Квартет рассказов

художник Валерий Питаев. "Петербургский дворик"
Александр Балтин

 

НЕЖНЫЙ ЯНТАРЬ

В нежный янтарь детских воспоминаний одевался маленький скверик напротив подъезда, из которого выходил первые десять лет жизни: и мерцал оный янтарь зыбко, красиво, не отчётливо.
А скверика нет – вероятно, и не было: славный камень пошутил: есть только детская площадка – пёстрая, как все подобные ныне, красивая, с горкой, различными качелями, разноцветной каруселью (а тогда дощатая была, и сквозь щели досок мелькала серая земля)…
Дом огромен: всего пять этажей, но строили сто с гаком лет назад, прочность закладывая вековую; и, торцевой частью выходя на улицу, тянется он в глубину двора, длится долго… По этой асфальтовой речке нёсся на первом своём велосипеде, как на быстрой лодке; нёсся, впервые усевшись на него, захваченный скоростью, и, не зная, как тормозить, вылетел на проезжую часть, рухнул, испугавшись, всей силой маленького тела, и — скрежетали тормоза, кто-то ругался, болел разбитый локоть…
Огромные окна дома, высокие; тут были коммуналки – с трёхметровыми потолками, стреляющими, толстыми половицами, общим телефоном в коридоре на тумбочке, и аппарат был склеен липкой лентой.
Зевластая пасть колонки играла синим огнём, точно показывала зубы; а обширное нутро кухни было разделено тумбочками на сегменты.
Отец возвращается с работы, выбегаешь встречать…
Вешалка возле двери, отец снимает куртку, вешает её, улыбается тебе, шестилетнему…
…морг, из которого хоронили папу, находится поблизости, можно дойти пешком, но не хочется, ибо воспоминания тяжелее свинца; а на детской площадке нет никого поутру, и садишься на скамейку, куришь, стряхивая пепел в урну, из которой торчит скомканная газета с перемятыми событьями летнего дня.
Жили на первом этаже.
Окна ныне забраны витыми решётками – а как было у вас? Не вспомнить, вся жизнь прошла.
Ходили на третий этаж в гости к часовщику дядя Косте; заглядывал ты в дверь, спрашивая:
-Мозя?
-А, давай, давай! – восклицал он.
Они пили с мамой чай, а ты выдвигал ящики, заполненные блестящими механизмами, перебирал их, иногда не больно накалывая палец, вертел в руках шестерёнки, сжимал пружинки.
Ещё заходили в гости к старой болгарке, дочке опального поэта; и ширма в её комнате была раскрыта павлиньим хвостом.
Сидишь, куришь.
Дома громоздятся, и дворы скручены причудливыми гирляндами тропок.
Дверь открывается – и вы выходите с отцом: он ведёт тебя за руку, что-то рассказывая – о далёких странах? О книгах? Музыке?
Вы идёте – медленно, ибо воскресный день – вдоль дома, глядящего на вас суммою окон, — идёте в парк, где есть пруд, и можно покормить уток, а можно – взять лодки напрокат.
И ты, сидящий на скамейке, забывший про сигарету – смотришь вслед двоим, медленно растворяющимся в перспективе.

 

КИНО СВОЕЙ ЖИЗНИ

В громоздком павильоне на ВДНХ – обветшавшем, но сохранившим имперское величие – в заднем его отсеке, тоже, впрочем, громоздком, снимают куски фильма.
Беспорядочное, несколько хаотичное движенье выливается в небольшой клок фрагмента, и человек, несущий чёрный шнур за камерой, улыбается, глупо и торжественно, точно доверили ему дорогую церковную утварь: ещё бы! чуть дёрнется, и картинка смазана.
Актрисы жестикулируют, проходя мимо случайно оказавшегося в массовке нищего поэта: выпал шанс подработать.
Он просто сидит на стуле, тягуче думая, что мог бы тоже сыграть крохотную роль, да удача нигде не подкараулила его.
Режиссёр кричит, кто-то вздрагивает, и щёки толстяка-оператора трясутся, как желе.
Воздух за стенами, за куполом павильона густ – хоть употребляй его с чаем: день плавила жара, и вечер не принесёт облегчения.
Праздная плазма гуляющих пестра, как фильм, как детские мечты; гроздья воздушных шариков качаются в воздухе, и продавец, когда подойдёт черёд расставаться с очередным, выдирает его из суммы собратьев, отдавая, чуть ли не сожалением.
Фонтаны блещут водяной работой: великолепные водомёты помпезной империи, сгустки радости – зыбкой, что круги, расходящиеся от падения струй.
Молодёжь влезает в воду, ходит в прогретой, тёплой; ребятня, смеясь, собирает блещущие, а иной раз заржавелые монетки…
Суммы дворов, скрученные летними гирлянды, пойдут за выставкой; суммы домов, каждый из которых превосходит объёмом средневековую крепость, восстанут на фоне вечереющего неба, храня содержимое своё с трепетом силы; домов и дворов, равнодушных к снимаемым фильмам, или заключаемым сделкам…
Сверкающее нутро банка: животные внутренности этого городского слона, где в мясистых креслах восседая, тузы потягивают коньяк, и говорят о суммах, чьи нули отдают космосом.
Жизнь дворов естественнее нулей, и бурное кипение детских площадок выбрасывает в воздух флажки и вымпелы криков.
А вот случайное чужое объятье в окне: подсмотри, поэт, пойдёт ли для излияния лирика?
Отец, качающий сынка на качелях, замечает под ними сгорбленные лодочки листвы – смуглые, бронзоватые; и грустно становится ему, и мысли про осень тянутся, как косяки улетающих птиц.
…или в другом окне: важный кот восседает на подоконнике, как на троне: не кот, а кошачий царь, ленивый властитель, и кактус, около него, будто съёживается, уменьшаясь в размерах…
Люди, снимавшие фильм, суетятся теперь, собираясь; дым делает воздух спёртым: курили много; пустые стаканчики из-под выпитого кофе мнутся под ногами, а режиссёр не доволен, устал.
… двор ко двору, кадр к другому: каждый снимает кино своей жизни – как умеет, не спеша, поторапливаясь, заключая сделки, спиваясь, прогорая стихом, мечтая отлиться в песне; каждый громоздит его – фильм жизни своей, или тащит в отчаянье, сбиваясь, валясь от усталости, как бурлак – только баржи не видно.
Каждый прошёл детской площадкой, разбивал колени, хныкал, вырывал ручонку из руки отца, казавшегося таким сильным.
Закат меж домами виден литым золотом: там Вавилон небесный, раскинувший веера своего богатства…
В золото вливаются красные жилы, густая руда крови; потом появляются оттенки кармина, киновари; средневековые дукаты сыплются, меняя время, укорачивая его…
Бархатный провал ночи – с роскошью его, со звёздными шатрами и полями – ждёт все наши фильмы, и не отказаться от него, нет-нет – как и от них, кем-то продуманных до последнего кадра, до окончательной, красочной йоты.

 

ОГОЛЁННОЕ ПРОСТРАНСТВО

Магниевые вспышки в темноте наполнили небо трепыханием: кто-то с небес фотографировал остатки суток: был одиннадцатый час.
Воздух стал реющим, тонко-прозрачным, и рухнуло сразу, мощно, будто океан опрокинули…
Муж вскочил, бросился на лоджию – закрывать хлобыстающее окно.
Малыш спал.
-Тряпки, тряпки возьми, — скороговоркой роняла жена. – Заливает.
Громыхало яро, сочно, смачно; скрип и грохот доносились из тёмной дыры двора; тополя стонали под бросками новых и новых порывов, как обречённые под пыткой.
Но стихало – вот уже дождик, потом барабанная дробь капель, и – бархат июльской ночи бесшумен, красив.
Утром вид из кухни был ужасен: два старых, могучих тополя были вывернуты с корнями, бессильно и жалко поднятыми в воздух, и живые ещё ветви мочили пышную листву в лужах.
Красавцы тополя лежали на крышах машин: одна была смята, как игрушка, две другие пострадали меньше.
Тополя! Старые, родные! В ярусах грандиозной листвы, амфитеатрами поднимавшейся к небу… Точно оголённый, бесстыдный клок пространства пялился в кухни, гостиные, спальни…
Хозяева машин высыпали часов в восемь.
-Что же, а? вот чёртова стихия, а? – Сокрушался дородный старик в мятых джинсах и белой рубашке…
-Ладно, Анатольич, у меня вообще – кранты. Хорошо застраховать успел. Только купил ведь…
-Моя-то погибла! – заверещал старик…
Народ высыпал.
Патлатый длинный парень, у которого машины вообще не было, суетился между соседей, раздавал указанья, говорил без конца.
-Как сдвигать-то? МЧС что ли вызывать?
-Пилы тащите, — руководил парень.
Знали – живёт один, средства есть, правда непонятно откуда, и любит советовать, руководить. Недавно затеяли ставить вторую железную дверь – так первым вызвался и деньги собирать, и…
-Пилы? Правда, что ль…
-Ну да. Распиливать надо частями.
Старик пропал.
Потом вынырнул из подъезда с початой чекушкой, сел на скамью, выпил прямо из горлышка.
-Хочет кто? нет?
-Да погоди, Анатольич, успеем, так скать, помянуть. Пока разгребать надо.
Пилы появились.
Парень, вооружившись одной, всем давал указанья, махал инструментом, но сам ничего не пилил.
Муж, — тот, что вскакивал ночью закрывать хлобыстающее окно, — писал эсэмэски жене: Виталик всё суетится, руководит пилкой.
Они одноклассники были, знали обстоятельства жизни друг друга, общались иногда.
Он любит руководить, — отвечала жена. – Как малышок?
И муж отвечал, сколько гуляли, что ел.
Во дворе кипело, бурлило, варилась каша общего дела, сдобренная сумятицей и горечью утрат.
Анатольич не принимал участия, сидел на скамейке, пил, медленными глотками орошая рану потери.
Пилили усердно, раздвигали огромные сучья, разгребали листву; дворники появились: убирали спортплощадку, тоже заваленную листьями, что-то двигали, переносили.
Виталик, всё ещё жестикулируя пилой, болтал с одним из пострадавших автовладельцев.
Тот вечно жаловался на бедность, дураков-начальников, безденежье, надоевшую тягомотину… Виталик и сам маялся скукой; заработанные некогда деньги позволяли не суетится в настоящем, а блеснувшие некогда музыкальные способности не сумел развить, и возможность провести несколько часов во дворе, среди людей гасила одиночество, осушала водные массивы скуки.
Пилили…
Таджики-дворники в оранжевых куртках оттаскивали чурки, в которые превращались красавцы-тополя.
Новые соседи подходили, курили, сетовали.
Толстяк уселся на скамью возле площадки, попробовал было сунуться с советами, но ничего не вышло.
Рослый парень, дымящий трубкой – его машина, ночевавшая на другой стороне дома не пострадала – говорил, как стоит снимать стволы с крыш.
А день разгорался, стирая память о ночном шквале, но не отменяя происшедшего; солнце наливалось соком, исходило знойной силой; лужи стягивались, исчезали на глазах…
Часа в два народ разошёлся – есть хотелось; потом опять появились…
И оголённое пространство на месте замечательных тополей гляделось странно, — не привычно, чужеродным куском.

 

НА МОЛОЧНОЙ КУХНЕ

Сквозь ажурные решётки глядеть на пузырящиеся лужи – маленькие купола пузырей вздуваются, плывут легко, лопаются, появляются новые…
Машины во дворе вымыты дождём, и блестят, как праздничные.
Мотоцикл возле решётки – всегда тут стоит…
Раннее июльское утро выглядит вполне по-осеннему, и дождь холодный, не ласковый; а молочная кухня находится в полуподвальном помещении старого дома, и каменный закуток перед нею забран ажурной решёткой.
Один отец в этот час мается в закутке, ловя собственные ассоциации, связывая их в букеты…
Пришёл пятнадцать минут назад, и бодрый парень на раздаче, напоминающий молодого бычка, улыбаясь – скорее нагло, чем виновато – развёл руками: Молочку не привезли.
-Как?
-Сам не понимаю. Впервые такое.
-А связь с теми, кто везут есть?
-У руководства. Звонил уже. Сказали, выехали без десяти пять. Должны быть давно уже.
-Ладно, покурю пока.
Отец вышел в закуток, поднялся по четырём стёртым ступенькам, раскрыл зонт, закурил.
Дождь работал то усерднее, то затихал, точно растратив силу, и обращаясь к водным резервам – о! неисчерпаемы они! – и вновь гудит и кипит водяная работа.
Зонт не спасал, рукава куртки намокли, липли к рукам.
Парень выскочил тоже, задымил, выпуская струи и колечки в ячейки решётки.
Отец глядел на дорогу, на панораму двора, не зная, откуда может появиться машина; спать хотелось…
Жена и малыш были на даче, он не поехал — слишком устал, хотел отлежаться дома.
Дождь штриховал всё, воздух казался тяжёлым, отсыревшим.
Ещё один папашка – кругло-толстый, с пакетами – забежал внутрь, и… выбежал ни с чем…
Уходить пора.
Но отец спустился в помещение кухни, сел на единственный стул.
Показалось – выпадает из реальности: такой знакомой, приевшейся, скучной; выпадает, не зная, что делать – договориться на завтра? Подождать?
Шли какие-то куски времени, пласты сна и яви перемещались в голове, букеты ассоциаций рассыпались.
Сухой блеск алюминиевого стола, между которым и жёлтой стеной помещался единственный стул, мнился навязчивым, ибо ждущий был близорук, глаза болели в последнее время, и картинка мира представлялась не чёткой порой, если не раздражающей.
Парень мелькнул в раздаточном окне – так, бывает карп всплывает на поверхность пруда: чтобы опять уйти в тихую и тёмную глубину.
-Ну что? – спросил отец.
…но с карпом не поговоришь.
-Не знаю, — развёл руками парень. – Может, форс-мажор какой? Первый раз такое.
Три дня назад была ночная гроза – тяжёлая, штормовая, со шквальным ветром, чьи ярые порывы кидали на землю могучие тополя двора, выворачивая их с корнем.
…вчера ходил прогуляться в лесопарк, и, углубляясь в него, был поражён разрушеньями: высокие берёзы, исторгнутые из домашней почвы, лежали друг на друге, и треугольные пласты земли, глинистой и желтоватой, слепо пялились на него, смотревшего. Безжизненные корни торчали, как покалеченные пальцы, упирались в воздух; а ветви мешались, переплетались – как ассоциации в голове.
В одном месте повалило сосну, и толстый, как огромный шланг, корень был перекручен, разорван наполовину, точно связь с землёй, со средой жизни осталась, не прервалась, хотя иллюзия это, понятно.
-Стоит ждать?
Парень снова мелькнул в окне.
-Извините, сам не знаю.
Флёр иллюзий, закрывающий жизнь.
В детстве казалось – всё достижимо, только руку протяни, приложи усилие.
Детство осталось в тебе, или ушло в никуда, прокатилось по сознанью, оставив следы воспоминаний, йоты слёз и восторгов…
Детство прорыто в тебе, как траншея, из которой не выбраться, как ни старайся, хотя на войну не собирался никогда, но оказался на ней – на войне с самим собою, тяжёлой войне, связанной с постоянным преодолением – самости, горестей, тоски.
Отец вздохнул, вставая.
-Телефон у вас есть?
-А вон посмотрите, на стенде.
Ручка была на полочке раздаточного окна, и там же, в пластиковом кармане, торчали бумажки.
Взял одну из них, записал телефон – на тускло блещущем столе.
Возвращая ручку, праздно оглядел нутро раздаточного пункта: коробки громоздятся, холодильник велик снежно-бел, линолеум истоптан: всё казённое, и какое-то не живое, как в волокитном, бюрократическом заведении.
Дождь разошёлся пуще, и улицы были безлюдными, как и дворы, увязанные в хитрую систему, где неожиданный поворот выводит к линиям бульвара, таким милым в хорошую, солнечную погоду.
Дождь свинцов, у гаражей лужи – пространные, чёрно-прозрачные, пузырящиеся: не пройти, надо в обход.
Рельеф дворов всюду неровен, дома громоздятся в условном порядке, и деревья, раскачиваясь, сыплют мириадами брызг.
Бульвар переходит в новую связку дворов.
Позвоню часов в десять, думает отец, зевая, уходя в перспективу начинающего дня, столь непохожего на летний, хотя июль зрел, и не ждёшь от него ничего, кроме ласки тепла и солнца.


опубликовано: 23 июля 2016г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *