Рассказы

художник Сергей Темерев. "Чайка"
Александр Балтин

 

КОММУНАЛЬНАЯ КАНТАТА

Вороны роняют круглые шарики грая, и медленно плывущий белый пух – тополиный июньский снег – контрастирует с ними, звонкими…
Двор, образованный суммой домов, есть часть сложной, разветвлённой лабиринтом системы – и несложно заплутать среди бесчисленных переходов, арок, тупичков, ежели не знаешь чёткого алгоритма пути.
Один из домов жёлт, громоздок, напоминает старинную хребтообразную крепость; голуби на карнизах его – что ноты, но мелодия не звучит, не звучит…
Дом наполнен коммуналками, и жизнь в нём густа, быт – что крепкозаваренный, настоянный чай, не то борщ, сваренный столь круто, что ложка стоит в нём, не падая.
Скрипят, стреляют половицы паркета; двери массивны, а потолки высоки – и любо ребёнку вглядываться в тонкие трещинки, представляя географическую карту несуществующей страны, мечтать.
На втором этаже живёт часовщик – дядя Костя – и ребёнок порой отправляется в гости к нему: пошуровать. – О, заходи, — приветствует его старый, с желтоватым пергаментным лицом часовщик, и ребёнок, немного робея, проходит к пузатому комоду, из какого выдвигается ящик, наполненный блёсткими – колесатыми и с камешками – деталями, и, зачарованный, перебирает их, тихо бормоча что-то…
Пожилая болгарка на четвёртом этаже гадает, и пёстрые карты быстро мелькают в худых склеротических пальцах, обнажая скрытую схему чьей-то судьбы.
-Маш, рассольник выкипает! – режет воздух крик, и спешит заболтавшаяся хозяйка, спешит по длинному, коленчатому коридору на огромную кухню, где четыре плиты организуют пространство, как дома организуют двор. В пасти колонки синие языки пламени – трепещут они, как крохотные флажки…А сковородок! кастрюль! Скарб людской должен бы характеризовать хозяев – да нет, всё похоже: подумаешь – сковородка обожжена сверх меры, да не вычищена кастрюля…
Володька – в истёртом пальто, подвязанным сальной, перекрученной верёвкой, с худым, волчьим лицом – заходит к Вальке-сестре – тихой алкоголичке.
-Буишь? – А то!
Пьют из грязных, щербатых чашек сладкое тягучее пойло – портвейн, принесенный Володькой, дымят Беломором, пускают ядовитую — по загубленным жизням – слезу.
Витёк – сын Олега: атлета, мастера спорта по толканию ядра – катит по коридору на трёхколёсном велосипеде и распевает что-то, пока Любка – мать – не заорёт на него, или не позовёт ужинать.
Густо дана жизнь, мазки её пестрят, золотятся, чернеют…
Ребёнок во дворе слушает вороний грай, мечтая собрать блёсткие шарики в коробочку…Качели скрипят, и две девочки в песочнице строят нечто.
…гроб вынесли из подъезда, установили на табуретах; старуха рыдала, гладя лоб дорогого покойника; полукругом стояли люди, и ритуальный автобус был запылён.
Мальчишки семи и девяти лет глядят на похороны с лестничной площадки.
-А умирают навсегда? – спрашивает младший.
-А то, — басит тот, кто постарше в ответ. – Страшно?
-Ещё б…
-А давай поклянёмся не умирать никогда!
-Давай, — соглашается младший.
Летнее солнце подчёркивает запылённость окна.
Что дому чья-то конкретная смерть? Чужая трагедия? Провал в смертный проран? Массивный – стоит он вторую сотню лет; видавший так много смертей, свадеб, радостей, горя, будто пронизанный токами времени, хранит он в себе густую-густую плазму необъяснимой жизни, хранит надёжно – будто и впрямь противореча проискам смерти.

 

ЧАЙКА НАД КЛАДБИЩЕМ

Есть места, где время будто бы замирает, или замедляет свой ход, и такие понятия, как воля, или внутренняя сила, или целеустремлённость кажутся пустыми, нелепыми, а сам человек, и создавший эти понятия, забывает, что было с ним до прихода сюда, и не думает о том, что будет после.
Возле сильной реки было ветхое кладбище. Клином вторгался в течение реки островок зелёной суши, и на нём живым протестом против движения часов и дней покоилось забытое кладбище за деревянной, чудом сохранившейся церковью, над которой уснуло несколько старых ив.
Было туманное утро ранней осени. Возле реки влажно пахло водою, и чувство реальности отступало перед видом старых крестов.
Миновав лес и поле, человек оказался один на один с церковью, окружённой чахлыми кустами. Кладбища он сразу не заметил. Кресты открывались лишь при приближении к церкви. Возле них пахло ветром, который наполнял собою окрестность, вступая в затейливую игру с действительностью.
Таких церквей сейчас и не встретишь, подумал он, подходя к ней, и только тогда увидел кладбище, ничем не удивившее его. Дверь церкви была заколочена, но доски разошлись, их было легко оторвать, и из всех щелей, не заросших травой, настороженно-пугающим взглядом смотрела темень. Он отодрал две доски и вошёл в церковь, и оказался во времени – или в чистом запахе его, в чистом дыхании метафизики.
Суть церкви сохранилась – запечатанная в сосуде времени, она излучала спокойствие и умиротворение, но казалось, что сияние её не может выдержать душа, покуда вмещённая в тело.
Человек вышел из церкви.
Прямо против неё начинался спуск к реке, чьи свинцовые воды плавно и тихо, будто не совершая никакой работы, ускользали – от взора, яви, кладбища – ускользали, почудилось, в бесконечность, выраженную небесной мощью, неясной властью гигантской надмирной сферы. По ходу реки был ещё один островок, и на нём, точно оправдывая его существование выросло дерево неразличимой породы, и стояло, покачиваясь,
споря с ветром, стесняясь своего одиночества, которого не могли разделить даже облака.
Человек спустился к реке. Вдоль берега тянулась тонкая кромка жёлтого, волглого песка, а вдали, там, где уже невозможно было различить, где кончается река и начинается небо – всё сливалось в одну светлую бесконечную массу.
Он поглядел на противоположный берег. Насколько хватало глаз, там была видна только зелёная равнина…
Захотелось выкупаться – а верней приобщиться к незримому ходу течения, к силам, обеспечивающим бытие водного
простора. Он решил доплыть до островка и коснуться рукой одинокого дерева.
Он разделся, и стал медленно входить в воду. Песок быстро кончался. Вязкая грязь покрывала дно реки – она засасывала, тянула в себя миллионами мягких крохотных пальцев.
Было прохладно. Сильное течение сбивало с ног. Он оттолкнулся, оторвался от вязи, и поплыл к острову. Плыть по течению было легко: вода несла сама, наполняя тело звенящей лёгкостью, вода была другом, приняла в себя его тело, и казалось даже, проходила сквозь него, взаимодействуя с кровью.
Доплыву ли до острова? подумалось внезапно – и хватит ли сил вернуться назад? Страх тронул сердце, и человек, развернувшись в воде, ощутил тугую, плотную силу теченья, препятствующего теперь.
Он выбрался на берег, и стоял обсыхая, и смотрел в небо, на массивные облака – желтовато-серого оттенка, они кое-где расступались, образуя просветы, синие, лазоревые, и каких-то других, неизвестных как будто и манивших цветов.
Потом он оделся, немного прошёл вдоль берега, подобрал тугую, обросшею водной травой раковину, замкнутую так плотно, что никакая сила не могла б разомкнуть эти створки.
Моллюск жил внутри, храня свою жизнь в неприкосновенности.
Человек бросил раковину в воду, и поднялся к церкви со стороны кладбища, и только теперь рассмотрел его. Покосившиеся кресты были серы и одиноки, иные почти вросли в землю, и надписи стёрлись, невозможно было разобрать ни одной.
Человек поднял голову, и в глубине неба увидел крохотную белую чайку. Изящно выгнутые крылья, казалось, сами несли её, и она будто не летела, а плыла – плыла, чтобы вскоре исчезнуть, как мимолётная улыбка неба, как символ нашей всеобщности, который можно почувствовать, но нельзя надолго сохранить в сердце.

 

БОЛЬНИЧНЫЕ ЗАРИСОВКИ

В боксе инфекционной больницы мариновали долго – брали кровь, меряли температуру, ждал врача – и бронзовые завитки осенних листьев за окнами не развлекали поэта, ибо медленно плавился в незримой печке жара, и только что вскрыли абсцесс.
Под пятьдесят.
В больнице первый раз.
-Пойдёмте, — слышит.
Идёт. Садится, ведомый тёткой, в машину, потом лифт, долгий подъём.
В палате – двое обедают: парнишка и кавказец.
Здоровается, не зная, принято ли представляться.
-Занимайте любую постель! – возглашает санитарка, и он начинает возиться, шурша грубым одеялом, пробуя на вес каменную подушку.
Переодевшись, ложится, и тоска наваливается, давит – надолго ли?
Медленно вызревают сумерки, плавным кораблём из них выплывает вечер…
Появляется четвёртый человек – высокий, круглолицый, улыбчивый…
Нет, думает поэт, и рифмы вяло шевелятся в мозгу: неживые, тусклые, — представляться, наверно, не принято…
Комковатый ужин из вязкой еды, все садятся за стол, быстро шебуршат ложками.
К вечеру доставили ещё одного – полусонного, тоже с высоким градусом жара.
Да, ещё – мусульманин – Хасан, оказалось – совершал намаз: , расстилал коврик, становился у стены, закрывал глаза, опускался на колени…

Лор-кабинет находился в слепой кишке, в отростке помещенья, и был мал, тесен, узок.
Зато сам врач – могутен, колоритен: с таким бы посидеть за бутылкой.
-Сейчас раскроем края раны, выпустим гной! – сообщил весело. – Будет бо-бо. Ну-ка.
И пшикнул в рот анестезию.
И сидел поэт – с открытым ртом, беспомощный, испытывая омерзение к себе, к ситуации.
Заглянула заведующая отделением.
-Михал Ваныч, бабушке бы у меня повязку сменить, на какой там день?
-Я подъеду, — обернулся к ней лор. – Вы же рядом тут?
-Ага. Очень обяжете. Бабушке 85.
-Напомните, голубушка только. – И, обращаясь к поэту: Готовы к бо-бо? Ну, поехали…
Отполаскивал горло фурацилином; раковина заплёвана, вся в мерзких сгустках…

-У меня в прошлом году машину вскрыли, — говорил, оторвавшись от планшета Роман. – Занятно – вскрыли, ничего не взяли.
-А было что брать? – поинтересовался Хасан.
-Да было всякое в бардачке.
-Ясно, шпана хулиганит. – Этого зовут Евгений. Крепкий, хозяйственный, матерщинник. – А во — анекдот, — восклицает.
Поэт ложится на свою кровать. Подушка очень неудобная, и хочется домой.
-Уйду в пятницу, — говорит Роман. – Ну его, тоска здесь лежать…
Под капельницей – 15-летний мальчишка. Температура не спадает пятый день. Кашляет, хрипит.
-Тоже сдёрну в пятницу. – Ляпает Женя. – Температуру сбили и ладно…

Коридор, серый линолеум в нашлёпках, решётка перед дверью.
Взад-вперёд.
Коридор. Несколько окон.
Во всех – бронза спокойной осени, лёгкая синь небес.
Смеркается, и город оживает, наливается огнями, безвестный мост вспыхивает нежно-красным цветом, точно повисая в воздухе…
Стой, смотри.
-Мальчики, на уколы.
Гуськом тянутся в процедурный кабинет.
Самые популярные шутки – Ж..а же не железная! Не искал приключений на свою задницу – а вот получи…
Ужин также скучен, как обед и завтрак.
И завтра будет тоже.
Повторяемость скуки убивает мелодию жизни.

Тётка-уборщица балагурит:
– Внучка совсем от рук отбилась, шалава. А где я ей денег возьму, а? На панель что ль мне? Да старовата!
-Избаловались мужики? – хохочет Женя…
Тётка матерится в ответ, смеётся.
От половой тряпки глянцево блестят разводы на линолеуме пола.
Трое сбежали в пятницу, как и обещали.
Суетились, буквально лучась счастьем, балагурили, бросали уходя: счастливо, мужики, поправляйтесь.
Каменная тоска давит поэта – тоже хотел, да не решился, и вот…
Лежит, рифмует, температуры нет, ощущения странные, голова пухнет прозрачным звоном…
В понедельник, бормочет под нос, в понедельник.
Час идёт, как три.
Чернота медленно разливается за окнами.
Нечто томительно гнилостное тянется из души, которой нет никакого дела до приключившейся ангины…

 

КЛУБ НУМИЗМАТОВ

-А это, простите талеры?
Тощий и какой-то зигзагообразный старик в потёртом костюмчике глядит вполне дружелюбно на подошедшего мужчину средних лет, рядом с которым топчется мальчишка со светящимися глазами.
-Они самые, — отвечает старик.
-И какова же, к примеру, цена?
-Нижний ряд – по триста, верхний по девятьсот.
Мальчишка заворожённо глядит на тёмные крупные кругляши с таинственными изображеньями…
В СССР клуб нумизматов помещался в церкви.
Смущало это кого-то? Едва ли.
Давно переоборудованная под клуб, по субботам принимала она нумизматов.
Столы выстраивались рядами, и на них – в альбомах, планшетах, просто россыпью – монеты: тусклые, яркие, переливающиеся; монеты всего мира – дорогие, очень дорогие, бросовая мелочь, какую покупают обычно детям – пусть географию учат!
И – только один мальчишка, поскольку вход до 16 воспрещён; но отец платит трёшник – зеленоватый и мятый – и проходят вдвоём.
Талеры!
Точно срезы каналов, ведущих в далёкое, практически непредставимое время…
Отец о чём-то говорит со стариком, а мальчишка всё глядит, представляя извивы улиц, толстый кирпич стен, дымоходы, трубы, замки, харчевни, где над огнём медленно вращается вертел с тушей…
-Ну, пошли, сынок.
Они отходят.
Аркадий – важный, как средневековый курфюрст – восседает рядом с вечным своим дружком, которого кличут – Доктор. Розовощёкий, с пухлыми ладонями, напоминает он постаревшего херувима.
И, разумеется, и у того, и у другого много чего имеется, но отец покупает сыну только мелкие иностранные монетки, и укладывает их мальчишка в специальную, бабушкой сделанную коробку, смакуя даже и названия стран – Мавритания! Маврикий! Непал!
Мощно таращится со столов разнообразное серебро.
Стас одноглаз, второй глаз его – стеклянный, а живой – хитрый, бегающий, острый.
-Что? Юбилейники европейские? Садись, гляди. У самого-то что есть?
Некто протягивает небольшой альбомчик.
Стас листает с видимым равнодушием.
-За Сан-Марино пятисотку что хочешь?
-В обмен только.
-Ну, гляди, у меня тут много всякого.
Два дедка – оба седые, с прожелтью – уютно устроившись в уголке, беседуют.
-Ну как?
-Да ничего интересного.
-Не скажи, взял я один ангальтский талерок.
-Ну-ка, ну-ка…
И тусклый кругляш появляется на свет, и выносят ему оценку, и…
-А я, было, у алкаша дукат взял с Цвингли.
-Да, в нашем деле бывают счастливые случайности.
-А то!
Гуденье витает над столами.
Страсти варятся в незримом котле.
А где мальчишка с отцом?
А вот они – выходят уже, покидают столь интересные пределы, и мальчишка ощупывает в кармане несколько милых, маленьких монеток, вспоминая талеры…
Интересно – торговали в алтаре?
Седобородый, старый человек, бывший некогда тем мальчишкой, проходит мимо церкви, где некогда помещался клуб нумизматов, глядит в окна, за которыми мерцают острые огоньки свечей, и думает – торговали тогда в алтаре или нет?
И чем-то сам себе напоминает отца – давным-давно умершего, всегда живого, ибо код крови, тайна рода остались в нём – формально взрослом, а на деле таком же мальчишке.

 

ПРОЩАЙ, ЛАРИК!

Маленький пудель – Ларик: курчавый, золотистый, пушистый, тёплый…
Когда он сворачивается у ног – ощущение счастья охватывает, будто всё хорошо, ничего плохого никогда не случится…
Утром, уходя на службу, муж всполошился: стоит в коридоре, глаза неживые, хвостик висит…
Вынес на руках, но пудель не стал гулять, постоял у куста…
Дома порезал любимую его сосиску, предложил, но пёсик даже носом не повёл.
Надо идти.
На службе болтала с коллегой, перебирая пустые слова, и вдруг жена позвонила: Ларик совсем плох.
Отпросился, бежал; осень пламенела вокруг…
Дома жена разговаривала со свекровью, гостившей в Калуге у родственников, и когда открывал дверь, услышал, как сказала в трубку:
-Вот, Саша пришёл…
И, одновременно говоря с плачущей матерью, не раздеваясь, присел около собачки, и понял…
-Мама, он умер! — крикнул…
И рыдания потекли в ответ.
И осознал отчего двоится, троится, расплывается мир…
-Не хорони без меня. – Говорила мама, собравшись. – Заверни в простынку, положи на балкон, с первым же автобусом приеду.
Он разделся, нашёл простынку, завернул маленький трупик.
-Как же так, как же так, — бормотал всё, — вчера же ещё…
И слёзы проедали глаза.
Маленький пушистый комочек вынес на балкон, сидел над ним, курил…
…вот лает – звонко, задорно, прыгает, теребя поводок, и — идём гулять, и если зима, пёсик зарывается носом в сугроб у подъезда, и глядит потом лукаво, а носик белый, в снежном порошке, а летом – носится по двору, играет с другими собаками, и зелень вокруг вздёрнула роскошные знамёна…
Вот – несём в поликлинику, а было два года назад, лапки что-то действуют плохо, и, впервые оказавшись в клинике, совсем стушевался маленький, страшно, но ничего страшного не оказалось, сделали серию уколов, и снова скакал, резвился…
А вот утром приходит, носом задирает одеяло и ныряет в постель, сворачивается клубочком у ног – тепло так становится, славно…
Больше не будет ничего.
Завёрнутый в простынку крохотный трупик лежит на балконе, и хозяин сидит рядом, курит, думая, что лёгкая и светлая, крохотная душа, уже отлетела в беззаботный собачий рай…

 

В СКЛИФЕ

Быть каплею в пёстром содержимом громады Склифа достаточно занятно, особенно учитывая то, что диагноз, судя по всему, не подтвердился, и от момента, когда привезли, и точно оказался заложником своей подписи – мол, даю согласие на обследования, и когда вялый медбрат привёл в палату, где один из пациентов рыдал от боли – до сегодняшней прогулки по больничному скверу прошло три дня, и завтра выпишешься.
Громада, опоясанная полосами балконов, на которые почему-то запрещено выходить, видна с аллеек угрожающе – и вместе равнодушно.
Маленькая церковь кремового цвета закрыта постоянно, да и не хочешь в неё заходить, а вот виварий, как указано на плане, разыскать интересно; а главное – вот она плазма Москвы, рядом – живая, переулочная, выходи в тапочках, можно и сбежать домой…
Стоишь, и тупо глядишь на бегущую строку надписи: Ритуальные услуги, гробы, венки круглосуточно. Ярко-красная строка на доме, расположенном возле морга, в недрах которого в осенних сумерках зажигается синеватый, неестественный свет.
Ещё один проход по дорожке, ещё раз огибаешь клумбы, опять подходишь к скамейкам, отведённым для курения, закуриваешь, слушаешь болтовню пациентов.
Подняться в палату?
Но от лежания делается тошно, а читать давно неохота, и роскошная панорама из окна – с крышами, куполами, промоинами переулков тоже надоедает, в конце концов.
-Какой белый голубь! – восхитился сосед. – Точно клочок метели.
Поворачиваешься, видишь его: действительно чудесно-бел, улетит сейчас…
Возвращаться в палату?
Или нет, по неровным асфальтовым пластам дойти до жилых домов, сесть на пёстрой, пустынной детской площадке, сидеть тут полчаса, вспоминая жизнь, перебирая нюансы её, оттенки, потом…
Всё равно возвращаться…
Кафе в холле брызгает суммой огней, и тянет зайти, попить кофе, взять пирожные, но проходишь мимо, и, секунду колеблясь: по лестнице ли подняться – всё-таки девятый этаж – или ждать лифта – отдаёшь предпочтение лестнице.
На третьем этаже она раздваивается точно, — здесь делали узи, и вообще, судя по всему, это этаж процедур; и ты поднимаешься дальше, заглядывая в широкие окна, видя, как уменьшаются визуально пейзажи и точно увеличивается небо…
Длинный коридор, большие портреты научных светил – известных лишь своему кругу, а биографии тех, кто сыграл заметную роль в гастроэнтерологии, прочитал уже несколько раз…
Ни с кем из палаты не познакомился толком, и разговоры вполне случайны.
Тот, что рыдал, когда тебя привели, оказался балагуром-весельчаком, постоянно что-то рассказывающим – в основном старику, перенёсшему операцию, а по повадкам – мелкому начальнику: навещают каждый день: то жена, то сын, то коллеги…
Люди ходят с грелками, прикреплёнными на проводках, торчащих из боков, и сие поначалу казалось диким, но потом привык; они выходят с этими грелками курить, бродят по коридором, стоят у окон.
Лежи теперь; балагур снова болбочет что-то – бесконечные его истории, кажутся ему занятными, а на деле скучны, однообразны, пусты… Лежи, осмысливая жизнь, приведшую сюда, думай о том, как будешь жить, когда уволишься с постылой службы, или гляди в окно – на роскошную, многоглавую московскую панораму…
Занятно оказаться в Склифе!

 

РАЗНЫЕ БОГИ

-Видимо, у нас с вами разные боги, — говорил, горячась. – Ваш напоминает надсмотрщика в концлагере, которому необходимы рабы и важнее всего обряды.
-Обряды, конечно, важны. Их мистическая составляющая соединяет нас с горними мирами. А то, что мы рабы Божьи очевидно, ибо об этом сказано много раз…
-Но вот же Иисус Христос говорит: Отец ВАШ, — он подчеркнул голосом, — небесный. Не мой, а ваш. А у отца — дети.
-Тут надо читать толкования святых отцов.
-А почему, собственно, я должен доверять неким людям, загнавшим себя в щель и оттуда вещающим…
-Есть же жития святых, они повествуют…
-Это сумма легенд, и не более того. Рабы – у хозяина, а он хочет зарежет, хочет наградит. Поди, узнай, что у него на уме. – Он попробовал улыбнуться, хотя в мозгу всё бушевало раскалённо.
-И вообще, — добавил неожиданно. – Следовало бы изучить теорию Опарина-Холдейна, синтетическую теорию эволюции, структурную геологию, нейрофизиологию, физику, а уж потом говорить о Боге.
-Позволю тебе напомнить, что я физик. Доктор наук, между прочим.

Да, у них, вероятно, разные боги.
Он вспоминает разговоры десятилетней давности – не приятные, бередящие душу (или сознанье? он не знает теперь), и не может отвязаться от ощущения тёмного облачка, пересекающего небосклон его мозга.
С этим человеком – другом покойного отца – не виделись 12 лет, и он не знает, что с ним, жив ли?..
Он проходит мимо старой, красной, массивной церкви, останавливается, неожиданно для себя заходит.
Ступени высокой лестницы матово-истончены по краям, и архангелы при входе взирают строго.
Копьеца свечей сливаются в костры, и тяжёлый ладанный дух муторно оседает в лёгких.
Народу не много: старухи с кривыми лицами, напоминающими коряги, мёртво-каменные мужики с белыми бородами до пупа, тётки, что-то бормочущие, крестящиеся исступлённо, то и дело целующие иконы.
Священник идёт к царским вратам, неся в правой руке роскошную коробку конфет, и это почему-то диссонирует с предполагаемым содержанием храма.
Не в силах прочитать Отче Наш – молитву, какую некогда силился читать сердцем, не произнося слов – он уходит, сворачивает на кладбище.
Оно идёт как бы слоями, ярусами; пихтовая аллея уютна, и, глядя на плиты, на фотографии, старается представить оных людей – но в голове проплывает банальная жизненная муть…
Вспоминается: одна знакомая говорила: Кабы не дети, я, наверное, покончила бы с собой.
А вторая: Как я завидую тебе, что можешь уволиться. А мне сидеть в этой треклятой конторе до… чуть не сказала смерти! – и улыбалась криво.
Гранитные плиты кладбища блестят, дорожки влекут вниз, обещая новые сокровища чужих жизней; мощные кресты поднимаются массивно, крепко.
А это… надо же – могила довольно известного актёра, умершего недавно. Ещё интереснее, что с сыном его учился в одной школе, но воспоминание смутное, расплывчатое.
Стоит пару минут, потом идёт дальше.
Полковник.
Инженер.
Если были знакомы, сидели, поди, за водочкой, матерились, краснея лицами, обсуждали детей, дела, покрикивали на жён.
Дорожка ведёт вверх, огибает церковь; часовня появляется, потом – приподнятое пространство с помпезными захоронениями – новые русские что ли?

Память о разговорах с другом отца постепенно сглаживается, острота их точно растворяется в огромной всеобщности, над которой очевидно надстоит нечто – необъяснимое, не переложимое словами.
У выхода с кладбища – машины, лаково блестящие боками, разные люди, дородный поп вылезает из Фольксвагена, охает, подбирает полы рясы.
Седобородый, пожилой, потрёпанный жизнью человек усмехается: видимо, действительно есть разные боги.
…и – под вороний грай, рассыпанный чёрными шариками, — гирляндами замечательных московских дворов, идёт домой, покуривая…


опубликовано: 10 апреля 2016г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *