Кепка-невидимка

художник Siegfried Zademack."Mit aller Macht"
Александр Балтин

 

ТОЖЕ МЕЛОЧЬ

Три ступеньки выводят из подъезда: серые, истоптанные несколькими уже поколениями; а скамья удобна, широка, и редко сюда забредают бомжи, а в основном сидят соседи – болтают, потягивая пиво, покуривая.
Обогнуть котельную, берёзовая роща на которой никогда не теряет чудесной апрельской свежести, пройти узким асфальтовым перешейком между типовым, кирпичным, Трою превышающим размером домом и стоянкой машин, по боку какой идёт овальная клумба; войти в другой двор, где пёстрая детская площадка с закрученной улиткой горкой находится в тени, а бурное движение близкой улицы ощущается тенью звуков…
Ещё один перешеек – между зелёным пространством с могучими тополями и решёткой дома повышенной комфортности: а когда-то коммуналки царили: теперь, глянь, смотрит высокомерно широкими окнами.
В полуподвальном этаже соседнего дома помещается мастерская, где и фотографии можно сделать, и распечатать необходимый из интернета текст: туда и идёшь.
Вниз, в полутьму ведут ступени; но неожиданно просторный коридор светел: огни горят, синевато-белый свет ложится единой массой, и пожилой человек переминается с ноги на ногу, ожидая, когда вылезут из принтера необходимые ему листы.
Пришёл с тем же, с чем ты.
Две тётки работают тут – одна невысокая, круглая, разговорчивая; другая с нервным тиком, резкая, молчаливая.
-Вы что хотели? — адресуется к тебе невысокая.
-А вот распечатать мне бы… с флешки…
-Подождёте пару минут? Или – Мань, ты свободна?
-Да.
-Давайте ей флешку.
Вероятно, невысокая тётка главная.
Флешку протягиваешь другой.
Та, ловко и привычно манипулируя, вставляет её в гнездо, спрашивает, откуда печатать, узнаёт – в цвете ли…
Пожилой человек, получив необходимое, достаёт мелочь, расплачивается, уходит; и ты, как он только что, переминаешься с ноги на ногу, пока, наконец, не распускаются листки-цветы твоих стихов из газеты.
Тоже мелочь.
Прячешь листки в пакет, с шуршанием извлечённый из кармана; выходишь, разматывая обратную ленту пути.
На дом, некогда хранивший в себе коммуналки, глядишь с аппетитом, представляя, каковы в нём теперешние квартиры.
Лето струится славными зелёными лентами.

 

РОСКОШЬ И МЕРЗОСТЬ ЖИЗНИ

Сухой, поджарый, седоволосый пересекает спортивную площадку под открытым солнцем; тело его блестит, он идёт к очередному станку…
Малыш бежит к свободному – вернее, свободна одна его часть: на другой пожилой дядька, упираясь ногами в металлические подставки, отъезжает назад, и опускается.
Свободная часть станка упирается в кусты сирени, и малыш стряхивает с сиденья острые пёрышки цветов…
Пожилой встаёт, говорит отцу:
-На эту садитесь, там кусты мешают.
-Ага.
Малыш веселится, думая, что это качели такие: занятные, удобные…
Потом они идут с отцом по бульвару, идут под сиреневыми, пышно пахнущими кустами, затем под нежными, живыми арками тополей.
Они снова входят в ароматное царство сирени, и выбираются на небольшой пятачок, уложенный серый плиткой.
Две девушки делают упражнения; солнце играет, улыбаясь им.
На дальней скамейке сидит некто, и около него стоит полупустая бутылка водки; лицо человека не разглядеть: сжимая голову руками, он блюёт, и мерзкий, хлюпающий звук поганит воздух.
Девушки, тренируясь, не обращают внимания; а отец, ведущий за руку малыша, оборачивается неприязненно.
Роскошь и мерзость жизни союзны: переплетаются они, оставляя пятна в памяти.
Вдруг вспоминает отец: шёл по этому же бульвару, оглянулся, увидел: человек сидит на металлической решётке, просто сидит, и, на какое-то мгновенье раньше ломающегося с шумом, падающего тяжёлого сука, вскакивает, отбегает.
Огромный сук, массивно обременённый листвою, лежит там, где он сидел.
Интересно, что подумалось? Ужас ли отчётливо мерцал в мозгу? радость?
Они выходят с малышом с территории бульвара, пересекают улицу, и удаляются по направлению к открытому скверу, изрезанному ниспадающими тропками, и буквально начинённому разными детскими площадками.

 

КЕПКА-НЕВИДИМКА

В прошлом месяце сыскари города потрясены были суммой преступлений – краж – каковые оказалось невозможным расшифровать.
Деньги пропадали из касс магазинов – но как!
Посреди дня, к вечеру, или утром неизвестная, плавная, как волна, весьма ощутимая сила отталкивала кассирш, отодвигала ящики, и деньги выплывали по воздуху, точно подчинённые невидимым пассам, после чего исчезали.
Обалдевшие продавщицы кричали, размахивали руками, пытались хватать купюры – исключительно крупные – но та же незримая сила отталкивала, оттесняла их.
Им не верили, но… под влиянием обстоятельств…
Устраивали… не засады, но пункты наблюдения, и, поражённые сыскари видели: действительно всё так, как говорят продавщицы: вот их отталкивает нечто, вот вскрываются ящики, вот плывут деньги.
Устраивались совещания, привлекались не традиционные эксперты, но результата не было.
Потом кражи прекратились.

-А как ты хотел? Месяц попользовался – отдавай кепку другому.
Привыкший к бедности, тощий, одинокий человек глядел на темнолицего, и какого-то… точно реющего в пространстве…даже не сказать человека, и судорожно сжимал волшебную кепку.
-Ты сказал – можешь пользоваться.
Раздался смех – тяжёлый, угрюмый.
-Да. Ты и пользовался. Теперь будут пользоваться другие.
-А я?
-А ты оставайся с тем, что наворовал. Выл ведь – за что тебе такая планида? Вот она изменилась… Ха-ха… Слегка.
-Не так уж много я…
-Отдавай, отдавай. Больше тебе не положено пользоваться.
Кепка-невидимка вырвалась из рук человека, как выплывали купюры из касс, сделала зигзаг в воздухе, и оказалась в руках… мага, скажем так.
И он растаял, оставив после себя шлейф злобного смеха.
Человек вздохнул.
Он стал вытаскивать из разных мест деньги, разглаживать их, раскладывать, считать, припоминая, как действительно выл, проклиная неудачливость, как… чего только не пробовал, устраиваясь на разные работы, получая гроши, как…
Вспомнил и собственное веселье, когда совершил первое ограбление, и подумал ещё, будет ли новый владелец кепки действовать так же, как он.
-Ладно, — сказал он вслух. – Всё же столько денег я никогда не видел.
Он отделил пятитысячную купюру, и пошёл покупать водку с закуской.

 

НЕРАЗМЕННЫЙ ПЯТАК

В дачной пыли, возле островка побелевшей травки – пятак.
Обычная тёмная советская монета, и некто, идущий к себе на дачу из магазина с сумкой, полной скучными продуктами, нагибается, поднимает монету.
Суёт её в задний карман, точно зная, что мелочи у него больше нет, и продолжает путь – продолжает, сорвав лопух и обмахиваясь: жарко.
Он идёт медленно, и, завидев киоск, торгующий соками и водами, останавливается, покупает стакан шипучей, пьёт, отдувается довольно.
Уже дома, выгрузив хлеб, вермишель, бульонные кубики, сайру в банках, и начав переодеваться, он обнаруживает пятак в заднем кармане.
Вот те на!
С минуту тупо смотрит на него, потом, нехорошо улыбаясь, натягивает брюки, и снова, несмотря на жару, топает к прохладительному киоску.
Он покупает воды без сиропа, выпивает, улыбаясь продавщице, говорит: Жара сегодня!
И уходит, ощупывая карман – пятак на месте.
И четыре копейки сдачи позвякивают о него.
Дома, стреноживая, смиряя удивление, загоняя в бездну неведомую привычнейшее: Не может быть! он достаёт пятак, рассматривает его.
Обычная монета, довольно тёмная, долго бывшая в обращении.
Неразменных пятаков не бывает – это известно каждому материалисту, живущему в Советском Союзе, однако…
Здесь, в дачном посёлке особенно не поэкспериментируешь, а ехать сегодня в город неохота, и, спрятав пятак, человек принялся за огородные работы; потом болтал с соседями, позвавшими на шашлыки, пошёл к ним, выпил.
Утром с похмелья, уверенный, что приснился странный сон, полез проверять пятак – тот был на месте, в прикроватной тумбочке, завёрнутый в бумажку.
Человек собрался, отправился в город, и принялся постигать запредельную реальность, скупая в различных киосках, ларьках, магазинах газеты, спичечные коробки, ириски, употребляя столько газированной воды и кваса, сколько не выпил за последний месяц.
Пятак возвращался, мелочь так плотно набивала карманы, что пришлось идти домой, выгружать её.
Человек улыбался – криво и недоумённо, и своё отражение в зеркале воспринял, как провокацию.
Человек стал копить.
Жизнь его не изменилась – он ходил на работу, встречался с друзьями, выпивал, посещал необходимые собрания, ездил на дачу.
Но покупать всякие мелочи стал постоянно, по много раз в день, складывая монетки в мешочки, в пакеты, думая, как обменять их, и что вообще делать дальше.
Пятак сопровождал его много лет.
Накопленное (он всё же придумал способы обмена мелочи на бумажные деньги) росло, но потом грянул развал – развал страны; привычные деньги ухнули в прореху истории, и пятак, бессмысленный теперь, оставался памятником фантастической, вернее сказочной реальности, что может ворваться в отдельную жизнь, если…
А что — если?
Человек не знал.
Скучно, одиноко, нелепо проживший человек, ставший обладателем того, чего не бывает в реальности.

 

ВСТРЕЧА В МЕТРО

На скамейке у колонны в метро двое – один – сухой, пожилой, вёрткий, суетящийся, с длинной сумкой на колёсиках; другой – относительно молодой, бородатый, в очках, с чемоданом.
-Матушку похоронил вот, — ни к селу, ни к городу говорит первый, — теперь, знаете, только марки остались…
Второй сочувствующе улыбается, достаёт из пёстрого, большого чемоданы кляссеры, по очереди передаёт первому.
Тот листает их, разглядывая содержимое профессионально.
-Так, так… Непонятно, как человек собирал.
Отец коллекционировал советскую хронологию, но марки разложены хаотически, так, как приобретались, а вовсе не в каталожном порядке.
Бородатый человек не говорит этого.
-Матушку похоронил, да, — повторяет пожилой филателист. И – Ну тут редкостей никаких нет.
-А вот это? – и молодой протягивает три ветхих, рассыпающихся по листкам альбома, в которых наклеены марки Австро-Венгрии, Германии, старые советские…
-Ну, здесь вообще дрянь. Тыщу рублей дать могу.
-Тыщу?
-Да.
-Нет, не походит.
Он забирает альбомы, укладывает их назад.
-Подождите, так не делается. Давайте торгуйтесь. Вы сколько хотите?
-Ну, что ж торговаться? Вы же назвали свою цену.
-А вы свою назовите.
Человек, явно не привычный к торговле, колеблется.
-Ну, сто долларов.
-Эк, хватили!
-Ну и о чём говорить?
Он застёгивает чемодан, встаёт, подходит к краю платформы.
Пожилой тоже поднимается, сутулясь, идёт к эскалатору.
Тот, помоложе, думает, что денег ему на издание очередной книжки стихов не найти, и пробовать нечего, что доля поэта – худшее, что возможно на оном свете, и словечко юдоль, мускульно и мосласто перекатываясь в мозгу, кажется жестоким.
Пожилой, выйдя в город, думает, что сегодня предстоят ещё две встречи, и, может быть, те посулят интересную филателистическую перспективу, и, вспоминая мамочку, бредёт в одинокую свою берлогу, заваленную альбомами.

 

…ЗАКУРИВАЯ БЕССЧЁТНУЮ СИГАРЕТУ

У церковной ограды кремового цвета стоят, торгуют, держат на руках простенькие платьица, блузки, у некоторых на раскладных столиках бижутерия, прочая праздная мелочь…
-Убьёт она меня, а! Нет, вы слышали?
-Дура!
-Сама дура конченая! Убьёт? Слышали все?
Брешутся торговки – краснолицые, щекастые, грубые; течёт мимо пёстрая людская плазма, роскошно-безралично смотрят на реальность красивые дома московского центра; попрошайка с алкогольным лицом, сидя на парапете той же церковной ограды тупо глядит на поругавшихся тёток.
…мимо, мимо.
К старому дома – хотя зачем? шанс увидеть себя мальчишкой, выводящим из двери велосипед, невелик – так же, как и шанс встретиться с давным-давно умершим отцом.
По каменному перешейку между домами, по слегка вздрагивавшей лесенке сбегал в соседний двор, огибал кооперативный, с широкими окнами дом, выходил к булочной, покупал замечательную слоёную полоску с вареньем.
Бежал дальше, встречал кого-то…
-Пойдём на карусели?
-Давай.
Теперешние карусели иные – лучше, конечно, а помнятся те, с круглым дощатым настилом – щелястым, с мелькавшей землёй.
Сны иногда были – необыкновенная, растворяющая в себе скорость, и вмещённый в неё ты, будто отсутствуя, и вместе ощущая себя, видишь слоящийся очень быстро серый цвет.
По другой лесенке – в другой каменный двор, где в лобастом дома жила Наташа Раввикович…
Вот идёте гулять вчетвером – мамы и вы, идёте в сквер, чудесно раскинувшийся рядом с домом, и она бежит впереди, набирает осеннюю листву, кидает в тебя и кричит почему-то: Я твоя весна, я твоя весна! Я к тебе пришла…
Не спуститься по этим лесенкам: построили, возвели скорее, как крепости, дома повышенной комфортности, и дворы закрыты, не пройдёшь.
Булочной давно нет, как нету славной овощной лавки, где вкусно пахло солёными огурцами и квашеной капустой, и бочки казались обомшелыми, и где картошку ссыпали с грохотом в специальный жёлоб.
…ехали на дачу с женой, она беременна была, но первые месяцы, не заметно; ехали в пригородной электричке, душной, набитой; и молодая женщина рядом везла малыша – он надрывался криком, бедный, крошечный сгусток плоти, она шикала на него, потом на неё шипели соседи, и она честила их в ответ, посылала… У неё кончилась вода, жена предложила ей, протянула бутылку, — та взяла, поблагодарила; а в глазах её плескалась смесь усталости с тупым равнодушием.
Малыш с женою сейчас на даче – херувимоподобный, чудесный, славный, так смешно говорящий малыш…
Он на даче.
А ты идёшь городом, проходишь детскими своими тропками, всё думая встретить другого малыша, хотя бы тень его, зная невозможность подобной встречи, закуривая бессчётную сигарету…

 

СВОЕОБРАЗНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Он приезжает к отцу – очень старому, больному…
Некогда начальник, потом чрезмерно активный пенсионер, ныне вовсе не выходящий из квартиры – и жильцам, знавшим его бытовую активность, часто кажется, что умер уже; и вот сын его – пожилой, из другого города, сам на инвалидности (я не знаю, какой) приезжает, живёт с ним, часто выходит курить к подъезду: сидит на уютной, широкой скамейке; болтает, когда есть с кем…
Выхожу, зная, что льёт – лето не задалось: три тёплых дня в июне, точно раритеты в сплошной гамме неуёмных дождей, и июль не сулит иного.
Льёт густо, стеной, и в то же время, мнится, дождь устал от себя, от своей постоянной работы; натяжение луж на асфальте, движение воды внутри оный, с пузырями на поверхности, с поднимающимися валами.
-Неизвестно, как пройти, — говорю, праздно, в общем, Николаю, который курит, глядя перед собой.
-А как не иди – всё равно промокнёшь.
-Ну да. Не помню такого лета – три дня тёплых в июне.
Он кивает, выпуская колечко дыма…
Пытаясь обогнуть лужу, проваливаюсь в другую, и ботинок промокает тотчас; раскрытый зонт не спасает, даже ощущения защищённости не создаёт: правый рукав куртки тотчас становится тяжёлым, холодным.
Узлы дворов, безлюдье, грустно-пустые детские площадки; широкие стёкла магазина…
С зонта капает, на плитке пола остаются мокрые следы, а овощи, переливающиеся спелыми боками, кажутся довольными, глуповатыми, и плотными тою плотностью, какой обладает пищевая сущность жизни.
Блестит стекло бутылок: несколько метров сплошного алкоголя, жидкого зыбкого счастья, и вспоминаются бомжи на приступочке с торцевой стороны магазина: один спит на картонках, другой тупо смотрит перед собою: хоть не заливает, на том спасибо.
Нужно молоко и хлеб: простые пищевые щедроты, обеспечивающие банальность дня.
Мало народу в магазине: вероятно, и тут вина дождя; охранник, зевающий у двери; стеклянная выгородка, торгующая разной технической мелочёвкой, внутри которой продавец пялится в телефон, играет во что-то.
Снова струи, снова зыбкая арфа с однообразием мелодий, с надоевшим звукорядом.
Сидит ли Николай на скамейке? Или ушёл к отцу? Чем они заполняют дни, а?
Вспоминается старик – когда был ещё в силе: высокий, седовласый, говорливый, воюющий то за то, чтобы трубы поменяли, то ещё за что-то… Ходит по двору, заговаривает со всеми: эмоционально жестикулируя, обвиняя новое время, новые власти.
Потоки разливаются под ногами, вспучиваясь валами, блестящими хрустально, роняющими крошки пены.
Вспоминается многое: пестрота толчеи в голове исключает конкретику яви, и сами воспоминания расходятся дождевыми струями…
Что ж, гулять в такую погоду нельзя, и порою поход в магазин воспринимается, как своеобразное путешествие – особенно, когда в жизни путешествовать не довелось, и мечтать уже не о чем.

 

ПРОЗАИК И ПОЭТ

Волнами боль накатывала, качая сердце, как лодку.
Сжимал зубы, стискивал сильнее руль, и леса, темневшие с двух сторон дороги, казалось, мешали пути.
Он съехал на обочину, остановил машину, весь сжался, сживаясь с ритмами боли, и, приняв таблетку, стал ждать, когда отпустит.
Сладко потекло во рту, лёгкая мгла опустилась, и вдруг понеслось, закрутило, замелькало – все недолгая, 25-летняя жизнь мгновенно, точно в один – сверх-пёстрый и усложнённый кадр вложенная — пронеслась перед внутренним взглядом: был тут и манеж, где засыпал, откидываясь, и ласковая песня мама, и как выводил, точно живого питомца, велосипед из дома, и мчался московскими дворами, и пышные шары школы, и золотые листья надежд, и годы сочинительства – разного: счастливого и мучительного; и книги, изданные за свой счёт…

-Да, представляю его, — говорила добрейшая издательница поэту, читавшему вёрстки своей книги у неё дома, — отгоняет машину к обочине, выключает мотор. Знаете, он славный человек был, светлый, и проза у него такая – светлая, прозрачная.
Она протянула поэту книгу: в переплёте, основательно изданную.
-Рассказы, в основном. Почитайте. Повесть одна тут, ещё немного статей.
-Спасибо, почитаю, — отвечал поэт, делая очередную поправку.

Женщина захлёбывалась благодарностью – грустной, по сути: слова переплетались со вздохами, и чувствовалось, как мучительно ей теперь, как муторно на свете.
Она позвонила поэту, взяв телефон у издательницы, ибо поэт сочинил стихи памяти её сына – писателя, не ставшего известным, но разве важно это матери…
Да, приехав к издательнице за новым номером альманаха, он отдал листок с машинописью:
-Вот… — сказал, точно колеблясь, — стихи памяти того парня… Что за рулём умер.
-Спасибо, ой, да, не ожидала. Обязательно матери его передам.
И вот звонит она, благодарит.
Он отделывается дежурным:
-Не стоит… что вы.
Но она благодарит опять, говорит, как он угадал сущность её сына, как точно всё передал в коротком стихотворении.
Наконец, прощаются, вешает трубку.
Он смотрит в окно, думая, не выйти ли, пройтись, и тоже представляет: молодого человека, сжавшегося от боли за рулём, машину, остановленную у обочины, смерть, уже вошедшую в тело.
Он вздыхает, и снова садится писать.

 

КРОШКА ЖИЗНИ

И, посмотрев на дочку с тонкою нежностью любви, как смотрела всегда, спросила довольно тихо:
-Гусёнок! Какую куколку ты хочешь?
Девочка напряглась, насупилась:
-Я не гусёнок. – Ответила недовольно.
-Извини, Леночка, — тотчас поправилась мать.
Вышли из магазина и девочка вертела новую куклу, рассматривая и так и этак.
Раньше ей нравились такие обращения: гусёнок, лебедёнок, но раньше – было раньше…
Быстрой лентой мелькала школа, девочка вытягивалась, росла, и мать, работавшая в библиотеке престижнейшего вуза, знала, что предпримет все усилия, чтобы дочь поступила, закончила один из факультетов, сулящих теперь безбедное существование.
Она действительно сделала всё возможное: ходила к ректору, впрочем, этот порядок был заведён для своих, чьи дети поступали, работала в приёмной комиссии, а что знала в институте всех, кого нужно было знать – ничего особенного: общительна сама, эрудирована, интересна.
И Леночка училась, и преображалась она: бурная любовь на первом курсе, закончилась замужеством и почти проваленной сессией: снова хлопотала мать, вытаскивая, корректируя, что можно, и – ничего страшного не случилось: дочка училась дальше, набирала обороты, блестяще вгрызаясь в бухучёт.
Муж жил у них, стал рано зарабатывать – и много: уже на втором курсе ездили отдыхать в Таиланд.
-Всё отлично у нас, — рассказывала своему сотруднику, поэту, вынужденному работать тут…
-Угу, — отвечал. – Папец-то не пьёт?
Ибо муж её пил.
-После операции не очень. Хотя рвётся всё же…
Мелькало всё, тянулись дни, противореча общему этому мельканию, быстроте…
Вот и Леночка уже работает в крупной кампании, вот заработки её кажутся фантастическими: иногда заходит к матери на работу: жёсткая, худая, стильная…
Она развелась давно с мужем, тот уехал в Молдавию, откуда был родом, женился снова, а она стала жить гражданским браком с бизнесменом.
Родителям куплена квартира.
Но отец умер – недолго протянул после операции на сердце.
А мать вышла на пенсию – не за чем больше работать: они путешествуют по Европе, и у Леночки хватает денег на всё: всегда были близки с матерью, а у гражданского мужа её аж две квартиры: одна в Германии, другая в Швейцарии.
Иногда мать её перезванивается с бедолагой-поэтом, болтают, тот мрачен всегда, но стремится не показать, что жизнь свою неудачей считает, нелепостью…
А потом ему позвонила Лена, сказал, что мама умерла, спросила – придёт ли на похороны?
Он пошёл.
Двор морга около большой больницы в центре: каменный двор; вспоминается словосочетание: каменный мешок.
Жёсткая и стильная, Лена разговаривает с похоронщиком, а людей всего пять человек… нет, шесть, — вон ещё спешит женщина с работы.
И долго едут в прокалённой машине: полыхает июльская жара, течёт маревом, плавя сознание, едут к пригородному кладбищу, где сосны так высоки, будто рвутся в запредельность, указывая вектор душам, сияют розоватой корой.
И, над гробом бывшей начальницы, поэт вдруг вспоминает историю про гусёнка, которую рассказывала давным-давно, делясь переживаньями за дочку, не зная, как та устроится в жизни, считая её слабенькой, и, поглядев на Лену, думает: а помнит ли она крошку своей жизни, или досталась она ему, поэту-неудачнику, досталась зачем-то, не объяснить – зачем…

 

Я ВАМ НЕ РАССКАЖУ…

Красным гравием посыпанные дорожки лесопарка быстро впитали недолгую влагу дождя, и листва сияла, как золотая.
Зелёное золото очень красиво, и, думая о возможном злате в душе, шёл, гулял праздно, любуясь дебрями, зарослями – на зависть подлинному лесу, хотя ощущался, чувствовался город – из-за отдалённо-отчётливого гудения, и громадных заводских труб, точно парящих над дальними перспективами древес.
Река оливково-лениво, коричневато несла свои воды – быстро, но это ощущалось мало, казалась — спокойной, неторопливой, скрывающей тайны течения, как мы – телесные мешки – скрываем тайны жизней своих…
-Ой! – столкнулись зонтами.
Он старше меня – очевидно пожилой, а я моложав, хоть не молод, он седовлас, с шишковатым лбом, и взглядом расплывчатым из-под круглых, в банальной, пластиковой оправе очков.
Он смотрит на меня пристрастно, и я останавливаюсь, глядя на него.
Он говорит – и улыбка, предварившая слова была вполне домашней, уютной.
-Почему все всегда считают, что должен я являться в огне и дыме, а?
Я вздрагиваю, не понимаю.
-Что? Ты удивлён? Или лучше на вы?
Я молчу, но как-то нервно, ощущая кривизну – внезапную и неожиданную – предложенной реальности.
-Ну, ты ж полагал, что помочь тебе могу только я – умный дух, злой демон – как тебе больше нравится? Или всё же на вы, а?
Глаза мерцают, резко становятся чёрными, очки исчезают, плащ пламенеет, появившись, и трость в руке…
…ну да, вы поняли – напоминает шпагу.
Фантазии не соответствуют милому лесопарку, столь чудно трепещущему золотом, зеленью, открывающему такие грандиозные пни.
Разумеется, чуть столкнувшись с симпатичным дядькой зонтиками, мы разошлись, улыбнувшись, извинившись друг перед другом.
Ладно.
Вспомнилось – лесопарк понимается ярусами: шикарными ярусами зелени, выше и выше, иногда расступается она, расходится плавно, как вода, за плывущей уткой, и в одной из таких расселин я видел пень – О! он был грандиозен! К нему подлинно надо было обращаться на вы! Подумалось – только баобаб, или секвойя могут давать такие, но, ясное дело, пень был дубовый, обомшелый роскошно – тем бархатом мха, что так чудесно переливается на солнце, и сколько же он давал ячеек, мест населённости, ходов для насекомой густоты – не представить: Рим букашек, их Вавилон и Византия…
Любовался минут десять, пошёл дальше, столкнулся с дядькой.
А почему жутко казалось, что помочь может только умный дух – я вам не расскажу.

 

В ТРАУРНОМ АВТОБУСЕ

Прожаренный огненным летним днём микроавтобус едет с подмосковного кладбища, петляя в переулках центра, застревая в пробках и на светофорах, уходя вбок, и снова выезжая на центральные улицы.
Дома тут индивидуальны, слишком отличны от типовых кирпичных, или блочных коробок, и пожилой, седобородый человек, сидя около окна, вспоминает, как детство его проходило среди уютных таких, разнообразных дворов – вспоминает, глядя на улетающие назад, точно отваливающиеся громады старых зданий, в одном из которых первые десять лет жил в роскошной коммуналке, где потолки взмывали так высоко, что будто и не реальность это.
Автобус везёт людей в ресторан, на поминки; сидящих в жёсткой духоте машины мало; и старенькая сестра умершей видит их детство – в улочках и антуражах Свердловска: в котором она и осталась на всю жизнь, а сестра уехала, училась в Москве, проработала долго-долго в различных библиотеках, ушла на пенсию…
Новые повороты, новые куски реальности; густо течёт людская плазма по обеим сторонам улиц; фарш людской выплёвывает метро; и машины снуют – как различные лодки по серым каналам – так кажется знакомой умершей, которая два дня как приехала из Венеции: может себе позволить, теперь занимает хороший пост в том вузе, где подруга, поминать которую едут, заведовала библиотекой.
Жарко, душно.
Пожилой человек думает – а не выйти ли? Не побродить ли московскими улочками, как любил когда-то? Но автобус мчит дальше – и всё уходит в новую городскую густоту, и он ёжится, представляя ресторан, какие вообще не любит, и полагает, что лучше выбраться у одной из остановок метро – а помянет дома, в одиночестве, всё равно предпочитает одинокую выпивку…
Ещё две сотрудницы с бывшей работы переговариваются, обсуждая сущие мелочи, всякую бытовую дребедень, — и составляющую, по сути, жизнь большинства.
Москва дрожит летним маревом, переливается многоцветно, вздымается вверх памятниками, изгибается парками, скверами, катится вниз переулками с тенистыми дворами – живёт тем пёстрым, разнообразным единством, какое сложно осознать любому, столь привыкшему к индивидуальности пути.

 

ПОСЛЕ РЕНТГЕНА

Рекреация, где помещалась рентген-лаборатория, ремонтировалась недавно; большие коробки, нагромождённые друг на друга, стояли у окон, в каких панорамой видны были верхушки тополей и верхние части типовых многоэтажек с плоскими крышами; возле коробок стояла дама в возрасте, а у стены, на стуле сидела старушка, листая пёструю книжонку.
Он спросил:
-У меня на 16. 45. Тут вызывают?
-Раньше меня пойдёте, — отозвалась старушка. – У меня на пять.
-А мне снимок сына получить. Я быстро. – Сказала дама.
Он подумал – присесть ли? И не присел. Оставалось несколько минут, он достал мобильный, и стал стирать письма, перечитывая их перед тем, точно погружаясь в недалеко удалённое былое.
Дверь открылась, и плохо побритый парень в синей форме и тапочках на босу ногу выглянул, спросил:
-На 16.45 есть кто?
-Да, я, — и доставал бумаги.
Дама рванулась вперёд.
-Ой, вы знаете, сын у меня два дня назад рентген делал, мне бы снимки получить.
…вспомнилось резко: по кладбищу бродя, а любил странные сии прогулки, зафиксировал, как много могил людей, ушедших до сорока, а то и чуть за тридцать, и всё это в наше время, в девяностые, в начале двухтысячных: жизнь, то есть, не способствует выживанию; мама вот за сына получает снимки, надо ж…
Медик говорил что-то об отсутствующем враче, о не готовых ещё снимках, потом позвал его, он зашёл, зачем-то глянув вслед удалявшейся даме.
Огромный, современный аппарат не соответствовал убогости помещенья – истоптанный старый линолеум, плохо покрашенные стены…
Недавний ремонт оставлял желать лучшего…
Медик шуршал бумагами, бормотал:
-Так, да…кто направил? А вот… всё понятно.
Вписывал фамилию, инициалы, год рождения в пухлый журнал…
-Разувайтесь, ложитесь на спину, штанишки чуть-чуть приспустите.
Детское – словно из садика — слово резануло, он забирался на пластиковый лежак, думая, как ненавидит поликлиники, любые процедуры, ощущая, как неприятно нагружать собой, кого бы то ни было, зная, что обострённая его чувствительность едва ли положительный штрих характера, но уж тут нечего делать: возраст серьёзен настолько, что изменений ждёшь только к худшему.
Парень уходил, приходил, настраивал подвижную верхнюю часть аппарата, снова уходил, потом попросил полежать чуть.
Удивило, что не используется свинцовый экран: давно не делал рентген, не помнил, что и как.
-Всё, — возгласил парень. – В четверг снимок будет готов. С 9 до часу заходите.
-А записываться…
-Нет, нет, не надо, так…
Он попрощался, вышел, думая, какая мука ему лезть без очереди, как противно всё…
Но день июльский тёк солнцем, плавился в красоте, легко играл светом и воздухом, и путь в лесопарк показался естественным, логичным.
Сколько раз гулял тут?
Не сосчитать, и каждый раз новые тени, ракурсы, оттенки открывались, и всегда, спускаясь с моста по тропинке в берёзовую, липовую гущу, ощущал отрыв от городского движенья, уход в тишину, точно к радости своеобычной.
Он шёл, озирая знакомое, он вспоминал, что когда-то здесь было много белок, и охотно шли они, чудесные, пушистые на ладонь, где лежали орешки…
Свернул и стал спускаться к прудам, земля не твёрдая была: много дождей прошло.
Пруды в бетонных берегах тянулись своеобразной системой, зеленели, в иных видны были целые леса водорослей, и если всмотреться, можно увидеть выглядывающих из них таинственных рыб.
Альтернативные леса, так и называл когда-то.
Утки плавали, мальчишки крошили хлеб, и пожалел, что не купил батон, вспомнилось, как любил когда-то кормить уточек, наблюдать за ними.
Сел на скамейку под берёзой, и крупная одна, перекатываясь, круглая, вся лоснящаяся, вышла из воды, двинулась к нему, и перепончатые жёлтые лапки были грязны.
Какая красивая!
Она остановилась, сунула клюв под крыло, поискалась, потом, повернувшись, снова направилась в воду.
Он встал, пошёл не быстро вдоль бетонных, года два назад сделанных бортов; и островки в центре этого пруда зеленели богато, красиво.
Дальше – к железнодорожному полотну, у какого подземный переход выведет в город, и, когда пройдёшь последний пруд, вспомнится счастье детских купаний – в другой стране, в другую эпоху, да и вода была синяя, даже прозрачная, не такая, как сейчас, играющая купоросным цветом.
Город навалится сразу, обступит суммой многоэтажек и бессчётностью различного человеческого движения.
Значит, за снимками в четверг.
Ничего, жить можно.

 

МУАРОВЫЕ ЗАВЕСЫ

Последние дни августа включают в свой состав – благородно-морёный, тронутый византийским золотом и пеплом печали – возвращающихся школьников, — мальчишек, девчонок.
Дворы наполняются, звонко звучат голоса, и впечатления, уложенные в разнообразные фразы, точно мерцают в воздухе.
-Я на даче два месяца был, а месяц в Крыму!
-Море, да? Мы в Греции две недели – там такое синее, аж глаза режет.
-А я месяц в Москве просидел – батя работал, мамка заболела… Потом в Геленджик ездили, и ещё в Питере три недели тусили, у тёти Маши…
-Рванули на гаражи?
-Опа!
По обомшелым, рельефным, мощным стволам старых, огромных тополей взбираются быстро, резко соскакивают, грохочут по жестяным рифлёным крышам, с гиканьем срываются вниз, бегут в соседний двор.
-Гля, Натаха вернулась…
Изящная, тоненькая молодая женщина быстро катит на самокате, проезжает мимо, крикнув:
-Привет, мальчишки, — послав улыбку, катится дальше.
-Ишь ты! И не тормознула.
-Ладно, завтра встретимся.
-Курить будешь?
-Ага.
Они курят, не пряча огоньки сигарет, они возможно добудут пива, или довольствуются спрайтом.
Им остаётся два… или три дня легкокрылой, прозрачно-летней, трепещущей свободы.
Они могут обсудить школьные дела – задания были, и кто-то делал, кто-то — нет, рассчитывая на извечный, такой надёжный, такой вечно готовый подвести «авось» — но мир учебников, парт, тетрадей, заданий, строгих учительских голосов так далёк от последней, роскошной летней истомы, что контраст оный кажется мощным, как морская волна.
И льются медово последние дни; и мамка кричит из окна, зовёт ужинать, и отец возвращается с работы, ставит машину, выбирается из уютных недр, видит парня своего, улыбается, говорит:
-Гуляешь, сынок? Мама не звала?
-Ага, па. Ужинать пора, да?
-Да, да… Пойдём.
Никто не узнает, как странно отцу, как помнит он – до тактильных, таких нежных ощущений – сколько раз подбрасывал крохотный сгусток плоти, смеялся в ответ улыбающемуся малышу, сколько раз поднимал перископом на шею… И вот теперь басовито, стараясь казаться выросшим говорит подросток, ничем не похожий на того малыша.
Тонкие ощущения, странные, и как ни подбирай слова, не сможешь полноценно, стопроцентно выразить сетки, скрутки, гирлянды ощущений, связанных с самыми глубинами мирочувствования.
Ужинать идут.
Иные мальчишки ещё во дворах, хотя сумерки уже раскинули муаровые завесы; большие ребята кружатся на детских каруселях, обсуждают детали купаний, поездок, девчонок, снова курят, — уже соскочив с карусели, отойдя в дворовые заросли…
Ибо дворы густы, дворы великолепны, и хоть желтеют кое-где на асфальте виньетки листьев – всё равно: лето ещё, лето…
И – хотелось бы, чтобы эти дни эти растянулись, удлинились, не кончились никогда.


опубликовано: 2 августа 2017г.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *