотный лист бумаги прикреплён кнопками к доске, но панорама родных улиц выходит так себе, не похоже.
…синевато-зелёная, сильно пахнущая хлоркой вода, шум и плески, тренеры покрикивают, и прямоугольные, пенопластовые доски крошатся…
Воспоминания, начавшись в любой точке, всегда возвращаются в этот уголок Москвы, и, проходя им ныне – по делам ли, праздно, жадно вглядываешься в играющих детей, или в малышей, каких везут в колясках, думая, что если вырос бы здесь, не переехали, был бы другим, и жизнь сложилась бы иначе.

 

ТРУП В ЖИВОМ

-Тащат в себе, а? – точно кривляясь, говорил приятелю отчасти вопросительно.
Шли мимо церкви, жили в этом районе со школьных лет, и всё было привычно, кроме ряда домов повышенной комфортности: за оградами, с охраной.
-Что, что?
Гримаса была сброшена с лица, как бумажная маска.
-Ну, большинство тащат в себе труп, не замечал?
И шли как раз мимо кладбищенской стены, достаточно высокой с этой части кладбища, чтобы кресты не были видны.
-Труп? Как?..
-Так. Полудохлая совесть, огрубелая психика, мысли только о материальном. И всё – труп внутри гниёт, взгляд человека делается плоским, размышления… Но тут одни размышления: купи-продай, держи-хватай.
-Мы тоже тащим? – спросил второй, закуривая.
-А то! В каждом теперь есть. Что у тебя совесть кристальна? Или у меня, а?
Рулончики и завитки снега, оставленные вчерашним снегопадом на траве, местами зелёной ещё; на буреющем лиственном опаде – уже скучном, не приятном.
Ребёнок, толсто и многослойно одетый, разворачивает один такой рулончик, и, смеясь, кидает маленькими снежками в пожилого отца – или молодого дедушку.
-У них тоже в каждом по трупу? – щелчком откидывая окурок, спрашивает одноклассника.
Они проходят мимо детской игры, и первый, обернувшись на миг, видит малыша и взрослого сквозь коралловую сетку голых ветвей.
-В мальчишке нет, понятно. В нём ещё и совесть-то не зажглась, ведь природно она в нас не заложена, и если не воспитывать, вырастет Маугли – не романтизированный Киплингом юноша, а подлинный, каких было сотни две. А в отце… конечно…
-Ладно, забиваешь голову невесть чем…
-Тебе кажется невесть, а по мне – о чём же ещё думать?
Широкие окна банка мерцают лаково, и за каждым – по нескольку живых, имеющих внутри по трупу.
Ужас какой!
Не стоит прикипать к чужим ассоциациям.
Вороны во дворе сыплют чёрные шарики грая, но не разбиваются они, падая вниз, не раскрошатся на асфальте.
Собрание ворон взмывает в небо одновременно, перенося совещание в воздух.
…город оттуда виден суммой сумеречных огней: фонарей, зажигающихся окошек, фар машин…

 

СНЕГ НАД ВИЗАНТИЕЙ

Нежный снег, идущий над золотой Византией; суммы торжественных мерцаний; плавный снег задумчивой белизною соперничает с мрамором лестниц, оседает на куполах роскошных соборов, и плечистых, приземистых базилик…
Снега не было в этом ноябре – ствол его переломлен в сердцевине; клочковатые облака отражаются в серых, зыбких телах луж; а в сознанье ткутся словесные орнаменты, не уступающие узорам восточных ковров.
Византия, не ведавшая снега, занесена им; восхищённые мальчишки лепят снежки, и лопаты используются взрослыми впервые для того, чтобы очистить улицы.
Впрочем, скорее взрослые будут обеспокоены одеждой – холод не подразумевался…
В витрине магазина тётка работает с манекеном – верхняя часть отделена, и выглядит банальная сотрудница фурией, терзающей жертву, из которой почему-то не льётся кровь…
Красный свет светофора, и пожилая – очень пожилая – дама говорит по мобильнику:
-Сбрось мне на мыло, или по скайпу, я скоро буду дома!
И кажется это наполнение её жизни противоестественным… хотя почему? Кому ныне нравится шелест книжных страниц? Тихая мудрость, уютно устроенная в книжных Вавилонах…
Нет, снег идёт над Византией – играющий синевой, отливающий свинцовой белизной белил, мерно вершащий свою работу, которая отложилась в Москве этого года.
…на санках слетает с гор ребятня – слетает в огромный овраг: на санках, надувных кругах, даже просто картонках, или дощечках, и взрослые съезжают иной раз, если конструкция конкретных санок позволяет держать малыша…
Задор и счастье – в Константинополе это, в его окрестностях…
Да нет, что вы…
Подчинённость земной логике, логике тела и жизни исключает какие бы то ни было разъёмы, или подмены.
…уже не вспомнишь, как назывался советский фантастический роман, читанный однажды в детстве, во время болезни: пришельцы выглядели почти людьми, у них уже был построен коммунизм, и они прибыли на огромном шаре…
Прожилки идеологии густо прослаивали, в общем, не плохой текст, но название романа напрочь выветрилось из головы.
Сети и схемы ветвей – тополя двора готовы к зиме, и едва ли застонут от холода – хотя и могут напоминать молящие руки, тянущиеся к свету.
На скамье у подъезда никого – обычно любят некоторые из обитателей подъезда посидеть, покурить, поболтать…
С ощущением снега, выпавшего над Византией, возвращаешься в московскую квартиру, посетив аптеку, продмаг, почту…

 

ПРИЗРАК И ДУША

-Убийство греховно? Кто бы спорил! А теперь представь – если убийство десяти человек страхует от убийства сотен тысяч – оправдано ли оно?
-Казуистика. Приведи пример.
-Пожалуйста. Военный, добившийся известности в криво живущем социуме суммой популистских высказываний, лезет к власти, имеет хороший шанс. Его диктаторские амбиции очевидны. И вот скажи – физическое устранение его — вместе с приспешниками — оправдано, если после его воцарения брезжат смерти сотен тысяч?
-Ха, кто может предугадать, станет он диктатором, или нет…
Тонкое стекло поблескивает на вчерашних лужах, но трава зелена ещё кое-где.
…бледный, очень тонкий призрак Раскольникова, естественно, не замечается живыми.
Линия тропинки в лесопарке, ведущая вдоль речки – текущей лениво, плавно, и за корабликами уток слоятся треугольные следы.
(… он был гениально одарён: химик, физиолог, медик; он проводил исследованья, связанные с изобретением препарата против рака кожи, занимающее третье место в рачьих, страшных войсках – после щитовидки и предстательной; он, ради эксперимента, устроился в тату-салон, овладев этим искусством, и, выбрав объектом троих – рыжеволосых и тонкокожих, — не рассчитал с дозировкой снадобья, повышающего иммунитет (стадия работы над главным препаратом), они умерли – он был пойман, приговорён к большому сроку, разработки его забыты…).
-Всё вообще, знаешь, двойственно, амбивалентно…
-Почему? Вон река – конкретна вполне. Только не начинай про её душу…
-А почему бы и нет? Даже не амбивалентно, а разделено на большее количество потоков, и мы редко фиксируем общую картину многих явлений…
-Ещё чего примером высветишь?
-Да вот хоть – банки. Банковские структуры. Слоны, так сказать, нынешнего социума. Но они – хрупкие структуры, ибо основной их ресурс – репутация. Разлетелась – и банка нет.
-Хрупкие слоны! Здорово получилось!
…пышные одежды, мрамором отделанные интерьеры, плавная напевность итальянской речи шестнадцатого века. Огромные, в кожу переплетённые гроссбухи, где записывается всё сущностное – для банка.
А – было: яростные финикийские пираты, бурные кудри и жестокие, дико глядящие глаза, косынки возможно, серьги в ушах (штампы! штампы!). Лиходеи налетают на торговые суда, орудуя саблями и копьями, убивают всех, перетаскивают товары, ценности, всё, что возможно на свои корабли… а потом? Потом – везти на берег, отдавать тем, кто сохранит.
Зыбкий прообраз банковской системы.
-Да ну все эти размышлизмы… Интересно – когда ляжет снег?
-Да ляжет. Тут как раз всё понятно.
-Без амбивалентности?
-Без неё…
Речка продолжает плавное своё движение, и нежная её, прозрачно сияющая душа глядит на двух пожилых приятелей, совершающих путь вдоль неё.
…тонкий бледный призрак Раскольникова, было заинтересовавшийся разговором, пролетает над водою, улыбаясь душе речки.

 

В ИНФЕКЦИОННОМ ОТДЕЛЕНИИ

Слово «рыбалочка» он произносил сладко, не сладко даже, а сладострастно, казалось, оно похотливо извивается на его полных губах.
В палате он появился ночью, большой и грузный, и сразу захрапел, а через два дня уже болтал вовсю.
-Меня в каматозе доставили – под сорок. Я ещё хотел эксперементнуть – сам за руль сесть, да жена не дала, спасибо.
С долговязым, лежащим у входа в палату, у них сразу возникло нечто вроде симпатии: оба автомобилисты, рыбаки, явные женолюбы, хотя семейные, о детях упоминали мельком.
-Я переобулся, мне теперь спокойно! – говорил доставленный в каматозе.
-Ой, не трави душу! – кривился искусственно долговязый. – Я не успел.
Болтали о зимней резине.
Рослый, крепкотелый, лохматый азербайджанец, лежавший у окон, больше спал, а проснувшись, шумно ворочался, что-то бормотал, потом бросал, посмеиваясь:
-Во жизнь! Пожрал, поспал.
Тоже впрочем, участвовал в разговорах…
О политике, о деньгах, о болезнях.
Потом – ползёт тишина.
Паренёк лет пятнадцати под капельницей у окна не говорит со взрослыми, ибо остальные — таковы.
Ещё одна койка пустует – наверное, привезут кого-то к вечеру.
А на последней – поэт, редко вступающий в разговоры.
Он читает – причём книги, что диковато, когда у всех смартфоны; прерываясь, он достаёт листок, и записывает что-то.
Инфекционное отделение, у большинства – различные варианты ангин.
Можно гулять по коридору, глядеть в окна: изо всех виден больничный, обширный двор с облетающими деревьями, и дальше – сумма московских крыш.
Там, дальше гудит обычная жизнь, течёт себе, играет.
Курить надо идти в туалет, и, стряхивая пепел в окно, замечаешь непроизвольно: ржавые бочки, трактор без колёс (откуда он тут?), деревья, что кажутся дранными: с шестого этажа не различишь тополя это? Липы…
Тоскливо.
Одиноко.
И лишь надежда на скорую выписку согревает нечто, спрятанное в теле.

 

УЗЛЫ 17-ГО ГОДА

Салонно-известная поэтесса, огромной гусеницей перегнувшись с балкона, кричит чёрной, перепоясанной патронташами матросне, нечто оскорбительное.
Злая чечётка пулемёта слышна, стёкла бьются, и в подворотне ошалевшая шпана убивает пожилого, красивого полковника, посадив его на нож.
Парвус встречался с представителями германской верхушки, предлагал план – весьма дорогостоящий – дающий варианты окончания войны.
Об этом можно прочесть в некоторых офицерских мемуарах.
Пятьдесят лет спустя имя Парвуса под запретом, он ославлен банальным авантюристом-торгашом, и то, что был доктором философии вымарано из ветхих хроник.
Через сто лет снимают фильм «Демон революции», но имеется в виду Ленин, или Парвус сложно понять – а полвека назад Ленин, благодаря усилиям идеологической пропаганды, заслонил собою всех остальных.
Ленин, Ленин, Ленин.
Культ запрещён, но человек не может без культа, и громоздится новый пантеон – с капищем в виде усечённой пирамиды на главной площади метрополии, с суммой своеобразных святых, великомучеников, героев.
…здание охранки громят – тут главное: архивы, какие не могли не быть уничтожены, ибо чернота тайн, хранимых ими, бросала тень на красные репутации вождей.
Красный – цвет крови, но и цвет невиданного подъёма.
Сто лет спустя: Революция, говоришь? Какая революция – адский переворот, тонны крови, смутьянство, высылка лучших людей из страны, или бегство их! – Да? а ничего, что все стали грамотными и узнали таблицу умножения? Было это в тринадцатом году? – Ты ещё про брежневский рай расскажи! – И расскажу! Тыщи НИИ, сотни тыщ бесплатных кружков и студий, где преподавание было высшего качества, а какое кино было! Поэзия! Образование!
Споры, споры, споры…
Матросы грубы – но какими им ещё быть?
Крестьяне, войной оторванные от земли, со всех концов реальности возвращаются в избы; но грядущий кошмар гражданской войны уже готов располосовать тело России…
…несравнимое ни с чем, совершенно особое русское богоискательства, дающее необыкновенные виражи мысли, заменено нынешним псевдо-духовным карнавалом, немыслимой роскошью талдычащих о духовном попов.
Тысячи мучеников за веру – тогда: распинаемые на царских вратах священники, порубленные иконы, взорванные храмы: в общем, объяснимая, хотя и чрезмерная реакция богоносца на вековую косность церкви…
Может ли поэзия передать весь излом и напряжение того времени?
«Идут двенадцать человек…»
Металось красное домино, изъятое из романа Андрея Белого, чьи стилистические пируэты завораживали…
Советская, роскошная пышность седьмого ноября.
В нулевых коллега говорит коллеге:
-Непривычно ходить на работу седьмого.
-Ага. Но это – не повод не пить, ха-ха.
Роскошные демонстрации, людская плазма, текущая мимо главного капища страны, вожди на трибунах.
Узлы, завязанные 17 годом на века, узлы, какие тщимся распутать мыслью сегодня, осознать, понять…

 

ГЕРОСТРАТ

Под сиренью в парке в конце мая двое мальчишек…
-Интересно мне… не знаю, почему про Герострата. Тут ведь драма, представляешь? Душа, или мозг, разъеденные жаждой славы, какую ни за что, никогда не сможет получить…
-И ты начал уже писать? – спрашивает второй.
-Ага, — отвечает первый. – Но у меня Герострат не пастух, каким он якобы был, а меситель глины.

…глина, глина… Она затягивает, точно тысяча маленьких пальцев влекут в глубину чана; она заполняет всю жизнь, поглощая её, не давая никак выделиться, прославиться…

Так может быть, начиналось?
Один мальчишка цитировал другому первый абзац своего рассказика.

Герострат сидит на траве, смотрит на пасущееся стадо, иногда поднимая взгляд в небеса, где синева течёт сплошным потоком, подрагивает прозрачное марево в воздухе…
Его мозг ест жажда славы – такая сильная, какую не ведал ни один поэт, ни один тиран.
Он – Герострат – совершенно простой пастух, он никогда не будет другим, никогда не сможет сделать чего бы то ни было, что выделяет…
Не напишет раскатистых, мощно звучащих драм, не сыграет в театре под маской никакой роли, не добьётся власти.
Проклятый скот!
Красивейшие храмы…
А что если… если сжечь один? Ведь там не только мрамор, там много материала способного гореть?
Что если сжечь роскошный храм Артемиды, и чтобы все знали – это сделал он: Герострат!
А боги… нет никаких богов!
Коли были бы – не дышал бы мир такою несправедливостью…

Советские мальчишки встают со скамейки парка, и идут по аллее, обсуждая геростратову тему.
Тому, кто сочиняет о нём рассказик, жаль несчастного, другой недоумевает, за что его можно жалеть.

В условном времени, совмещающем пласты фантазий и образных построений, героев и фантомы древних хроник, Герострат, никогда не умиравший и ещё не обречённый на забвение-славу, встаёт с травы, и, собирая щелчками кнута стадо, обдумывает, как бы ему удобнее было поджечь красивейший храм…

 

ПЕРЕГРУЖЕННЫЙ БЕЗДНОЙ ЦИВИЛИЗАЦИЙ

Не из Вавилона изъят ли дом? Вихрем магической силы перенесён сюда, в современность (всякая, впрочем, достаточно условна, учитывая равнодушие серого временного потока), он возвышается всего-то четырёхэтажно, а кажется – громоздким, и широкие стекла окон сияют, обещая сокровища.
О, перечисление потребовало бы массивного каталог, ибо из зала с мумиями бледный, худой и растерянный человек попадал в мастерскую алхимика, где в пузатой колбе, мерцавшей золотисто-зелёным цветом, мерно вызревал гомункулус, а человек в странной хламиде со слезящимися глазами разглядывал ампулу, ожидая от реакции, творящейся внутри, чуда; залы наплывали, громоздились чучела, причём крокодил распахивал пасть на пёстрые церковные витражи неизвестного века изготовления, а гиена круглоглазо глядела на византийские эмали – виртуозного мастерства и наивного изображения.
Монеты были разбросаны по полу, но дукаты это, или дублоны, некогда было разбирать, ибо вихрь нёс человека выше – в новые залы, где гудели, не трогаясь с места паровозы, а щеголь прокатывал мимо на костотрясе; всё текло, мешалось, переливалось, плыло: мерцала воды озёр, и тотчас взлетали светящиеся, разноцветные фонтаны; королевские книги повелевали старинными пергаментами, а сундуки шли войною на копилки, пока бородатый художник, напружив все мышцы, творил за мольбертом портрет оной битвы; человек стремился выше, анфилады комнат пропускали его, и зеркала одной, сменялись музыкальными шкатулками другой, но звучали все вразнобой, и, казалось, сейчас полетят из них в разные стороны шестерёнки и винтики; слышался смех, шарканье по портрету, но людей не было видно; в лицо пахнуло аптекой, и тут же открылась стойка, за которой субъекты с мрачными, тупыми лицами палачей хлестали пиво – при чём никто им не наливал.
…камни инков несли зашифрованные изображения, и самурай выхватывал меч, уже наметив жертву; но человек бежал, не удивляясь тому, к примеру, что чучело страуса преследует его, тогда как чучела динозавров остались равнодушны к его худосочному телесному составу.
Человек бежал, не зная, что делать, бежал, пока на четвёртом этаже одно из окон не показалось особенно привлекательным – и, рванув его, несчастный бросился вниз, перегруженный бездной цивилизаций, и дом поскрипывал щедро отворённым окном ему вслед.


опубликовано: 21 декабря 2017г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *