ШУТ
Долгое вглядывание в ночной антрацит едва ли приведёт к чему-либо, так подумал и уже было отправился спать, когда тень мелькнула краешком… потом отчётливей…
Ужели бессонница приносила плоды, и тень была не просто манипуляцией ночных сущностей, а сама существовала сущностно, отчётливо.
Шут просунул голову в бытовую дырку его кошмара, и показал острый, ярко-красный язык.
Хозяин одинокой квартиры дёрнулся, отстранился от окна, думая разно, и, отойдя, сел на диван.
Шут сидел рядом, и холодом повеивало от его разноцветного кафтана.
-А где же бубенчики? – спросил хозяин, чтобы как-то разогнать страх.
-Обязательно тебе и бубенчики! Хватит и просто – шутовского обличья.
-Перестань! Я же знаю, что ты…
Но шут очень длинными, тонкими, холодными пальцами потрогал руку хозяина.
Тот отдёрнул ладонь.
-Ну как – существую? – посмеиваясь, спросил шут. – Ты лучше в зеркало гляди, а не в ночь, себя изучай, какие в тебе шуты и химеры, какое там разное-праздное-несуразное деется, а то, понимаешь, шутов из ночи вытаскивать всякий горазд…
На смятых простынях и с растерзанным сознаньем, вовсе без облегчения сна поднялся человек, побрёл в ванную по коридору, и, проходя, глянул в зеркало, игравшее яркою белизной, но там было только шествующее в трусах и майке отражение.
В ванной под холодным душем стало спокойнее, а уж после, попив кофе с бутербродами, и вовсе отошёл от пригрезившегося… Мало ли, как шутит мозг во сне! О, его устройство! Этот дворец – с массою переходов, лестниц разнообразных, столбов, сетей и проч. давно интересовал хозяина квартиры.
День, в общем, потёк своей чередой, человек ходил по всяким-разным делам, в одной конторе подписывал бумаги, которые потом вёз в другую, кокетничал с молодящейся секретаршей в третьей, ехал на такси, потом на метро.
Обедал в недорогом кафе, и борщ казался пересолённым, но остальное всё нормальным было – вплоть до чая с кексом.
А вечером – в ноябре коралловые сумерки горазды на раннюю работу, собралась одна компания, у доктора Подныкина.
-А! – вскричал Подныкин, открывая дверь, — сочинитель наш!
-Да, ладно тебе, — отмахнулся тот, доставая бутылку.
-Горючее всегда, кстати, — подтвердил Подныкин.
Зазебров, устроившись на диванчике, бренчал на гитаре нечто жалостное.
-Зазебров, перестань, — сказала тучная, пожилая дама: спиритка и теософка, которую, впрочем, никто не воспринимал всерьёз.
-А чего? Духов твоих распугаю?
-Ты не шути с этим Зазебров!
Бегайло шустро разливал по рюмкам…
-Мне вон того, тягучего, — дама указала на бутылку ликёра, и хотя стол и был накрыт хаотично, но бутылки чётко угадывались – в какой чего.
-Тебе водки? – спросил Подныкин новопришедшего.
-Ага.
Ещё кто-то стоял у окна, не принимая участия в застолье, глядел в сгущавшиеся сумерки.
-А ночь уже.
-Чего ночью не пригрезится, — сказал принесший водку.
-Ночь – опасное время, — банально заметила дама, восседая на стуле, как на троне, и потягивая ликёр мелкими глоточками.
-Да, мне тут шут один явился, — начал было…
-Этот? – прервали его, и человек, стоявший у окна, повернулся, и, принесший водку, узнал в нём одновременно – и себя, и ночного гостя.
Вскочил, опрокидывая стул.
Зазебров заржал зеброй.
Подныкин подскочил на одной ноге.
Шут приближался.
Лицо его было серебристо-прозрачно, холодно, он высовывал красный язык…
С охапкой шмоток бежал по лестнице, и шут нёсся за ним:
-Стой, а выпить? А поиграть в монстриков? А с доктором посоветоваться?
Он прыгал через три ступеньки, выскочил на заснеженную, столь возвращающую к реальности улицу, бежал дворами, ускользая от преследователя, зная уже – обмирающим сердцем, зная, что дома…
-Чего ты там застрял у них? – спросил шут. – Я стол уже накрыл, водочку разлил. —
Садись, монстриков наших ночных обсудим. А то что – бегать-то…
И хозяин, вздохнув, бросил так и не надетые вещи в коридоре, прошёл на кухню, сел…
ЛАРЁК ВОЗЛЕ МЕТРО
Ларёк возле метро торговал книгами, подстаканниками, вазочками, фарфоровыми фигурками, безликими пейзажиками, плакатами – всё больше со Сталиным; и тётка, сидевшая внутри, за кассой, была массивной, дородной: ей бы больше подошла служба где-нибудь в ломбарде.
Заглянул раз. Спросил:
-А вы только продаёте, или покупаете тоже?
-Кое-что покупаю, — отвечала, поднимая сине-прозрачные, хитроватые глаза.
-А что именно?
-Значит, до семнадцатого года – всё.
-Нету. Продал.
-Некоторые альбомы. Книги по искусству, истории, старые советские собрания сочинений…
-В общем, занесу кое-что.
-Давайте.
И вновь опустила глаза в детектив.
Он книжником был, чья квартира больше напоминала библиотеку, в лабиринтах какой так просто заблудиться.
Он и блуждал в этих лабиринтах – разнообразно-долго, порою забывая явь, порою взлетая, испытывая не видимые миру восторгу, иногда срываясь в прораны, чернее нефти и ночи; бывая поднимаясь суммами византийских лестниц, роскошно украшенных львами и павлинами; а то – переходя изгибами средневековых улиц и видя возведение собора – огромного, как страна.
Он блуждал так долго, что почти просмотрел обыденную жизнь, и книги стали раздражать его.
Он бродил между них, — громоздящихся в стеллажах, наваленных всюду – и не зная, зачем отдал им жизнь, не получив ответы на вопросы, зачем столько времени… Художественную не надо было читать, думал теперь, а естественнонаучную… да мозги, жаль, не те.
Он нагружал объёмную сумку на колёсах, вёз книги тётке, отдавал за гроши – из кассы вытаскивала замусоленные сотни и пятисотки, жаловалась на торговлю, говорила много – в том числе про то, что хорошо идут Сталин, Брежнев – и книги, и портреты…
Он ходил к ней несколько раз, волоча за собой сумку-тележкку, испытывая своеобразное мстительное чувство – будто расправлялся с теми, кто погубил его жизнь…
Потом вдруг жалко стало – а книг всё равно осталось предовольно, только чуть поредела библиотека…
…шёл в завитках ноябрьской метели – звонкой, яркой; змеила позёмка, чья языки не способны ужалить, шёл, просто гуляя; а тётка, толсто одетая, завёрнутая в платок стояла у своего ларька – стояла, глядела в белизну бездны.
Остановился.
-Здрасьте!
-Здрасьте!
-Ну, как торговля? – спросил.
— Да хреново, — ответствовала. – Наш бизнес в ж… Кстати, истории Гражданской войны у вас нет?
-Не-а.
-А подстаканников?
-Нет. Раковины есть.
-Если большие приносите.
-Погляжу. Ладно, пока.
-Пока.
И он ушёл в белизну вихрей, созидавших причудливый орнамент.
А через месяц ехал по делам, и, на пути к метро, издалека ещё увидал ларёк тётки прозрачным каким-то – неужели?
Да, его демонтировали, ребята работали шустро, споро, и оставшийся каркас явно не мог уцелеть надолго.
Оглянулся, мимолётно вспомнив всё, связанное с данным местом, и нырнул в подземный переход.
ЛЬДИНКА
Он, сняв перчатку, бездумно взял льдинку – кусочек наста скорее, и шёл, нёс её, чувствуя горячий холод, медленное таянье, ласковую податливость льда – так сгорают восковые свечи в церкви.
Шёл, медленно сочиняя сюжет очередного рассказа, запутывая ходы, хотя не собирался делать его детективным, собирая героев, и – разгоняя их, или – отпуская на волю, не то отправляя в недра небытия, из которых вышли только что – загорелые, румяные, тощие, злые – разные, в общем.
Льдинка таяла, цепочка капель слоилась по асфальту, точно организовывая альтернативный узор, и рассказ то мелькал кадрами киноленты, то тащился змеёю с перебитым хребтом…
А за взрослым – телесно взрослым, несущим льдинку в руке: ведь человеку этому внутренне лет четырнадцать, не более – двигался парнишка, с интересом глядя на льдинку.
Он никак не мог понять, зачем взрослый пожилой, седобородый человек в дублёнке и мохнатой шапке несёт в одной обесперчаточной руке льдинку – медленно тающую, узорно расходящуюся суммой капель по асфальту.
Он просто не представлял – зачем льдинка взрослому, вдруг обернувшемуся человеку.
Да, тот обернулся – и поймал взгляд мальчишки: точно один ток протоплазмы вошёл в другой; и подумалось взрослому, что стоило бы вставить паренька в рассказ, или вообще, забыв предыдущую фабулу, сочинить нечто краткое, поэтическое – о льдинке, пожилом человеке, мечтательном пареньке…
Огромные дома многооконно глядели на них.
МЁД И ДВУХВОСТКА
Вогнутые, точно помятые бока бочки-медогонки не мешали получению мёда…
Пчёлы – эти роскошные, летающие цветы – не хотели отдавать его, и люди – дачники – одевали специальные костюмы, маски, раскуривали дымовухи – устройства, где медленно разжигались сырые щепочки, чтобы дымом отпугивать пчёл – и доставали рамы.
Неровные их рельефы напоминали вид сверху неизвестной местности, и мальчишка любовался ими миг, воображая огромные медовые горы, где пещеры мудрости закрыты тонкими плёнками – любовался, прежде чем помогать вставлять их в бочку.
Под наклоном установленная, — доски подкладывались под один край, — она казалась побитой временем, и вполне несчастной.
Ручку крутили и драгоценный, золотой, отливающий прозрачной зеленью, мёд тёк из небольшого отверстия в подставленную банку.
Пчёлы залетали в окна веранды, и не обходилось без укусов – выбегали тогда на двор, прикладывали сырую землю к пальцу, но всё равно распухал он…
Сырая земля…
Сколько её перекопано на даче.
Никто не знает своих сроков – когда ляжет в неё, выяснив, наконец, есть ли посмертье, собирают ли там духовный мёд…
Родные умирали по очереди, дача пустела, и колоды стояли мёртвыми уже, не слышно было гуденья пчёл…
Потом их разломали, рамки забросили на чердак, где много было старого хлама: бездвижные ходики не показывали времени, а пачки соли, купленные некогда впрок, окаменели, не раздробить.
Стояли старые бочки, в них копились рваные детские сапоги, и детские же игрушки, а ларь, который открыл однажды, был заполнен старыми-старыми сказками.
И, перебирая книги, видя отпечатки пальцев – измазаны были мёдом, поди, или вареньем, исследуя тщательную замусоленность страниц – как будто перемещался в то время, когда все были живы, дача полна движением, и шутки лопались в воздухе, как петарды, и смех вспыхивал под буйно зелёными плодовыми деревьями.
А под книгами, в самом низу топорщила два полукруглых жала коричневая двухвостка – так смерть угрожает: всегда, везде, радуйтесь ли, добывайте ли мёд.
БАБУШКИНА КОРОБКА
Из узкой тумбочки – части старого, югославского гарнитура (геологические пласты жизни, сорок лет, как въехали в эту квартиру, перебравшись из коммуналки) – малышок трёх с небольшим лет, сосредоточен и деловит, достал бабушкину коробку с разными мелочами.
О! какая эта коробка! Целый мир! Сбоку выдвигаются два небольших отделения со многими углублениями, крышка откидывается, обнажая великолепное нутро, где отделений ещё больше, и сдвигается верхняя часть, а в нижней всего видимо-невидимо…
Тут пуговицы – круглые, квадратные, большие, маленькие, алюминиевые, желтоватые, с дырочками и без, обтянутые тканью, и блестяще-перламутровые, он погружает в них ладошки, поднимает полные горсти, высыпает назад.
Тут мотки и связки ниток, будто маленькая радуга улеглась в ящичке, будто счастье расплескалось и воплотилось вот так… Тут странные блестящие штучки, одна похожа на зверушку, другая на крохотное, ставшее твёрдым облачко…
Малыш перебирает богатство, испытывая сложные, составные чувства, и отец, глядя на него, вдруг вспоминает, как в старом доме – огромном, коммунальном корабле – он ходил на четвёртый этаж (а лестницы велики были, со ступенями, истончившимися по краям), ходил к часовщику дядя Косте, которого давным-давно нет на свете, пошуровать в ящиках комода, наполненных странными, блестящими механизмами…
Отец вспоминает это, чувствуя бесконечность жизненной плазмы, витальную силу, разлитую везде, созидающую жизнь – таинственно, не только материально… Как знать? Может быть, и не столько…
ИМЕНА
-В этом я с тобой согласен: не люблю имя Коля. – Ответил коллеге. – Хотя двое моих соседей в Москве и Калуги – Коли оба. В отличных с ними отношениях.
Он долго сидел на службе в библиотеке – полжизни.
У окна, глядя на игру детишек в детском саду, думал об именах, и, казалось, цифровые, мистические коды, заложенные в них, понять едва ли возможно.
Александр отливало аквамарином, играло победной медью, которая ржавела вдруг (ржавеет ли медь?), покрывалось зелёным налётом неудачи, чтобы внезапно вспыхнуть золотом победы.
Твёрдое Антон звучало сухо и бело, серые отливы, как прожилки по самородному камню, текли, играя причудливыми рисунками.
Андрей звучало сложно, многоэтажно, будто первое «Ан» переходило по мраморной лестницы в «дрей», и лестница вдруг начинала дребезжать, вибрируя, давая возможности, как подъёма, так и спуска – что сможет выбрать человек.
И нравилось имя, почти не используемое сегодня, — Парфён, купецки твёрдое, основательное, сулившее торговый оборот, серовато-дымчатое, как топаз.
…с двумя Колями отношения были вполне старинные: с московским соседом учились в одной школе, хоть он был младше, потом, живя на одной лестничной площадке, не общались вовсе, однако, сошлись как-то, выпили даже, и с тех пор встречались жизнерадостно, шумно…
А с калужским пили много – ездил в Калугу, чтобы оторваться от серо-скучной собственной яви, ездил когда-то часто, и Коля всегда был готов выпить, в любое время, звал к себе, вёз в другие гости… по всякому бывало… вот в новогодние праздники идут по тускло мерцающим рельсам, и снег пушисто блестит, и воздух розовато прокалён морозом, и где-то ждут…
Впрочем, уволился с той службы, и что вспомнится, что вдруг заколобродит в голове, сам не знает, — он, уже давно не размышляющий об именах.
МАЛЫШ СПИТ, НЕ ЗНАЯ О ЖИЗНИ
Пёстрые воздушные шары детства улетают, медленно растворяясь в сгущающейся сини.
Или бьются маленькие стеклянные шарики радости, и, пробуя собирать осколки, можешь поранить душу?
…огонёк был организован в квартире классной – биологички, с которой можно было поговорить на любые темы.
-А это Саша и Митя, — представляла она матери.
-Те, которые мучили тебя с Ницше? – Улыбнулась пожилая женщина.
-Скорее с Кафкой, – улыбкой же ответила биологичка, чья квартира больше напоминала библиотеку – сложную, лабиринтообразную.
Из второй комнаты громыхала популярная музыка – танцевали, но ни Сашка, ни Митька – маленькие интеллектуалы класса, книжники демонстративно не интересовались такой притягательной пустотой.
…многие ехали на одном автобусе назад, всё жили рядом, и Сашка оказался возле первой красавицы класса, и тупо глядел на тонкую её ладонь, обхватившую поручень, в то время, как она смотрела на статного драчуна-молодца из их же класса.
Что читал со сцены актового зала?
Рассказ был смешон, читал умело, как маленький артист (и до этого водили по классам, чтобы демонстрировал, как читать стихи вслух, ибо словесник – могутный, колоритный ветеран войны заставлял учить стихи десятками).
И вот – актовый зал, какой-то праздник в начале, до танцев, и он читает, и красавица в первом ряду смеётся весело-превесело – подойти ли потом, думает?
Скрипят половицы былого – как скрипели половицы обширных школьных коридоров.
Очередная линейка банальностью своею соответствует жёсткой ненавистной форме, а содержание мероприятия известно наизусть, как и то, что завтра математичка с копчёным, ястребиным лицом вновь внесёт его, Сашку, в чёрный список, как не выучившего ничего.
Он просто не способен ничего выучить – лес формул пялится на него зловеще, будто созданный для того, чтобы свести с ума.
Кидал монетку об асфальт, приятели стояли рядом, смотрели.
-Не звенит, видите. Золото, кажись, звенеть должно.
-Откуда она у тебя?
-Не важно.
Поднял.
Рассматривали.
Малолетние нумизматы.
Червонец Екатерины Второй гляделся тусклым кружком, каким-то не настоящим — сомневались, что золото это.
Про новоделы тогда не знали.
Школа массивом серела за плечами, и флагшток вырывался мачтой из суммы осенних пёстрых клёнов.
Фонтан во дворе не работал, и медвежата в центре его смотрелись просто игрушками.
-А я раньше хотел вывернуть одного…
-Медвежонка-то?
-Ну да…
Брели по улице, миновали пятиэтажку – дом одного из них, вышли на бульвар.
Круговые, забранные камнем дорожки, и курчавая зелень, и детский сад на той стороне – тоже в пестроте увядающей зелени.
По бульвару взрослый, пожилой возит в синей коляске позднего своего ребёнка, вспоминая детские углы – детский сад остался, а громада торгового центра – веянья последних десятилетий, в Союзе не было таких.
Коляску везёт под кронами, садится на скамейку.
Малыш спит, не ведая о жизни.
Покачивает коляску взад-вперёд, закуривает, стараясь, чтобы дым шёл в сторону…
Вспоминает ли?
Как монетка падала на землю – а о тех одноклассниках не знает ничего! Как учительница математики с заострённым лицом устроила целое дело, когда он, измученный алгеброй, подделал отметку… Лучше это – как выступал в актовом зале, и первая красавица в первом ряду хохотала…
Малыш спит, не зная о жизни.
Бульвар сияет зеленью.
Взрослый пожилой дома, когда малыш опять спит – в кроватке, конечно, — думает, вспоминает.
Муар ностальгии тонко окутывает былую реальность – в ней не хотелось быть, прогуливал школу… Бродил по букинистическим, заходил в булочную, и не верилось, что устроится во взрослой жизни.
Фактически, и не устроился, хотя прожил почти пятьдесят.
Совсем ли напрасно?
Словесник идёт по коридору, они репетируют линейку, и он, вспоминающий, фиглярской походкой отошёл несколько вбок.
-О! – восклицает словесник. – Читать будешь?
-Ага.
-Ну, успехов. Впрочем, тебе это здорово удаётся…
На уроках английского сидели в маленьких классах, разбитые на группы – школа была специализированной, английской.
Англичанка, тонкая и изящная интеллектуалка, позволяла порой сбить урок разговорами о литературе, или о фильмах, считая общее развитие более важным, чем знание языка, хотя учительница была экстракласса…
Он начинал, другие подхватывали, хотя читал больше других, и взрослая литература, которая буквально всосала в себя, давно заменила школьную жизнь…
Грубость физкультурных раздевалок – бравируют матом, знанием женщин: коробило это…
Всё растекается, и капли слов, падающие в капельки воспоминаний, окрашены не то в цвет крови, не то в алое мерцанье.
…на выпускном школа как будто была приподнята на столбцах юношеских восторгов; самые борзые – драчуны, бабники – вылезали по стволам лип из второго этажа, чтобы хватить алкоголя, возвращались в зал, громыхавший цветомузыкой, и школа позади уже, не будет больше ни уроков, ни линеек, а роскошь предстоящего манит, как причудливый орнамент, частью окутанный темнотой.
Малыш проснулся, заплакал.
Пожилой отец склоняется над ним, бормочет:
-Тихо, тихо, маленький, ш-ш-ш, спи дальше, спи спокойно.
И малыш засыпает, ничего не зная о жизни.