Шарлотка

художник Jeff Rowland.
Александр Балтин

 

ГОСТЬ ИЗ КАЛУГИ

Впервые у них в Москве: был по юридическим вопросам, в суде, позвонил наугад.
Друг, с которым не виделись года полтора, поскольку перестал ездить в Калугу, отозвался по мобильному:
-Ох, где ты?
-Я на Бабушкинской. Если не нарушаю планы – увидимся?
-Конечно, подъезжай. Только не смогу объяснить, как добраться, к метро подойду. В головной вагон садись.
-Ладно. Позвоню.
Разматывал ленты осенних, красивых дворов, нырял под арки, миновал пёстрые детские площадки, закиданные листвой, шёл быстро, и на красном свете стоят, нервничая: очень долго.
А в голове крутилось: сколько же раз бывал у друга в Калуге, в частном, уютно-специфическом доме, сколько сидели на веранде, обсуждая всё гуманитарное, что можно обсудить, попивая, не сильно, однако; юмором, иногда заострённым, сдабривая страницы незримого устного текста.
-Ма, Игорь звонил?
-Да, так рада, что зайдёт в гости – у нас же никого не бывает.
-А ты накроешь?..
-Конечно. И спирт есть – можно развести, покупать не надо.
-Тогда пойду к метро. Пока он доедет, как раз время будет.
Снова двора, и ловит себя на том, что быстро слишком идёт, ждать придётся, но – звонок, говорит:
-Поднимайся. Буду через несколько минут.
Ждал уже, курил у подземного перехода, сокращённого наполовину: велись работы.
-Подожди, докурю.
-Да ерунда какая, в кулаке прячь, никто внимания не обратит.
Но друг предпочёл выбить табак, чтобы закурить при выходе не докуренную сигарету.
-Смотри-ка, букинистика у вас у метро.
-Да, тётка торгует. Лучше всего знаешь, что идёт? Сталин, советское всякое – не хотят, мол, люди в нынешнем жить.
-А что – логично. Я четвёртый раз по делам в Москве, так эта переогромленность давит так, что… Слушай, торт надо, или коробку конфет. Или чекушку?
-Да, брось, спирт есть.
-Нет, не могу с пустыми руками.
Зашли в недавно открывшуюся кондитерскую, ароматно благоухающую плотным, пёстрым нутром, и нагромождение тортов здесь было угрожающим.
-Тут дорого, пойдём в соседний.
В соседнем друг купил коробку не дешёвых конфет, чекушку брать не стали.
-У нас шикарные дворы, — говорил москвич. – И, знаешь, часами можно бродить их гирляндами, перетекая из одного в другой.
-Зелёный район. Вижу.
А мама ждала с накрытым, выдвинутым, под белой скатертью столом.
-Так рада, Игорь, так рада. Садитесь – как раз обеденное время.
Спрятала конфеты.
Борщ дымился и благоухал.
-Ты чистый будешь?
-Ага. Запью только.
Ели. Пили.
Говорили сначала о родне: подруга брата пережила раковую операцию, проходила курс химиотерапии.
-Не буду вам мешать, — матушку сорвалась в свою комнату, а они ели гречку с котлетами.
Потом шли на лоджию, курить.
-Как твоя юриспруденция?
-Да всё бессмысленней и бессмысленней…
-У нас уже не анти-система, а анти-анти система какая-то. Умный звук тонет в омутах глупости, а они заверчиваются повсюду.
Говорил, что читать может только публицистику и стиху.
-Я давно художку не читаю – что даёт? Перестал понимать. В лучшем случае не справилась с заданием – улучшения породы человека. Но я боюсь тут худший – никакого задания не было. Просто род интеллектуального развлечения.
Открывал в интернете свои статьи.
-Ты всегда одним днём?
-Конечно.
-На автобусе?
-Нет, я экспресс предпочитают.
И, сказали хозяйке, что выйдут проветрится.
Лист кружил и шуршал.
-Надёжный магазин закрыли, пойдём во второй! – и в этом: длинном и узком, пёстром от товаров, взяли чекушку и Сникерс на закуску.
-Тут дом – как целая страна, своеобразная система. Фонтан был, да забросали.
-А мы куда двинем?
-В соседний давай.
Зашли. Обширная детская площадка была пуста, и на дальней скамейке, спрятав чекушку в маленький пакет, пили по глоточку, откусывая шоколад.
Потом москвич провожал калужского друга, и, когда распрощались у метро, пошагал к детскому саду: забирать малыша: поздний родитель.
Шёл, продолжая внутренний диалог, уверенный, что лёгкого его, приятно-шумного в голове опьянения никто не заметит.

 

ДЕТСКИЙ ПРАЗДНИК

Опоздавшие родители бродили линолеумными, длинными коридорами, стены которых украшали картинки, детские поделки, а на маленьких столиках были расставлены игрушки.
Дверей было много, сад советский, обширный, массивный, и заблудиться, ища актовый зал, было не сложно.
Выскочившая из одной из дверей нянечка подсказала, куда идти.
На золотистом ковре, детки, руководимые одной из воспитательниц, раскладывали шишки, прыгали вокруг них.
У стены стояло три ряда стульев, сидели в основном мамы, да и то, не густо.
Новопришедшие сели сзади.
Так ли начать статью, или иначе? Крутилось в сознанье пожилого отца, высматривавшего кроху сынка.
Когда сегодня будет поставка? Успею ли? Думала мать…
-Вот он наш. Штанишки спадают.
-Ты не сказала, как надо завязывать толком, — тихо ответил отец, отвозивший малыша в сад.
Малышок в кипенно белой рубашке и зелёных штанишках поднял шишку, как все – так сказала воспитательница – и отдал мишке: мальчишке постарше с маской на голове.
-А теперь встречаем осень!
Из-за портьеры вышла возрастная дама с усталым лицом в пёстром кокошнике и длинном палевом платье.
Мешкоообразная тётка играла на пианино, стоявшем у стены.
Зал был большой.
-Не грусти осень, мы будем водить вокруг тебя хоровод.
Песенка зазвучала – иные малыши пели, другие хлопали и подтанцовывали.
-Наш освоился вовсю, — сказал отец.
Он вспомнил праздники прошлого года: малыш капризил, висел у матери на плече. Никак не хотел участвовать со всеми.
-Растёт. Аппарат я забыла.
Снимали другие, вставали, снимали в основном на мобильные, а детки водили хоровод вокруг осени, подпевали.
-Не будешь плакать, осень? – спросила воспитательница.
-Не буду. Я вам подарки подарю.
Она ушла за портьеру и вернулась с корзиной яблок.
И деки разобрали сочные плоды, и малыш, сев на стульчик, стал деловито грызть его.
-Ест, а! Здорово…
Их малыш почти не ел в саду.
Шло к завершению.
-Теперь, — сказала воспитательница, — кто идёт с родителя, а для кого – я временно буду мамой.
Ибо мало взрослых пришло, мало.
Отец шёл коридорами с малышком, всё ещё жующим яблоко, шёл линолеумным лабиринтом, смотрел на рисунки, протягивал малышу руку, но тот говорил: Сам… Сам…
Прошли несколько лестниц.
В маленькой раздевалке многолюдно было, родители переодевались.
Жена догнала их с малышом.
-Иди играть малыш, — молвил отец. – А вечером я возьму тебя с прогулки – хорошо?
-Дя, — отвечал малыш.
Двери их класса-комнаты были открыты, и виднелись синие столики, диванчики, заваленные игрушками: весь чудесный, чистый малышковый мир.
-Я пойду. – Сказал муж.
-Иди. Я ещё немножко побуду.
И отец вышел во двор сада, пересёк его, открыл кодированный замок калитки, и отправился домой – сочинять статью.

 

ВСЁ ПРОПИТАНО ОСЕНЬЮ

Декоративные, треугольные елочки у стоматологии накрыли пластиковыми пакетами, а бронзовая охра листвы крыла траву на небольшом пятачке пространства, засаженного тополями.
Поколебался минуту – пройти внутренней стороной двора, где пёстрая детская площадка была пустынна, или обогнуть огромный дом, с мебельным салоном на первом этаже, покоем помещавшийся в начале улицы – тихой весьма, уютной; и пошёл с внешней, мимо какой-то юридической конторы, со всегда толпившимся народом: перебирали бумаги, курили, обсуждали нечто весьма напряжённо.
Потом путь шёл в гору, около гаражей ветвились узоры подмёрзшей грязи со всё той же пёстрой, нападавшей листвой, но он двинулся по узкой асфальтовой кромке, думая, сколько же раз он ходил в детскую поликлинику ребёнком, потом – подростком.
В школе любил болеть, ибо школьная нудно-правильная скука раздражала; он лежал на широком, уютнейшем диване (жаль, не остался!) обложенный книгами, и читал, читал. Книги застилали реальность, казавшуюся беспросветно-однообразной, мутно-серой. Потом – уже много позже – они ушли на второй план, так ничего и не объяснив в жизни: затянувшейся настолько, что стал поздним отцом, и вот идёт теперь за анализами малыша, пока тот резвится в детском саду.
О! он полюбил детский сад сразу, не то, что отец когда-то, он бежит туда радостно, и воспитательницы говорят: Беспроблемный ребёнок. – И улыбаются при этом.
Все улыбаются, глядя на златокудрого, ангелоподобного малыша – который ест так плохо, что приходится делать анализы, записали, вот, к разным врачам.
Дома, впрочем, наедается за весь день – и сырники идут в дело, и гречка, и макароны…
Он переходит узкий перешеек, отросток дороги, движение тут редкое, и зебра смотрится вовсе необязательным атрибутом.
Детская поликлиника находится в низинке, напротив – нечто, связанное с автомобилями, и иномарки гроздьями, как дорогие плоды, висят – так кажется – на ветках незримой необходимости; шлагбаум напротив преграждает вход на территорию поликлиники, что расстраивается сейчас, и, было, успокаивая малыша, держа его на руках, показывал: смотри: вон котлован, строят новое здание: арматура торчала угрожающе, и люди возились около, как крупные муравьи.
Надо ли раздеваться?
Аквариумы в холле – и пёстрые рыбки глядят равнодушно, а иногда прячутся в водоросли.
Было ли так в детстве?
Трудно сказать.
Он несёт куртку на руке, поднимается на второй этаж, ждёт у кабинета – дверь в него открыта, и врач выслушивает маленькую девочку.
-Щас, доча, пойдём, врач только справку напишет.
Девочка одевается, берёт куклу.
-Жди внизу меня, у автомата, ладно? Где напитки выдают?
-Ага.
Девочка убегает.
Мать ждёт справку.
Он заглядывает, когда выходит, здоровается.
-Мне бы анализы малыша получить!
-Обычно ж педиатр берёт!
-К вам сказала.
-Какой участок?
Хорошо, что помнит:
-Первый.
Сестра уходит в другую комнату, шуршит бумагами.
Выносит:
-Вот. Только принесли.
-Спасибо.
В сумку убирает справку, туда же кладёт мобильный для веса.
И – выходит в осень.
Прогуляться ли?
Но всё знаком чрезмерно – все нюансы дворов усвоены наизусть, и блеск машин, закиданных листвой известен в оттенках, как и все оттенки листвы.
Красный свет преграждает дорогу: ядовито красный знак: упорный, как муравей.
Трамвай, разроняв золотисто-зелёные звёзды из-под пантографа, проехал мерно, везя скарб чужих жизней.
Всё пропитано осенью, всё пропахло ею, и пять минут до дома проходят в грустно-элегических тонах.

 

ВСЕГО НЕСКОЛЬКО

Четыре бомжа, обычно коротавшие время у соседнего магазина, облюбовали в этот день, моросящий дождиком, скамейку у подъезда; один был в инвалидной коляске, и все – бородатые, красномордые, драно-одеянные гоготали, распивая дешёвый портвейн, соря комками дрянной еды.
Мать с отцом, вывозя велосипед с малышом, направляясь в поликлинику, посмотрели неприязненно, зная, что скоро эти уйдут.
Дожди унимался, вновь начинал вялую работу, и отец, толкая велосипедик, следовал рельефам дворов, неровным, то поднимавшимся асфальтово верх, то слетавшим в низины, и думал, сколько же раз он, будучи ребёнком, проделывал этот маршруту
Поликлиника была окружена стройками – расширяли, строили новые корпуса, и в низину, где она помещалась, можно гладко было катиться по замощённой плитками дорожке.
Малыш храбро, бодро прошествовал на второй этаж, рассматривая персонажей мультфильмов, преувеличенно ярких, изображённых на стенах; потом почувствовал что-то, прижался к отцу.
-Не бойся, маленький, — гладил его отец. – Это как комарик в палец укусит. Столько раз ещё придётся делать.
Стерильность лаборатории казалась зловещей, и все стеклянные колбочки и металлические предметы переливались, не предвещая малышу ничего хорошего.
Он и разрыдался – бурно, безутешно, и палец пришлось держать вдвоём, а потом отец носил сынка на руках в рекреации, всё также утешая, поглаживая по головке, прижимая проспиртованную ватку к пальцу.
И малыш отходил постепенно, уже глядел в окно, где в котловане возились люди, и железная арматура торчала обнажённой схемой.
Мать доставала мисочки с едой, малыш жевал печенье, сыр, бегал к отцу, севшему у противоположной стены, предлагал ему откусить.
К неврологу вошёл бодро, но, смутился быстро, ибо лопотал всё время, а чётко говорил едва-едва.
-Всего несколько слов чётко произносит, — рассказывала мать, — он говорит постоянно, но на своём. Считает хорошо.
-Давай-ка посчитаем, Андрюш, — сказала молодая врачиха.
-Он не будет при вас, — молвил отец.
-Видите, — отнеслась она к нему, — так не стоит делать. Он услышал запретительное, и теперь действительно не будет.
Она завела забавного механического крокодила, державшего в лапках детёныша, и запустила к малышу, но тот не обратил на игрушку внимания.
-Ещё он на цыпочках любит часто ходить, — сказала мать.
-Давай-ка ножки посмотрю.
И тут малыш, прижавшись к отцу, разрыдался, будто случилось горе, он рыдал и рыдал, и отец вышел с ним в коридор, успокаивая.
Через полчаса отец вёз малыша на ВДНХ, а мать отправилась в офис.
-В офис, — бормотал отец, — а мы едем в осень.
Они и въехали в неё – уже ветшавшую, помпезную, где золото мешалось с ржавчиной, а роскошь лиственного опада вовсе не наводила на мысли об умиранье.
Они ехали на детскую площадку, где была конструкция паутинка, по которой так любил карабкаться малыш, и каруселька, и различные горки.
Капли влаги блестели повсюду, всё было волглым, и съехать ни с одной из горок не представлялось возможным.
Никого из детей.
Малыш всё же прокатился на карусели, взобрался по сырым верёвкам паутинки.
-Давай, потихоньку к дому, — предложил отец.
Но малыш не захотел садиться на велосипед, выбрал из подвесной корзинки машинку, и поехал по лужам…
-Какие каштаны, а?
Кусочки яшмы напоминавшие, мокли они в стальной серости воды, и малыш, забывая про машинку, подбирал их, складывал в подвесной кармана велосипеда.
Он мокрый был уже вовсю, и дождик начинал работать сильнее, и отец, усадив сынка, быстрее покатил велосипед, скорее к дому, где на скамейке уже не было бомжей.
Субботний день начинался – обычная суббота октября, каких будет ещё несколько.
Всего несколько.

 

АХ, СЫНОК, СЫНОК

Чёрный, высокий, прямой, как застывший выстрел, чугунный человек равнодушно смотрел на мальчика, топтавшего возле него сине-белый, изорванный шагами снег.
По большому цоколю в своеобразную ленту были вписаны маленькие жукообразные людишки: у некоторых панцирные спинки были настолько отчётливы, что казалось, полёта не миновать; другие были похожи на иных насекомых – тараканов, например, или сильно увеличенных мух.
Мальчик ходил вокруг цоколя, задрав голову, и всё думал – а не спустится ли человек, так равнодушно взирающий на суетливо спешащих, зимне-усталых людей, не примет ли участие в их движении, — но ничего подобного, понятно, не происходило…
Бледное, желтоватое зимнее солнце было растворено в пространстве, но не грело оно совершенно, и мальчик, хотя и был достаточно тепло одет, начинал подмерзать; он стал подпрыгивать, хлопать в ладоши.
Бульвар начинался здесь, большая шайба остановки метро впускала пёстрые толпы и выплёвывала их наружу, и трамваи, плавно огибая чёрные, ажурные, бульварные решётки, точно огромные аквариумы, везли рыб-людей, каждому из которых было что-то нужно.
Мальчик пошёл по бульвару, мимо голых, таких беззащитных, будто немо стонущих деревьев; он шёл и шёл, и страшное ощущение потерянности накатывало, давило сознанье.
Где дом?
Он вышел гулять потихоньку, когда мама заснула, брёл сначала не спеша, потом побежал, слушая сладкий кочерыжный хруст дорожек, затем, из более-менее знакомого переулка, выбрался на бульвар, двинулся по нему, дошёл до чёрного человека, всегда привлекавшего внимания, и вот теперь не мог восстановить в обратной последовательности путь.
Он останавливался у иного дерева, касался его коры, покрытой разводами, точно странными письменами; он нагибался, скатывал комочки снега, иной раз подносил их ко рту, впитывая холодную, но какую-то не живую воду.
Люди – с портфелями, в тяжёлых пальто и ботинках, в очках и без, в ушастых и мохнатых шапках проходили мимо, но никто ни разу не поинтересовался, не заблудился ли маленький мальчик.
Город был велик и равнодушен, как равнодушно было бледно-лимонное солнце, повисшее в немыслимой высоте.
Мальчик глянул на глянцевую витрину, и обомлел: такого изобилия тортов он не видел ни разу в жизни: кремовые розы цвели разноцветными садами, горы цукатов громоздились, иногда создавая причудливый орнамент, порою организуя арки и гроты; шоколадные всадники-рыцари держали копья наперевес, плоские щитки безе с тонкими завитушками в центре покрывали боковины иных, а другие были украшены целыми озёрами желе, в которых, как сокровища, таились дольки различных фруктов.
Мальчик стоял у витрины и глядел, не представляя даже, что подобное чудо можно поставить на стол, разрезать, нагрузить на тарелочку, есть.
Таким больно, наверно, подумал он, и тут вспомнил, что не помнит обратной дороги, обернулся, отошёл от витрины.
Острая красная линия светофора прорезала его сознанье, он стоял с несколькими людьми, ждал, потом, когда мягкий зелёный позволил, перешёл на другую сторону, где дома были высоки, и каждый, казалось, имел свой характер.
Вот этот ворчлив, и узоры над окнами, будто насупленные брови; а рядом с ним легкомысленный, легко взлетающий в высоту, и странно даже, что стоит на земле, а не парит.
Мальчик свернул во двор – сугробы сверкали, машины стояли у подъездов, и лаяла белая, лохматая собака.
Ничего знакомого не было.
Мальчик нырнул под арку, забуксовал в снежном наслоении, но одолел его, и оказался в другом дворе: сумма крыш ступенчато открывалась отсюда, и надо всем парила, играя золотым крестом, церковная вершина.
Птицы носились вокруг неё.
Мальчик смотрел вверх, потом вниз – на следы: рифлённые, туповато-обрубленные, разные, как мысли.
Ему пришло в голову, что если идти по следу…
Он пошёл, довольно быстро оказался у незнакомого подъезда, и двинулся вдоль кремовой стены длинного дома; он забыл о следах, и когда свернул вновь, оказался в новом дворе, и услышал крик:
-Сынок!
И обернулся к маме – такой родной, милой, спешащей к нему маме…
Он бросился к ней, обхватил ручонками, спрятал лицо в складках её пальто.
Он заплакал.
-Ну, всё, всё, — утешала она, пряча испуг. – Как же так, малыш? Куда же ты отправился? Ну, скорее утирай слёзки – нельзя на морозе.
А дома, когда пил чай с вареньем, мальчик сказал:
-А чёрный чугунный человек так и не сошёл с постамента.
-Ах, сынок, сынок! – улыбнулась мама.

 

ТЕНЬ СЫНА

Большая белая собака часто встречалась во дворе – дворняга, не прибившаяся к стае, спокойная, мудроглазая.
Её подкармливали, выносили сосиски, хлеб, котлеты – кто, что мог: она ела всё, глядя благодарно на дающих еду.
А потом исчезала – на какое-то: краткое, или долгое время – чтобы непременно вернуться в этот тополиный, уютный двор.
И старик со второго этажа – одинокий, крепкий ещё старик – решил взять псину себе.
Он подкармливал её всегда, когда видел, гладил по холке, говорил с нею.
-Пойдёшь ко мне жить? – спросил раз.
И собака, посмотрев на него круглым взглядом, кивнула.
В специальном магазине – в районе была развитая инфраструктура – он купил шампунь, поводок, миску.
-Вот, — говорил он собаке. – Это будет твоя миска, вот тут, под раковиной. А воду я буду наливать тебе в простую, алюминиевую. Или ты даже молоко пьёшь?
Он вытащил из комода серую миску, и попробовал налить собаке молока, но она отказалась.
-Значит, воду? – спросил старик.
Собака (ему показалась) кивнула.
Теперь он, мучимый бессонницей, рано выходил с ней гулять.
-Решил взять, Иваныч? – спрашивала уборщица.
-А что? Вдвоём веселей.
-Как назвал?
-Джеком.
И собака глядела на уборщицу.
Они гуляли по двору, иногда забредали в соседний, потом возвращались домой, и старик варил овсянку – себе и Джеку.
Потом в кресле старик читал газеты, а Джек лежал у ног – большой, тёплый.
Старик иногда рассказывал ему новости:
-Ты подумай, что делают! Ну, всё у нас против человека! Вот, дожили…
Джек вздыхал.
Потом старик собирался, и они шли в магазин: покупать еду.
Старик привязывал Джека у перил, тот садился, ждал, озирая знакомое пространство.
Дома старик часто рассказывал о своей жизни – двадцать лет назад с ним случилось страшное: он похоронил сына.
Жена потом ушла от него, уехала к родственникам в Белоруссию, и он доживал один.
Тень сына жила со стариком, и он показывал Джеку старые фотографии.
-Гляди, Джек, вот ему три годика всего. Какой хорошенький, а? В садик только пошёл. Ему нравилось. А вот мальчишка уже – на велике всё гонял. А вот…
Джек кивал понимающе.
Тень сына стояла за креслом.
-Как, Иваныч, — спрашивали на улице – веселей стало?
-Гораздо, — улыбался старик.
-Костей-то тебе занести?
-Всё несите, что есть.
И ему несли – кто кости, кто оставшиеся котлеты, кто обрезки колбасы: к Джеку привыкли.
Интеллигентный какой пёс, говорили.
И старик гулял с ним, говорил, рассказывал про сына и газетные новости, а вечерами глядел телевизор.
Джек устраивался на коврике возле кресла, и ждал, когда старик пойдёт спать, чтобы улечься рядом с кроватью, точно охраняя хозяина.

Однажды старик проснулся оттого, что тень сына очень отчётлива улыбалась ему.
-Мне пора, сынок? – промолвил старик, приподнимаясь на локте.
Тот кивнул, по-прежнему улыбаясь.
-А как же Джек? – вдруг спросил старик.
Сын не ответил. Золотистый ободок сияния окружал его.

Джек проснулся от тяжёлой, давящей тишины.
Он проснулся сразу, резко, и, услышав чёрную, провальную тишь, всё понял.
Он встал лапами на кровать и лизал мёртвое лицо старика.
Потом сел и завыл.
-Что так Джек воет? – спрашивали соседи на второй день. – Не к добру.
-Надо Иванычу позвонить.
-Звонили, не открывает.
Звонили – и по телефону, и в дверь.
Вызвали милицию, слесаря, тот ломал дверь.
Джек метался между суетящихся ног.
Деньги собрали.
Старика хоронили миром.
Прощались у подъезда, гроб стоял на табуретах, и Джек сидел рядом, и казалось, — он человек.
Потом гроб с телом убрали в машину, двое доброхотов поехали на кладбище, а Джек, уже не воя, бросился вслед, но далеко не смог бежать.
Он сел, и сидел, глядя, пока машина не растворилась в потоке других.
А потом сам он растворился во дворах – сложно устроенных, перетекающих один в другой, и больше никогда не появлялся.
Где он теперь?
Вероятно, это знает тень стариковского сына.
Но у неё не спросишь.

 

ШАРЛОТКА

Пластмассовую чашу с плавно закруглёнными краями достал из плоско открывающегося шкафа-тумбы – когда-то там был бар; и оттуда же вытащил миксер: старый, но вполне надёжный.
Два венчика, повертев в руках, вставил в гнёзда – до положенного щелчка, воткнул в розетку штепсель, и вытащил из холодильника три яйца.
Три – совершенное число, но семь – сильнее.
Семь драконов на горе будут судить иссуетившееся человечество: семь мудрых, восточных драконов.
В жестяных банках, когда-то подаренных эстонской знакомой хранились крупы, соль, сахар (мир таллиннской черепицы, роскошных соборов, не больно колющих небо, рыбьего жира белых ночей, когда ансамбль «Старинная музыка» играл у ратуши на немыслимых средневековых инструментах, Кадриорга, где в чёрном пруду, мерцая золотисто, вдруг, как из сна, поднимались толстые карпы).
Содержимое банок не соответствовало надписям на них – так забавней, точно ребус решаешь, находя в банке с буквицами, сложенными в слово « Рис» – сахар.
В тёмную чашку насыпал тонкой струйкой белого, сладкого (впрочем, другим сахар не бывает, даже залитый водой, он не теряет… не то, что человек, способный вполне растерять свои свойства….)
Разбил яйца о край чаши (о! торжество потира, вздымаемого над землёю, полного сиянием небес), глядя как прозрачно-текучий белок (вот она, живая основа жизни – представь: мерцающий золотисто коацерват, где беспорядочное движение-вращение аминокислот даёт, наконец, первую молекулу белка) мешается с густым, хорошим для темперы, желтком…
Включил миксер, и стал всыпать в густеющую массу сахар – медленно, частями.
Миксер пришлось выключить на миг: забыл приготовить муку, соду.
Кто что печёт из человеческой муки?
Итак, мука, чуть соды, яйца, сахар – всё вращалось, бело-жёлтой массой переливалось, брызгало чуть, густело…
Яблоки чистил прямо на стол (зрелость плодов соответствует ли зрелому возрасту?), но резал их на мелкие белые дольки на тарелку.
Совместил.
Жизнь, в сущности, сплошное совмещенье: различных сфер, разнообразных занятий, бесконечных перемещений, лабиринтов и зеркал, коридоров и тупиков…
Размешивал старой, массивной, серебряной ложкой.
Наполовину освобождённым от бумаги брикетом сливочного масла натирал белую глянцевую сковороду, выливал на неё медленно массу (так в детстве, давным-давно, на даче из медогонки с погнутыми бортами мёд вытекал в подставленную банку).
В микроволновку (вот уж не похожа на адскую печь, столь часто пылающую в бедном мозгу) отправил сковородку, и стал ждать, когда испечётся шарлотка, глядя в окно.
Одинокий, как царь в изгнанье, фонарь заливал медовым светом пустую детскую площадку, и осенние, разноцветные листья видны были чётко, узорно.
Шарлотка скоро поспеет, скрасив одинокий вечер одинокого пожилого человека.

 

ПОСЕДЕВШАЯ ТРАВА

Инеем поседела ещё зелёная октябрьская трава, и жёлтые листья на ней едва ли наводят на мысли о богатстве.
Общественная формация: школа, где старшие ученики помогают младшим, а отличники по литературе учатся у отличников по математике. Никогда не было – социальный утопизм.
Некто идёт к зданию бывшей службы: работы, конечно, но называл службой: ходил туда тридцать с гаком лет, и уволился, не выдержав бессмысленного, пустого сидения за гроши.
Жена теперь встречается с бывшими коллегами, коллектив был женским, приносит им косметику и сопутствующие товары: в отъезде сейчас, и просила передать небольшой пакет одной из девушек.
Он минует привычный, знакомый, весь запорошённый пёстрой листвой бульвар, и крутит голове: формация: новый феодализм.
Слой, находящихся на верху, аккумулирует в своих руках немыслимые богатства, контролирует все имеющиеся в стране материальные ценности, а население, давно переставшее быть народом, ибо что, кроме Новогодних праздников объединяет? и не подозревает, что давно стало крепостным. Свобода остаётся только в форме бесконечного говорения, да ещё частных прогулок, если есть для них время.
На углу светофор останавливает его красным глазом, и машины проносятся мимо.
Дальше – монументальные дома, и гостиницу недавно обновили, а вот и колонны конторы, в которую ходил столько лет.
Достаёт мобильник, набирает номер:
-Выходи, я уже пришёл.
-Ага. Бегу.
Она выбегает через две минуты – полная молодая женщина, в наспех накинутом пальто – улыбается, конечно.
Передаёт пакетик.
-Насчёт денег сама уж созванивайся с женой. Они в Калуге сейчас с малышом.
-Ладно. Спасибо. Как живёшь-то?
-Нормально.
-Отдыхаешь сейчас?
-Ага. Пойду на выставку прогуляюсь.
-А что там?
-Да нет… Просто по ВДНХ пройдусь.
-А-а-а, я думала выставка какая. Ладно, побегу, я одна с утра.
-Давай.
-Спасибо.
-Да не за что.
Улыбки.
Расходятся.
Трава, крытая инеем, мерцает зеленовато-бело.
Я стал давно седобород, признаки возраста никого не обходят, и в зеркало лишний раз стараешься не смотреть.
Так просто, кажется, организовать разумную, светлую, процветающую страну – всего-то и нужно некоторое добровольное ограничение в потребление, а вот, поди, ж ты…
Лентообразный серый асфальт, испещрённый шагами идущих – все идут, остановка смерти подобна.
Они даже не идут – бегут, вечно спеша, ничего не зная о своей закрепощённости, о том, сколько всего у них отобрали.
Утопия имеет ли конкретику корней, или просто – мечта о справедливости, мечта, начинающаяся с анализа собственной жизни: работай весь век, ничего не имея.
Иногда не думать полезней.
Просто – сбирать впечатления: автобус проехал, и лицо его кажется простым и мудрым; дальше свернуть в небольшой сквер, можно присесть, но – холодновато, неуютно будет.
Ели всегда спокойны: что им мороз, или порывы ветра: листвы нет, и терять нечего.
Общественная формация денег: когда всё людское существование подчинено их добыче, а остальное не играет существенной роли.
Всё же лучше трава, крытая инеем – таким свежим, таким нежным; лучше листва: золотящаяся, багровая.
Солнце финала октября разгорается ярко, как летом, но не греет оно, не даёт тепла…

 

ОРНАМЕНТЫ ЛИСТВЫ

Тонко структурированные орнаменты осенней листвы! Если ночью, при фонарном освещении, даются они ворохами без смысла, то, при освещении рассветном, розовато-алом, кажется, что листва – своими орнаментами – может сообщить столько, что дух захватывает…
Тонкость ассоциаций обеспечивает бесконечное движение вверх, к постижению новых смыслов.
Листвы, как распавшиеся лестницы Византии – или отголоски фантазий бумажного архитектора Пиранезе, чьи гениальные образы так и не нашли каменного воплощения.
Листва шуршит, люди идут: понедельник, утро.
Понедельник связан с равнодушным личиком часов, будильника; с тяжёлыми слоями внутри душевного состава: опять тащить неделю, а сдюжишь ли…
Впрочем, много молодых, спешащих в институты, или только начавших работать, едва ли эти пласты ведомы им…
Но всё равно – понедельник свинцов, в отличие от золотой субботы, от праздничной, мелькают ленты – пятницы; почему-то вспоминаются литые, яшмовые бока каштанов, как собирал их для поделок с малышом, как превращались они, при помощи пластилина и спичек, во всевозможных фантастических существ…
Орнаменты листвы меняются – в равной степени легко и сложно, переплетаются вновь, хитро закручиваются, играя новыми смыслами, но зарисовка редко превращается в повесть, ибо последняя предполагает участие людей, а ты сделал персонажем зарисовки язык – или он продиктовал такой ритм и лад.
Поэтому остаётся рассматривать красно-бордово-золотистые узоры, думая, что дробная их усложнённость может объяснить твоё участие в жизни.
Или – не участие.
Обломовское лежание.
Что ж! Обломов по крайней мере лишён последствий собственных действий, ибо их нет, а это, в перепутанности мировых сил, уже не мало.
Ибо выигрыш часто отдаёт проигрышем, и наоборот.
Поди, пойми в современных условиях яви, что считать выигрышем, когда мимолётность ощущается особенно подчёркнуто, а зеркала путаются с лабиринтами, и амбивалентность мировосприятия становится уже тройственностью, если не расчетверяется, окончательно путая сознание.
Ритмы и рифмы, лад и сад.
Если цель человечества – сад и братство, то почему чрезвычайно замедленно движение к этой цели?
Потому, что она не такова?
Потому, что никакой цели у человека нет?
Есть эволюция – руководимая ли кем-то? Без ответа.
Золото икон и помпезность богослужений, каменные лица, бесцветные глаза, деловые, в облачениях деньголюбы и властолюбцы, равнодушные к вопросам малых сих; древние, ветхие обряды, разработанные для людей пятнадцатого века… Как они могут работать теперь?
Масса не конкретных словес, перенагромождение их…
Почему Христос говорил о хлебе, а не о мясе на Тайной вечере?
Позвольте, он вообще не о том говорил: он говорил: ешьте хлеб – плоть – суть моего учения, и пейте вино-кровь-сущность моих слов: то есть: следуйте за мною.
А необходимые пищевые атрибуты просто символы, и ни во что в ваших телах, обрядоверы, не превращаются этот хлеб, и это вино – следуют обычным пищевым трактом.
Трактом смысла следовать получается у не многих; и узкие врата не очевидны.
Очевидна листва: её обилие, разнообразие перепута, ветхие веточки, на которых держалась всё лето.
В детстве любил составлять гербарии, собирая причудливые карты небывалых местностей.
Лапута пролетит над тобой, лилипуты пляшут на столе.
Мудрые лошади улыбаются всепонимающе.
Люди спешат по делам, вписанные в конкретику, хуже которой нет ничего – нет ничего, кроме неё, островки зыбкости, поэтических озарений, музыкальных взлётов, для отошедших в сторону: может быть, он – этот широкий тракт в стороне, и, сойдя с привычной дороги конкретики, найдёшь его, обретя и себя?
Может быть, но сейчас, утром – уже белым, растерявшим розоватые и алые перья, стоит выйти, посмотреть на округу, не мучить сознанье, и без того замученное загадками…


опубликовано: 5 ноября 2016г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.