ДВОЮРОДНЫЕ БРАТЬЯ
1
Провинциальное кладбище; невысокие, массивные, синевато-белого оттенка стены, из-за которых видны кресты, жёлтый взмыв церкви, цветочный базар перед входом – а цветы всё искусственные, неестественность которых как-то особенно очевидна в сопоставлении с живой смертью родного, отпеваемого сейчас.
-А Гена любил искусственные цветы?
-Ты что? ненавидел!
Два двоюродных брата ( а в пластиковой сумке бутылка, одноразовые стаканчики, бутерброды) заходят…
-Стой, через ворота – рано ещё! – шутит старший.
Младший с наигранным безразличием проходит. В мозгу его вьётся багрово-алой лентой: ночь, болел, температура под сорок, а было… лет десять-одиннадцать, и – потекло, качаясь шарами, лопаясь ужасом: где же буду, когда меня не будет, а? Ответьте? Немота черной ночи, совмещаясь с тяжёлым жаром, качала над бездной, не отпускала)…
-Отец, я тебе уважаю, конечно, но ты бы не пил! – двоюродный старший возвышается плоской вертикалью над сидящим у креста нищим, кинув в его кепку сотню, говорит… Ну – приведённое выше.
Они идут по главной аллее – достаточно узка, учитывая количество захоронений и возраст кладбища…
-Слушай, — спрашивает младший, — а ты не знаешь вообще, сколько Пятницкому лет?
-Не-а. Вот смотри.
Они останавливаются, и взгляд младшего следует за протянутым указательно перстом старшего: и надпись на старом, сером, могильном, почему-то не обомшевшем камне речёт о жизни и смерти купца первой гильдии таком-то…
-Лет сто пятьдесят, двести, — говорит задумчиво младший.
Он вспоминает, как однажды, идя от приятеля, где поддали, но ему, возвращавшемуся к жене (гостил в провинции, жили в Москве) показалось мало, взял ещё чекушку, и пошёл… бродить по кладбищу, где, помимо посещения родных могил, жадно вглядывался в иные, ища чего-то… кода всеобщности что ли? Старый русский философ Фёдоров встаёт с сундука, таинственно подмигивая…
-Слушай, а я один раз тут захоронение видел – Акулина Павлиновна… Вот жалко не запомнил где…
Они сворачивают в одно из ответвлений, идут между ржавых и покрашенных оград, отгибают нижние ветки высоких деревьев, задевают о…
-Сюда? Забываю…
-Сюда, сюда.
На гранитной плите – очень знакомое, очень непохожее, бородатое лицо: отец старшего, дядя-крёстный младшего.
…гудело в пустотелом соборе, текло, и крестивший его отец Михаил могутен телом был, будто изъят из Лескова, и старушка, напоминавшая увеличенного сверчка, читала Верую…
Крёстный давно в земле.
Достают водку, разливают по стаканчикам, закусывают бутербродами.
Чисто, ухожено.
-Бабе Гале будем сигареты оставлять?
-А то?
Крёстный лежит рядом с матерью, как хотел, и ещё…
-Я, — говорит младший, — никогда не мог разобраться в этой вашей связи с Бенкендорфами.
-И сам путаюсь, — отвечает старший. – Но альбомы помнишь?
-А то!
Дядя был из того рода, а мать его, для младшего – баба Галя, связана была с ними теснее, а история про какую-то представительницу рода, кричавшую на старости лет домашним: Позовите Вронского! Я ему скажу, чтоб перестал издеваться над Анной! Связывается в сознанье с третьей плитой на одном участке…
А альбомы… это дагерротипы были, и невозможно теперь представитьтаких роскошно-властных старух, утончённых военных, очаровательных гимназисток: код рода потерян; многое в ветвлении родов прервано было.
Они выбираются – братья, чуть охмелевшие, отданные – в силу возраста – на растерзание воспоминаниям.
Они выдёргивают, как куски пакли, из памяти то те, то эти моменты, перебивая друг друга: А вот помнишь! – Ага, а ты…
Они сворачивают потом, долго петляют зигзагами сложного, загромождённого кладбищенского пути, выходят к участку, где лежат – мама одного и тётя другого, бабушка их, старший дядя, какого не мог знать младший брат…
Он вглядывается в фотографию молодой бабушки, думая, хотя мысли проходят, как сквозь вату, сквозь опьянение, что ни один человек уже не помнит её такой; они пьют опять, и потом пойдут, одержимые сладостью воспоминаний – ставшими таковы от дозы водки – к могиле певице: некогда знаменитой, лучшей Аиде 30-ых годов, родившейся в Калуге, певшей в Большом, похороненной в Калуге; они будут припоминать родство, и младший в который раз расскажет, что назван в честь неё – тёти Саши; они, сложно и примитивно соприкасаясь со смертью, с миром мёртвых – пусть это вершина айсберга всего лишь: Пятницкое кладбище в Калуге – ощутят своё всеединство со всем жившим, ушедшим, живым…
И то, что потом пойдут ко старшему и напьются у него, читая стихи и путаясь в воспоминаниях, может быть, и не особенно важно.
2
-Кто лучше Валентина расскажет в музее нашем Краеведческом о Калуге, а?
Старший брат вёл за руку младшего сынка, а младший брат, покуривая, думал, что он прав, вспоминая, вернее – держа в голове, жёстко, будто клещи какие в мозгу работали, картины похорон своего крёстного: отца старшего брата.
Они свернули в проулок, прошли мимо церкви, где в советские времена был кинотеатр «Пионер», и сколько всего счастливого там посмотрелось!- вышли к роскошным, старинным Торговым рядам, обогнули, прошли насквозь сквериком, двинулись по вибрирующему Каменному мосту, овраг под которым гляделся так, будто изъят из Библии… Из недр грандиозного текста…
Валентин – друг отца и дяди – старик, тихий калужский философ, каменно-мудрый, внешне всегда спокойный – ждал их у входа в музей: в роскошном особняке помещался…
Поздоровались, Валентин, используя шуточный тон, приветствовал мальчишку…
Итак, вход…
Это действительно – роскошный барский дом, где звучали балы и сверкали паркеты, они сверкают и сейчас – сложные, наборные, покрытые янтарём лака; но пока эти трое идут нижними ярусами музея, где даны модели и макеты животных, птиц… И младший брат особенно сосредотачивается на разрезе гнезда гадюки, затянутом пластиком, естественно: кажется страшным.
Ему хочется сказать, что змеи, которых боятся всех, включая тех, кто их изучают, очень интересовали его, ибо он прочитал, что они, имея яд, нейтрализуют, таким образом, метафизический яд человека – злобу, зависть, и проч. – но он не говорит ничего, идя за остальными.
А – говорит в основном отец, старший брат, ибо Валентин тихо, просто, иногда вставляет слово; а проходят они залом, где наборный паркет блестит, а старинные пистолеты под стеклом выглядят одновременно устрашающе и роскошно, они видят знамёна, и читают документы; и с потолка низвергаются символы ушедших родов…
Они выходят из музея – нагруженные каждый своим, и только мальчишка – крохотный, четырёхлетний ребёнок улыбается счастливо, — они вновь совершают сложный, переулочный путь, и, проходя мимо церкви, и тут старший двоюродный говорит:
-Тут тир, вроде, должен был быть, а?
Они находят его – он в крипте церкви ещё не возвращённый, ибо начало девяностых мерцает миражно, они заходят, спускаются по лесенке, и, оказывается, что работника зовут дядя Лёва…
-Как твоего папу! – говорит старший…
А младший…
Отец – архипелаг, континент, такая часть жизни, что, четверть века спустя вспоминая эту прогулку, только и хочется, будучи, при том уже в возрасте отца, когда он умер – встретиться с ним.
А тогда брат, накупив пулек, ловко заводил мельницы, заставлял кузнецов бить по наковальне, валил медведей.
Всё было хорошо – если бы не мерцавшая подоплёка.
Младший брат пошёл к Валентину выпивать под пельмени, а старший, забрав сынка, ныне вполне преуспевающего, отправился с ним…
…я думаю на улицу Суворова в дом номер 189, в квартиру 89.
ВСТАВАЙ, ПРОКЛЯТЬЕМ ЗАКЛЕЙМЁННЫЙ
Сны тяжело ворочались в сознанье – странные, абсурдные; иногда понятные – о сыне, похороненном двадцать три года назад, о жене, умершей в прошлом году; и, выдираясь из них, старик бормотал сам себе: Вставай! Проклятьем заклеймённый!
Он вставал – тяжело, как любой старик; раньше можно было позвать кота – толстого, пушистого, но – стал так болеть, что пришлось усыпить.
Осень за окнами развешивает стяги, и переливаются они, струится роскошь Византии, или другой, полузабытой человечеством империи.
В империи человечества, в суммарном её объёме легко забывается многое, но в человеческом естестве забвение практически невозможно, если речь идёт о единственном ребёнке…
…на последнем курсе университета погиб, разбился на машине…
Похороны многолюдны были, и кадры их помнятся, как только что увиденный фильм, жуткий и противоестественный; три года с женой ходили на могилу каждый день, потом стали реже…
Старик пьёт кофе, ест бутерброд; если не надо на работу – которая спасает изрядно – в лабораторию минералогии – он выходит гулять; когда-то любил пройтись по шуршащей листве, а… кто собирал её, разную? Неужели и он когда-то — ребёнком?
Другой старик, живущий в соседнем доме, обожает сидеть на скамейке детской площадки, глядеть на детей, точно стремиться убедиться, что жизнь не закончится с его смертью, что вот она – продолжена; но сей не знакомый старик, наверно, не работает…
Работа убирает тотальность одиночества: минералы с их изучено-таинственными структурами, расцветают в сознанье, даря различные формулы, и любые графики, диаграммы отстраняют реальность, заставляя думать порой – а есть ли эквивалент сознанья у косной природы?
Старик работал в Египте, в Китае, во многих регионах Советского Союза – огромной той, роскошной империи, о которой тоже порой приходят сны.
…они много путешествовали с женой – когда мальчик погиб; много ездили по миру: хорошо зарабатывали, была возможность; в сознанье кружатся города, летят, как осенние листья – прекрасные города Европы, с узкими проулками, черепичными крышами и взмывами соборов… а звучит ли осень органом, или это одна из иллюзий сознанья?
Старик пел когда-то – у него был профессиональный, хорошо поставленный тенор, он ходил заниматься к знаменитой некогда певице, солистке Большого, познакомился у неё со многими яркими людьми… большинства уже нет.
Он ходил петь в хор до последнего времени, до смерти жены, сгоревшей от рака за год, а потом – тяжело стало, да и голос не вечен.
Он идёт знакомыми донельзя улицами, заходит в магазин, покупает нехитрую еду.
Кот сидит под водосточной трубой – и вспоминается свой, дымчатый, усыпив которого, мучился – стоило ли? Но зверь так страдал, так страдал…
Всё ведомо наизусть – сегодня не пойдёт на кладбище, стал реже бывать, чаще представляя, как смерть унесёт к своим, родным, любимым – смерть очевидно скорая, хотя здоровье ещё ничего…
Он вернётся домой, будет читать, задремлет, вздёрнется, приготовит еду, включит телевизор.
Всё будет разворачиваться на фоне воспоминаний – чуть приглушённых, более ярких, в зависимости от состояния.
День пройдёт, за вечером накатит ночь, старик ляжет спать, встанет, маясь от бессонницы, почитает ещё, потом всё же заснёт, чтобы пробарахтавшись в сумме различных снов, тяжело проснуться, сказать себе: Вставай, проклятьем заклеймённый!
И – встать.
ОБЛАДАТЕЛЬ ШАРА
Шар-игрушка, шар, изготовленный для детского развлечения – якобы шар предсказаний: потряси, спроси, стоит ли делать нечто, и ответ прозвучит кратко: да, или нет.
Купил хохмы ради, относясь к любого рода прогнозам скептически – понравилась игрушка.
Что ж…
Также, хохмы ради, перед ответственной встречей потряс его, спросил, стоит ли идти, и прозвучало в воздухе – Да.
Встреча принесла очевидную выгоду, и, возвращаясь домой, довольный, вдруг вспомнил о шаре.
Жил в уютной квартире, обширной довольно, вернувшись, вытащил шар, поглядел на него.
Улыбнулся.
Встряхнул шар, интересуясь, стоит ли доверять новопоявившемуся деловому партнёру, и прозвучавшее «нет» воспринял, как неудачный ответ, ибо возлагал на этого острого, хитрого человека немалые надежды.
Тот подвёл – подвёл нагло, расчётливо, в результате чего обладатель шара потерял изрядное количество денег.
Дома пил один, опьянев, вспомнил про шар, вытащил его из платяного шкафа, встряхнул, потряс, спросил: Сумею ли вернуть деньги?
И зыбкое «да» обнадёжило.
…сделка предстоящая потрясала перспективами, не верилось, что подобное возможно, но – осуществилось, радуя, вгоняя адреналин в кровь, открывая грядущее – сияющее, роскошное.
Шар был перемещён на письменный стол, рядом с компьютером, расположен на подставке.
Нет, он не верил в подсказки, но прибегая к ним теперь постоянно, чувствовал странное нечто: будто зыбкое марево неизвестного происхождения, плотности, состава мерцало ему, мерцало таинственно и опасно.
…через несколько лет он переезжал в особняк, другой особняк, купленный в Италии был недавно роскошно меблирован, и сам человек изменился – матёрость, появившаяся в лице, отдавала жёсткостью; а в слоях психики больше не было светлых прожилок; сделки шли всё крупнее и крупнее, жизнь становилась роскошнее, другие представлялись лишь пешками в его игре.
Однажды он потряс шар, и, спросив, правильно ли я веду себя в жизни, получил резкое: Нет.
-Ха, — воскликнул, — и – чёрт с тобой!
И с размаху грохнул шар о стену.
Сделки не срывались, всё текло гладко, а кожа на лице богача казалась уже не человеческой кожей, а драконьей чешуёй.
Он изменялся – толстел, грубел, матерел.
Он не представлял, что чёрная, зыбкая и такая конкретная туча судьбы уже наплывает на него, не мог помыслить даже, что потеряет хоть что-то.
Лёгкое марево, вылетевшее из разбитой игрушки, сгущалось над седеющей, властной башкой, забитой расчётами, суммами и презрением к окрестному миру.
КИСЛОТЫ ГЛУПОСТИ И ДУРНОВКУСИЯ
Молодой пошляк из мира шоу-бизнеса – нет, одарённый вполне, но вынужденный в силу дремучего дурновкусия публики произносить тексты известного качества с эстрады – встречается на гастролях, в отеле с пожилой, всей стране известной певицей.
Они встречаются на лестнице – достаточно роскошной для провинциальной дыры, — и, замерев, несколько минут глядят друг на друга.
Улыбнувшись, молодой пошляк, произносит:
-Не чаял с вами в жизни познакомиться.
-Чего не чаял-то, — развязно, как поёт, отвечает пожилая дива. – Ты слыхал, чтоб на эстраде хоть кто-то появился без моего соизволения? Всё равно бы познакомились – раньше, позже… Выпиваешь? Идём ко мне.
Он пошёл.
Лучший номер в отеле сверкал и переливался, и янтарная щедрость виски завершилась обыденным образом.
…о романе начинали судачить; жёлтая, как гепатит, пресса, полоскала, захлёбываясь слюной, народившиеся отношения…
Молодой шибко пошёл в гору: связи пожилой певицы были прочнее прочного, уходили на самый верх…
-А в детстве слушал меня? – спрашивает в номере очередного отеле, отрывая светом налитые виноградины от грозди.
-А то. Ещё как! Мама тебя просто обожала.
-Кстати, теперь можешь познакомить меня со своими – вот обрадуются.
-Ну, ещё бы! Только тесно у них. Я всё по гастролям, времени нету обустраиваться начать.
-Поженимся – и так обустроимся, что газетки и телеканалы захлебнуться. Ха-ха…
Они поженились.
Об этом трубили все телеканалы.
Он по-прежнему пошлил с эстрады, она почти не выступала давно, будучи теневой хозяйкой чуть ли не всего шоу-бизнеса, чьи волшебные перья на деле созданы из самых смрадных материалов человеческих душ.
Замок они построят, ещё несколько на западе купят.
Или на востоке.
И не задавайся вопросом, размахивая книжицами Омара Хайяма и Ангелуса Силезиуса почему они знамениты, не терзайся вопросом этом, погружаясь в дебри «Братьев Карамазовых», или «Микробиологии гена».
Разумеется, так не должно быть.
Разумеется, так есть.
Серый дождик каплет, сбивая золото осенней листвы, серый дождик размывает, но не разъедает реальность – как разъедают её кислоты глупости и дурновкусия…
НЕ ТОЛЬКО О ПРЕДМЕТАХ
Жизнь без предметов… но ведь обходитесь же вы без них во снах!
Космос сна не подразумевает материальности, давая порой образы более конкретные, чем стул, или стол.
Взаимоотношения со столом, — чья столешница пятниста, как чума, но стол не может вызывать негативных ассоциаций; со столом, за которым писал много-много лет, продолжаешь и сейчас, нелепо-упорный, тотально, как истинный Козерог, одинокий.
(Замечу в скобках: общение с Левиафаном и птицей Рух куда логичнее для оного знака, чем болтовня в курилке)
Стул с сиденьем несколько вытертым, но удобным; некогда пёсик твой, замечательный золотистый пудель, запрыгивал, когда ты писал, и устраивался у тебя за спиной – тёплый, мохеровый точно, ворочался, ворчал, укладывался, наконец.
…ручка упавшая под стул – точно одинокий человек в недрах огромного, пустотелого и пустого нынче собора – католического, либо лютеранского.
Предметы окружают всегда – вещи, детали мира…
Комод, на который пал взгляд, в баре некогда содержал модельки машинок, разъезжавшиеся из юности по различным знакомым детям; теперь там – планшеты с монеты, страсть к которым не избыли и пятьдесят прожитых лет…
Лак на полу истёр – и сам пол, как географическая карта местности столь же экзотической, сколь и донельзя привычной: бывает подобное совмещение во сне, бывает.
…с колеса обозрения дома кажутся собранными из кубиков – неведомым и невидимым великаном, сочно любящим жизнь Пантагрюэлем; и машинки катятся, как заводные модельки для игры Гаргантюа; впрочем, на колесе обозрения не катался с юношеских лет, но такой же эффект даёт монорельсовая дорогая, чьи поезда плавно везут над участками города, и останкинский пруд колышется поверхностью, играет мелкой рябью – сам игрушка неведомой были.
И деревья с высоты пути не значительны – легко сорвать любое, как острую пику мягкого мятлика; совсем легко.
Своеобразные купе монорельсового поезда – оригинально структурированное пространство; игра инженерной, или дизайнерской мысли не слишком тянет на бытие предметов…
Есть ли чистый вид бытия – или: возможно ли оно в чистом виде?
Область мерцания идей – хрустальных шаров, на какие медленно падают чудные снежинки вечности-беспечности.
… весёлые тролли – в точности, как детские ластики, какие дают в этом году за покупку в 555 рублей в любом из супермаркетов огромной их системы – резвятся в бесконечной беспечности вечности; и кто-то глобальный, не представимых размеров склоняется над лабораторным стеклом, за которым мерцает янтарно коацерват.
Результат неизвестен.
Пути расходятся – иные люди деловито минуют останкинский пруд, другие садятся на скамейки, смотрят.
Но предметы окружают нас всегда, ибо метафизика жизни в увеличении всего, в бесконечном движение увеличения.
А суть жизни в том, чтобы из грубого делать тонкое.
ПО МОТИВАМ СТРУГАЦКИХ
-Там, надо идти через три слоя невидимых болот, потом продираться через чёртовы кусты, лезть через…
-Подожди, так ты можешь провести?
-Я ходил туда много раз, и, раз у тебя такие рекомендации, то…можно попробовать.
-Почему попробовать?
-Потому что одно неверное движение – и тебе амба. Хочешь спросить – а мне? Я выбирался всегда, но каждый раз не уверен, что удастся повторить.
-И, тем не менее ходишь?
-Да.
Итак, они переодеваются – костюмы, облегающие тело, соответствующая обувь, и прочь.; у проводника за спиною нечто вроде рюкзака.
-Два условия, — говорит он. – Выполнять всё, что скажу, и много не болтать.
-Принято.
Зона сереет, буреет, переливается красными вспышками – там, за оградой, напоминающей рабицу, местами повалившейся, за многими, наполовину разрушенными воротцами.
Кривая, уродливая растительность покрывает не менее уродливые рельефы, и идущий за проводником ежится.
Тот оборачивается привычно.
-Не поздно вернуться.
-Нет. Идём.
Специальными ножницами проводник взрезает рабицу, отгибает края, они проходят.
Следы проводника мокнут бурою жижей.
-В след ступай. На болотах бывал?
-Нет.
-Худо.
Из ближайшего куста вырывается язык огня, и бьёт в них, проводник уворачивается, второй трёт слегка опалённую руку.
-Это пустяки. Здесь такого навалом.
След в след, медленно, упорно.
Следы текут влагою, выворачиваются корни кустов, превращаясь в змей, но проводник парализует их точным лучом фонарика.
Люди проваливаются по пояс, потом по плечи; второй следует за первым, упорные, выдираются из месива, плюхаются, грязные и усталые, на жёлтую траву.
-Безопасный, что ли, клочок?
-Тут ни про один нельзя сказать, что безопасен. Вчера такой был, сегодня…
Кусок почвы проваливается рядом с ними, они успевают откатиться, прислушиваются миги.
-А ты знаешь, что центр зоны исполнит только то желание, что прочитает в тебе?
-Слышал.
-И всё равно идёшь? Люди загадывают одно, а получают другое. К тому же каждый второй не возвращается.
-Ты же вернулся столько раз.
-Ладно, вставай. Только одно незримое болото прошли, два ещё…
…что было в центре, проводник не рассказывал никому. Да и что рассказывать было? Упорный этот с лицом каменотёса человек бормотал нечто сосредоточенно, потом к ногам его свалился мешок – здоровенный мешок.
-Деньги, конечно, — ни к кому не обращаясь, сказал проводник.
Они шли назад, проваливались, выдирались, уворачивались от огненных струй кустов, обходили места мерцаний, затягивающие более не осторожных.
Человек тащил свой мешок.
Проводник знал, что деньгами он не сможет воспользоваться, как захочет, знал, что просил человек не об этом, но не знал, выведет ли его.
Впрочем, такого упорного… вероятно.
ВСЁ ПРОСТО И СЛОЖНО
-Клюёт у тебя, смотри!
Второй мальчишка, отвлёкшийся на стрекозу, выписывающую зигзаги над прудом, дёргает удочку, и карась трепещет, извивается в воздухе, пока не шлёпается на траву.
Оба кидаются к нему.
-Плотный какой!
-Ага.
Он летит в ведро, и тяжёлая листва окрестных деревьев глядит на них умилённо, играя зелёным золотом, купаясь в лучах.
Мальчишки сидят час; плотные заборы дачных участков серою лентой идут, окружая пруд, и только один проход, сильно заросший всевозможной травой, имеется тут.
-Пора, сворачиваемся что ли?
-Да, мне ещё за водой надо.
-А мне за хлебом.
Они собирают удочки, склоняются над ведёрками.
Караси, точно сгущённые тени, плавают в мутноватой воде.
Мальчишки всегда делят – чтобы было поровну, делают так и сейчас.
Они пролезают, стараясь не обстрекаться о крапиву, в проход, идут друг за другом, выворачивают на большую дорогу.
-Придёшь потом мяч погонять?
-Может, лучше в ножики?
-Там решим, приходи.
-Ага.
Расходятся мальчишки, каждый идёт по блестящему песку дорожки, потом – по щебёнке, которой усыпаны мелкие дачные тропки; каждый отдаст улов бабушке, надеясь на вкусную хрустящую жарёху; и один пойдёт в поселковый магазин за хлебом, а другой, покачивая ведром – к дачной колонке.
Жара.
Июль.
Дачный массив обширен, соседей много, но живут не все, хотя почти все приезжают ночевать: провинция, всё близко, отработал, если не в отпуске – и на дачу.
Теплицы вздымают хребты, тая помидорно-огуречное богатство.
Баньки строили сами, и по субботам выскакивают, напарившись — красные, потные, сияющие.
Шутки перчёные, пиво в трёхлитровых банках, счастье отдохновенья.
Всё просто и сложно…
Разве объяснишь, как тонко утром приветствует луч, трогая маленькое стекло в чердачном оконце, ибо мальчишка любит спать там, на втором этаже – уютней.
А как сверкает с утра зелень – хоть укропных грядок, хоть шатров крыжовника?
А каждодневная радость встречи с другом?
В ножики – это, очертив круг, кидать по очереди, отрезая себе новые территории.
А лазать по деревьям?
…простенькое детское счастье на грандиозном советском фоне – и не заметить, когда поблек.
ПОТОКИ РАВНОДУШНОГО ВРЕМЕНИ
Трижды у метро окликала его по имени, глядел в её сторону, не мог понять, кто это…
Махала, бежала от мойки машин, и, наконец, сообразил, подошёл к ограде, поприветствовал.
Тесто измятое напоминало лицо, очки старомодные, растрёпанные волосы: когда-то, очень давно были в одной компании, часто встречались, выпивали, и была… вполне симпатичной.
Вспомнил – 55 будет в будущем году, а выглядит…
-Как ты? Рада видеть.
-Я тоже. Ничего. Нормально.
-Как твой малыш? Я так рада за тебя…
Поздний отец, мальчишке четыре с хвостиком.
-Ходит восторженно в сад. Очень компанейский, обожает детей, общение… не в меня, в общем. А твой сын?
-Дизайнером работает. Окончил курсы. Плюс ещё фотографией подрабатывает, отдаёт мне половину зарплаты…
Вспомнил – мелькнуло, остро опалив – курчавый, весёлый её мальчишка, очень похожий на его одноклассника, от которого родила: познакомил их, когда тот вернулся из армии, и завертелся у них роман – бурный, с водоворотами сцен, с расходами и проч. Но мальчишку родили.
-Сколько ему? не помню…
-24. С Пискарёвым-то общаешься?
Тот самый одноклассник.
-Не-а… Видел последний раз в 13 году, никаких координат его у меня нет. А ты?
-Общаюсь. Сейчас родителей его к врачу повезу, от отца побил.
-Да ты что? Допился совсем…
-Он уже из запоя не выходит. Родители совершенно больны от него. Ни один из его проектов не получился.
Встаёт в памяти образ – молодого, победительного: спортсмен, женолюб, выпивоха – тогда ещё выпивоха, потом – летящий в бездну алкаш; в девяностые зарабатывал: мутная вода была удобна…
-А на что живёт?
-Не понятно вообще. Что-то, иногда, выходя из запоя, умудряется заработать, тут же пропивает.
-Сама чем занимаешься?
-Ателье открыла.
Ну да, портниха, или закройщица… никогда ничего не понимал в этом.
-Дом купила – правда далеко, под Владимиром, но на машине ничего. С кем-то из прежних общаешься?
-Не-а. И неохота, если честно. Малыш, жена, мама, мне достаточно.
-Как мама, кстати?
-Бодра и деятельна. Несмотря на восемьдесят лет.
Ещё пара имён – когдатошних общих знакомых.
Но – не видит никого, и впрямь – нет желания.
Люди идут, метро всасывает и выплёвывает их, машины отъезжают от заправки, и в недрах мойки брызжут и блещут водяные струи.
Двое стоят у ограды, перебирая фразы, мало что значащие, и хоть женщина и говорит, что рада видеть чрезвычайно, не знает, так ли это.
Они прощаются, он идёт… куда шёл.
Он проходит мимо огромной гостинице, мельком взглянув на выключенные фонтаны и памятник знаменитому французскому государственному деятелю, он жадно, как всегда всматривается в лица идущих, стараясь угадать линии их жизней, и тяжело ворочается в голове: лихой одноклассник, красавец некогда, придавленный мёртвым колоколом не проходящего запоя, его гражданская жена, которую видел только что, и которую едва узнал – и: время, — потоки равнодушного, разъедающего нас хуже кислоты, деформирующего, отбирающего всё.
Начинает накрапывать октябрьский дожди, и, открыв предусмотрительно захваченный зонт, пятидесятилетний человек идёт домой.
ЗВЕНО В ЦЕПОЧКЕ
По листьям осени, огибая углы домов, выбирая дорожки особенно золотые, шуршащие, радостные, отдающие детством…
Идти с человеком, чьё лицо жёстко, а глаза мерцают синеватой сталью, с человеком, который щёлкнув пальцами, когда появился, материализовавшись из сна, проявил на стене экран, и замелькала на нём, закружилась твоя жизнь…
-Хочешь изменений? – спросил, единственный раз улыбнувшись.
-Да! – воскликнул…
-Ну что же… — Сказал предельно серьёзно, как говорят люди, занимающие важные посты. – Пойдём, пройдёмся. Картинки будут вспыхивать в твоём мозгу, и ты скажешь, что бы хотел подкорректировать.
И вот – листва, дорожки, двое идущих.
…десятилетний мальчик, сидя за большим отцовским столом, сочиняет сказку, глядя в окна: квартира на первом этаже, и сугробы так близко, что можно выбраться из окна прямо в них.
-Может быть, ты хочешь, чтобы сказки этой не было?
-Занятно было бы попробовать.
И вот – мальчик катится на санках, как катался в детстве, ликует, снежинки несутся в лицо…
Вот взрослый – вздыхая, утром идёт в осточертевшую контору, здоровается с сотрудниками, многие из которых ненавистны, проводит день за монитором и перебиранием скучных бумаг, возвращается к скучному, одинокому, скудному быту.
-Ты считаешь, что писательство твой крест, но… вспомни:
…он видит себя, исступлённо пишущего – сначала бумага, потом монитор; он видит встающие стены Вавилона, видит парение, отправляющее его то в византийские пределы, то в чудесную страну детства, и всё превращает в чудесные словесные цветы; он не познал успеха, но публиковался постоянно, и – вдруг – он видит зажигающиеся разноцветные огни: они горят в пространстве и он понимает, что это следы его лучших текстов.
-То есть, — говорит он человеку, — если бы тогда, давным-давно, я бы не начал писать, прожил бы скучную жизнь мелкого служащего, без взлётов, падений?
-Именно. Возможный вариант – жизнь работяги – мычащего, пьющего гораздо сильнее, чем ты пил, бьющего жену, а сын его станет вором…
-Н-да…
-А вот: смотри…
…он ссорится с женщиной, дороже которой не было, она кричит, что если бы не его писанина, а нормальная была бы работа, они бы поженились, и тогда…
А вот эта женщина в гробу: молодая, не дожившая до сорока…
-Видишь? Поженились бы – потом тащил бы груз одиночества, пострашнее нынешнего.
…его малыш играет в саду – солнечный, послушный, общительный малышок, поздний ребёнок; его жена сидит в офисе, где продаёт косметику, она хозяйка офиса, у неё есть наёмные сотрудники; он сочиняет, сидя за монитором; он будет спать днём – не больше часа, ибо мало спит ночью, потом пойдёт за малышом, забирает обычно чуть раньше, до закрытия сада, и будут они играть, гулять…
Шуршит осенняя листва: может быть, в памяти? шуршит, и тает голос за кадром: всё всегда устроено лучшим образом, как бы ты не хотел изменить нечто – оно лишь звено в цепочке глобальной необходимости; звено, не подлежащее изъятью.
И НЕ СТОИТ ПРОБОВАТЬ
Ребёнку интересны гости – взрослые гости родителей, пышно накрытый стол: не часто ещё собираются на новой квартире, переехали недавно.
Ребёнку интересно, что приготовит мама – как в духовке запекает она мясо в хлебе: прямо снимает горбушку с чёрного кирпича, выскребает мякоть, слоями помещает мясо внутрь, заливает специальным соусом, и – улыбается сынку, как всегда…
Взрослые говорят с ним, расспрашивают про дела, и он, стараясь казаться старше, рассказывает дядя Славе, тёте Ире…
Взрослые выходят курить на балкон, и мальчишка выходит с ними: ему нравится балкон, он любит вид с него, открывающий тополиный, роскошный двор, — и май, зеленью видоизменивший пространство, люб ребёнку…
-Ляль, как Галю похоронили? – спрашивает дядя Слава у мамы мальчишки.
-Как, Слав… Ну, нормально, в общем…
Нечто обрывается в сознанье ребёнка, летит в тускло мерцающую, отливающую сталью бездну.
-Ма, а что – тётя Галя умерла?
-Да, сынок. Мы не говорили тебе…
Ребёнок сразу не понимает, отчего так жарко, горячо, солёно расплывается мир – он не понимает, откуда у него столько слёз, они льются и льются, покрывая лицо влажной плёнкой, и разъедая при этом сознание.
…знал, что болела.
Бывало, оставляли у неё – старинной знакомой, без семьи, живущей со старой матерью в доме, насуплено глядящим на мир второй век…
Коридор длинный, полутёмный, таинственный; растение в комнате… целое дерево, и под ним спрятаться можно, под листами его шестипалыми, лоснисто-зелёными.
Книги в шкафу притягивают внимание ребёнка: Галя достаёт их – старые, с гравюрами, на которых корабли и чудовища, а мама её, баба Лида, заваривает чай.
Буфет на кухне тоже старинный, в нём есть форма – барашек, ребёнок не знает, что такое пасхальный агнец, не может знать, но очень любит кекс в форме животного, какой печёт тётя Галя, и глаза у него – из изюмин.
Ещё – она раскрашивает яйца для общих семейных знакомых, на каждом делая символическое изображение увлечения его: появляются ноты, или едет машинка…
Тётя Галя всегда улыбается, она добра бесконечна – если вообще возможна какая-то бесконечность применительно к темам людским.
…знал, что она болела.
Скрыли, что умерла.
Он плачет и плачет, он не в силах успокоиться.
…седобородый ребёнок, проживший, как ни странно полвека, перебирая старые фотографии, находит и тёти Галины, и, вглядываясь в её полное, круглое лицо, думает, что уже не вспомнил бы, какой была в жизни, хотя тепло, исходящее от неё, как и дом старый, и бабу Лиду, и потоки слёз своих тогдашних не изъять из недр мозга.
И не стоит пробовать.
ДОЛОГ АВГУСТОВСКИЙ ДЕНЬ
-И понимаешь, мысленно путешествуя по Византии, я ощущаю, будто жил когда-то здесь, видел все эти лестницы, и павлинов, чьи хвосты символизировали царствие небесное воочью…
Он говорит, вспоминая, как познакомился с этим человеком, одноклассником старшего двоюродного брата – а было это на похоронах дяди-крёстного, отца брата, и он, человек этот выносил гроб, вместе с другими друзьями брата.
Они сидят под ивой – огромной, ветвистой, чья кора напоминает загадочные письмена давно умершего языка, они сидят, празднуя день рожденье старшего.
Друг улыбается:
-Реинкарнация, да?
-Да, именно ощущение её…
На пространной подстилке пёстрая, разнообразная снедь, открываются новые бутылки.
Полная дама, возглашает:
-Алексей, думали, что тебе подарить. Всё у тебя есть вроде бы, но иногда не организован бываешь. Вот, — она достаёт из пакета, — дарим тебе органайзер!
Брат, шумно, как всегда благодарит; снова пьют.
Народу много.
Долго спускались между роскошных древес, перелеском, где корни, вылезающие из земли, напоминали живые провода, а кротовьи норы, были высоки; этот спуск, знакомый наизусть, тыщи раз в детстве и юности выводил к Оке, к переправе; но понтонный мост снесло, и теперь люди переправлялись на моторной лодке.
Спускались втроём – братья, и младший сын именинника; несли сумки, нагруженные провизией, старший тащил ещё и рюкзак, а младший, глянув на запустенье крайних дачных участков, приметил густые, мясистые цветы люпина.
Хороши они были.
Под ивой ждал Андрюха – первый…
-Ты что – пешком?
-А то. Я рано встаю.
-Долго же топать!
-Ничего, прогулялся.
Младший представил путь – от старого моста, вдоль берега; вспомнил внезапно, как раз с братом тем же шли в новогодние дни, перемещаясь из одних гостей в другие, шли долго, оскальзываясь на льду, но довольные, поддатые.
Другие гости томились на противоположном берегу – лодка вмещала немногих.
-Мишаня уже подпрыгивает. Сейчас вплавь рванёт.
Собрались все, наконец.
-А Дмитрича что – не звал? – спросил младший.
-Звал, конечно. Не знаю, где…
Валентин Дмитрич, пенсионер-философ, которого младший в шутку называет «папа», а отца своего похоронил давным-давно; так надеялся пообщаться с Дмитричем, ибо всякий раз, бывая здесь, в провинции, идёт к нему, а в этот не успел что-то…
Младший пьянеет счастливо, тосты звучат, еда поглощается.
У него вышла первая книга не давно – у младшего: он молодой поэт, он достаёт эту книжицу, идёт к усевшемуся на суку огромному Аркашке, с которым не общался почти никогда.
-Держи, — говорит, — чтобы не думал, что я просто болтающий бездельник.
-Это что? твоя книга? Маша, — кричит жене, — дай ручку, мне автор впервые книгу дарит!
И квохчет восторженно, что никак не ожидается от технаря, грубоватого, простого.
…они купаются потом; затем, у берега, сплетают руки, и маленькая девочка – дочка Аркаши – прыгает в воду, ликуя, и брызги, вспыхивая на солнце, кажутся клочками счастья.
Потом ещё долго будут колобродить по Калуге – самые стойкие из них пойдут на квартиру к старшему брату, будут допивать, петь,
философствовать.
Долог августовский день, великолепно долог…
ЗАМЫКАНИЕ КРУГА
Один – нежный ребёнок, с любопытными мечтательными глазами, другой – пошустрей, погрубей, и девочка с ними – скорее забавная, чем симпатичная.
Живут в соседних домах, играют на обширной площадке между, оба малыша теребят родителей:
-А Катя будет?
-Где Катя?
Завидев, мчатся к ней, обнимают, хохочут; родители улыбаются, обсуждают что-то, пока дети носятся, играют…
-Катя, не толкай Дениса!
-Денис, зачем ты ударил Андрюшу? Нельзя так…
Рёв.
Смех.
Натаскивают листья под горку, забираются на лесенку, прыгают, поднимая тучи осенних брызг.
Вечереет рано, янтарно-медово загораются фонари, жизнь идёт за прямоугольниками мерно зажигаемых окон…
Они ходят в разные сады, но в школу пошли одну, и – в один класс.
-Денис! Привет!
-Привет, Андрюша. Где ты был?
-Мы на даче были. Потом ещё на Крит ездили.
-Катя, Катя, смотри!
Они мчатся, но уже не обнимаются, как было несколько лет назад; Катя стала симпатичной, ладной, и играет с обоими мальчишками…
Они идут в новый класс, и на уроках сидят рядом, только на одних – Денис рядом с Катей, на других Андрюша.
Вместе выходят из школы.
-Пошли в парк, на аттракционы.
-Ну их, лучше в кино!
-Ты куда хочешь, Катерина?
-Я? В кафе…
Они считают деньги.
Они идут втроём в кафе…
-Подумайте, совсем недавно ходили друг к другу в гости, машинки дарили, или куколок…
-Да, летит время, время…
Стареют родители, у кого-то неприятности на работе, другой болел тяжело, но – выкарабкался; всё обычно, и всё своё, родное, неповторимое…
Дети поступают в институты.
Они иногда, когда нет малышей, появляются на детской площадке, но чаще Катя – с кем-то одним.
-Ты с Деней что ль в кабак ходила?
-Ревнуешь?
-Ну!
-Ха, ну пойдём тоже…
Институт заканчивается, работа кружит, кто-то уже похоронил родителей, цветы пестрели в руках, потом ложились в лодку гроба…
-Смотри, играют наши, как мы тут играли, да? – Она глядит в окно, где пятилетние дети устраивают кучу-малу.
Она вышла замуж…
В общем, другой женился на одногруппнице.
Бабушка гуляет с малышом, мама Катя смотрит в окно, и глаза её увлажняются вдруг.
Погрузневший за последние годы муж спрашивает:
-Что ты?
-Да так, вспомнилось…
Из другого окна глядит тот, кто женился на одногруппнице, видит, как она гуляет с малышом, и думает, что если бы он женился на Кате, жизнь сложилась бы иначе.
…хотя – ходят друг к другу в гости, обсуждают дела, выпивают…
В КОНЦЕ ОКТЯБРЯ…
На листьях кустов, сохранивших зелёную силу, тонкие плёночки снега, и малыш, отказавшийся идти в сад, и потребовавший гулянья, на приступочке дома собирает белое вещество ковшом сине-жёлтого трактора.
-Давай-ка в снежки, малыш?
Отец сгребает горстку, быстро лепит шарик, кидает в сынка.
Ликуя и смеясь, тот делает также, правда снежок его не велик.
В кармане отца вибрирует мобильник, и, сдёрнув перчатку, достаёт аппаратик, слушает жену:
-В сад… в сад до одиннадцати надо, чтобы медсестра осмотрела манту. Или – врача вызывать.
-Раньше нельзя было узнать?
-Мне только что Ольга позвонила.
Ольга – одна из воспитательниц: дородная, душевная, сама мать троих детей, и хоть из старших групп, иногда заходят они, играют с малышами…
Отец наклоняется к мальчишке:
-Малыш, сейчас мы съездим в сад, тебе медсестра прививку посмотрит, ладно?
-Па, не хоу в сад…
-Малыш, не останешься, если не хочешь, просто посмотрит тётя – и всё…
-И опять снеки?
-Да, и опять в снежки. Зайдём на минутку домой, возьмём кое-что.
Они поднимаются в лифте, зеркало на задней стенке гладко поблёскивает, отражая отца, а малыша пока не видно; поднимаются – забрать маленький пакетик, в каком сложены штанишки и носки малыша: на случай сада, и 150 рублей, которые надо отдать Ольге за кукольный спектакль.
Отец везёт малыша на самокате, тройной след остаётся в снегу.
-Па, я не хоу в сад, — повторяет мальчишка.
-Не пойдёшь. А вдруг – захочется? Давай – по ситуации.
Навстречу – Валера Смирнов: с лыжными палками – любитель ходьбы, лыж, движения; явно идёт в лесопарк; машет приветственно.
-Привет, Валер. Извини, спешу.
-Всё нормально, рад видеть.
…в учреждении, где отработал тридцать лет (ходил на службу, как шутил) Валера занимал должность… уже не помнится какую; заглядывал в библиотеку поболтать, а раз, когда сказал ему, что служба до смерти надоела, предложил подыскать работу, и помнится тот разговор, не имевший последствий.
Отец с малышом стоят на светофоре.
Флажки цветов меняются, и свежеположенный асфальт мелькает быстро.
Обогнуть продовольственный, свернуть во двор; самокат скрипит, опять вышло из строя заднее колесо, а малыш смеётся…
-Нравится скрип?
-Да, па…
Снег на последних цветах, на траве, на маленьком футбольном поле; снег, белеющий на ступеньках…
Маленький, с вертикальными шкафчиками, предбанник, и Ольга, выходящая улыбается:
-Не хочет в сад второй день, забастовал, — говорит отец, протягивая 150 рублей.
-Ой, и забыла. Андрюш, что такое? Вот ребятки тебя ждут, будем яблоки есть, потом почитаем, поспишь.
Жмётся к отцу: трепетный, маленький.
-Па, я не хоу… Хоу в снеки…
-В снежки хочет играть.
-Так будете, — заверяет Ольга. – Сейчас яблоки поедим, и – гулять.
И малыш остаётся.
Отец переодевает привычно, смотрит, как зашёл в помещение, сел за столик с другими.
…на опавших листья белые плёнки, вихры, завитки; и дворы и пейзажи настолько знакомы, что новое кажется фантомом, выдумками чужих.
Ладно.
Если малыш раскапризничается, Ольга позвонит, заберёт его пораньше.
И СТРАНА НАЧАЛА РАЗВАЛИВАТЬСЯ
-Делайте, — махнул рукой министрам и генералам, пришедшим на доклад.
И, повернувшись в кресле, скривив губы, ещё раз, тише: – Делайте. Я пока на море поеду.
Они хотели вернуть прежнюю модель общества – ту, в которой сверх-комфортно жилось им, и не плохо большинству; ту, которая стала распадаться на глазах от их руководства, ту, в какой всё было по правилам: понятно, доступно.
Лидер страны уехал на роскошную виллу на побережье, а через несколько дней по всем теле и радио-каналам страны объявили о критическом состоянии его здоровья и переходе власти в руки временного комитета.
По секретным линиям связи было доложено ему, что начали действовать, а он только хмыкнул в ответ, будто… Нет, даром предвидения он не обладал, но нечто, благодаря очень развитой интуиции, ощущал всё же.
А на второй день один из новомодных лидеров определённого движения – бывший одним из своих, вроде бы, настолько устроенным в системе, но поставивший на другую карту – объявил о не легитимности оного правления.
Он поднял бучу – с приспешниками своими заняв одно из правительственных зданий; он объявил, что берёт руководство на себя, и к зданию заструился народ – сперва ручейками, потом потоками.
Да, лидера этого предполагали брать, но силовой захват явно осложнялся: люди шли и шли, пили, пели; люди жаждали, мечтали, алкали избавленья от косной, надоевшей власти, люди…
-Толпы идут, — сообщалось лидеру страны. – Что делать?
-А что хотите! – отвечал зло. – Втравили в авантюру, придурки!
И они выбрали силовой метод.
Войска, бронетехника стягивались в столицу – параллельно идущим людям; техника громыхала по улицам, корёжа асфальт; люди, предчувствуя героическое противостояние, наливались необыкновенной силой.
Временный комитет метался.
Уютное здание, где расположились эти полулидеры, закрытое, охраняемое, то и дело оглашалось возгласами:
-Ну и что? давить их к чертям?
-Давить! – решительно заявлял министр обороны. – Ишь, разбежались – не довольны, мол.
-Ты представляешь, что в мире начнётся?
-А плевать. Мы сами – целый мир.
Сообщения приходили постоянно – так же постоянно текли виски и коньяк, и, пьянея, министры и генералы понимали – грядёт большая кровь.
Несколько бронемашин, двинутых на своеобразную разведку, были закиданы бутылками со смесью, несколько гражданских погибло, солдаты переходили на сторону митингующих.
-Что? – звонили лидеру страны.
-Отбой. – Мрачно ответил он. – Доставите меня через пару дней, обращусь к народу.
Штурм не состоялся.
Ликовавшие люди расходились по домам.
Лидер вернулся, ещё не зная, что он уже не лидер.
А тот – грубый, наглый, ярящийся от победы своей – уселся во главе страны, про которую предшественник сказал: Народ отверг! Имея в виду произошедшее.
И страна начала разваливаться.
К ВОПРОСУ О СОВРЕМЕННОСТИ
-…нашей с вами современности, да…
-Простите, а что считать современность?
Голос с галёрки, из дальнего отсека аудитории – в основном молодой, не любящей тему абсурда, и вот такой вопрос задан сивобородому, пожилого, уставшему от говорильни докладчику.
Он смотрит из-под очков, видя невидимое: покачивание чёрного сосуда из какого изливаются в реальность токи абсурда, он смотрит и…
-А вам непонятно?
-Не в том смысле, что непонятно, — и голос, кажется, существует без физического тела, испускающего его, — а просто разная очень современность – у тех, у этих. Веер такой…
Веера павлиньих хвостов, дававшие иллюзию ромейцам: хвостов, символизировавших царствие небесное.
-Я не узор веера! – вдруг кричит докладчик. – Я ходил беломраморными лестницами Византии, о которых вы и не подозреваете! Я добывал пласты земного мяса – мрамора – в Тоскане, и видел Микеланджело за работой.
Маленький человек, превращённый в гиганта собственным гением, иссекает из глубин глыб сокровища.
Паучок, ставший в другом воплощении докладчиком, точно глядит из угла, из серого сердца искусно сплетённой паутины.
-Я улетаю от вас! – глаголит странный человек на кафедре, оказавшийся в современности ненароком, и – действительно улетает – на волшебных грифах Гофмана, или абсурдных фразах Кафки…
…не было ничего – доклада, аудитории, метафизических учений, эзотерических тайн…
Не было ничего – кроме молекул, космоса, Большого взрыва, чьи линии прозрел бельгийский священник-иезуит, герой Первой мировой…
Было всё – все вопросы, дворцы и музеи, битвы и крипты, критский лабиринт, отражавший лабиринт Египта, коацерват, мерцавший под фиолетовым солнцем, ликвор, вливаемый в спинномозговые сосуды посредством глобального эксперимента; было всё – и есть – глобальный детский сад человечества, медленно растущего под надзором невидимых воспитателей.
КОД КРОВИ
Ток крови, код крови…
Тяжёлая гудящая плазма, циркулирующая в подземных пластах тела; плазма, хранящая если не всю, то огромное количество информации о вас, и вычислив код, получишь доступ к тайнам ветвления рода – не только своего…
…как папа, с нежной жадностью, поедаешь макароны со сковородки.
Твой малыш – кроха совсем – любит ходить, как ты, заложив руки за спину, да и в очерке многих его движений ловишь нечто союзное, соединённое с тобой.
Отцовский коллега, которого привёл в гости к вам другой, с каким общались порою, сказал: Ну, никогда не предполагал, что Льва ещё раз на этом свете увижу!
Отца звали Львом, и так, стало быть, на не пристрастный взгляд коллеги, похожи ты был, что поразился он, поразился – как поражаются откровенью.
Отец умер рано – в 52, тебе, тогда 19-летнему он казался пожившим, и странную смесь ощущений, что испытывал, стоя над гробом отца, не сумел бы разделить на составляющие и сейчас, спустя тридцать лет.
В какой мере ты являешься его продолжением? В какой — путь твой нов?
Малышу, его внуку, которого он никогда не увидит, сейчас четыре, он не будет иметь представления о деде, фотокарточки мало что донесут (рассматривали, было, египетские слайды отца: он был там в семидесятом, когда Египет не стал ещё местом банально-нудного постсоветского туристического паломничества; и пожелтевшие кадры занятными казались малышу, но что это за дядька – он вряд ли понял).
Как переходит жизнь в жизнь? Какие алхимические реакции дают продолжение духовного развития?
(В бреду как будто – точно один человек развивается, растёт…и смерти нет: она иллюзия…)
Проходил в восемнадцать лет дворами, шёл качаться в атлетический зал, и у подъезда видел: гроб на табуретках, рыдают старухи, ритуальный автобус ждёт.
Много похорон знал, но эти – посторонние, запомнились так чётко.
Отец был более разнообразен, чем ты: физик, обладавший замечательным баритоном, путешественник, объехавший весь Союз, коллекционер, книгочей, спортсмен – в юности.
Твой интерес всегда был узко направленный, гуманитарный.
Какие разовьются у малыша?
Вчера впервые ходил в группу танцев в детском саду – и представляешь, как вертелся восторженно, подпрыгивал, крутился, вращался…
Ребёнок – репетиция человека?
Ребёнок – бутон?
Код крови, код рода тяжело мерцает – понятный неким глобальным экспериментаторам в незримой, не очевидной для нас лаборатории – но не вычислишь его своею жизнью, нет-нет, даже сформулировать не сможешь, что хотел бы вычислить…
15 ФЕВРАЛЯ 2002 ГОДА
Торт Трюфель, водка, шампанское…
Зродников, смеясь, говорил: Джентельменский набор!
Климовский, коллега и друг отца, умершего очень давно, привёл в гости с собою Владимира, которого ты никогда не видел…
Слышал, что работали вместе, тщился вспомнить – был он на похоронах?..
Рассаживались за пышно накрытым журнальным столиком – он массивен был, от старого, югославского гарнитура, какой приобретали, когда въезжали в эту квартиру, в конце семидесятых.
(Первые десять лет в роскошной коммуналке, не менее роскошного старинного дома в центре Москвы… не предполагал, что к пятидесяти будешь только их, первые годы, воспринимать, как счастье).
-Вань, — говорила мама Климовскому, — я всё думаю про твою экстрасенсорику, парапсихология…
Он прервал маму:
-Ляль, не стоит думать об этом. Я был одним из первых в Союзе, кто стал изучать тему, и тут нужны особые способности… Открылись у меня, сам я к этому не стремился.
-Ладно, Вань, опять ты со своим…
-Нет, подожди, Володь, к примеру, Ляля не знает, что помогает сыну, молясь за него в церкви.
-Ты знаешь, Володь, я не церковный.
-А я, — сказал сын, — по-своему верующий…
Они разливали водку, выпивали; сын пьянел, как впрочем, и гости, уходил в дебри философствования, вспоминая то старого философа Фёдорова, то Льва Толстого; и чувствуя, ощущая, что всё нагромождения домашнего этого богоискательства несерьёзно рядом с тяжким током крови в нас, безвестностью смерти, собственным исступлённым сочинительством.
-Кстати, — вскочил…
Он пошёл в маленькую комнату, достал из шкафа две свои поэтические книжки, принёс.
-Вот, дядя Володя, вам. У дяди Вани есть.
Тот достал ручку, попросил надписать, и полетел по первой странице размашистый автограф, зачернел, чтобы книжка тотчас ушла в портфель.
-Надо ж! – воскликнул Зродников. – Никогда не представлял, что Льва ещё раз на свете увижу.
Отца звали Львом.
Сын улыбнулся.
-Я же говорил, — озвучил он, — что в сравнении с током крови, страхом смерти и сочинительством любое богоискательство нуль.
-Смерти нет, — заявил Климосквий, — смерть это…
-Да? – ёрнически заметил сын. – Тогда позвоните отцу, пусть примет участие в нашем застолье.
Оно тянулось – застолье.
За окнами повисла тьма, мама принесла горячее, до торта, разумеется, дело не дошло.
День клонился к завершению – банальный день, 15 февраля 2002 года…
И… я никогда больше не встречал этих людей, никогда, размышляя, как прежде, о таинственном смысловом наполнении крови – о! не о банальных лейкоцитах и прочем речь – стремясь постичь код рода, крови, тайны, фёдоровской всеобщности.
ПО ПОНЕДЕЛЬНИКАМ ТУТ ЗАТИШЬЕ
По понедельникам тут затишье…
Редкие отсеки, называемые торговцами – магазины, открыты, но продавцы скучают в основном под сенью планшетов, с которых глядят серебряные кругляши: ярмарка увлечений.
Есть отсеки торгующие антиквариатом, и смутное золото икон мерцает из-под стёкол, а крутобокие самовары соседствуют с бутылями девятнадцатого века – из тяжёлого, мутного стекла.
В иных планшетах можно увидеть пуговицы – блестящие, красивые – с мундиров разных ведомств всё того же девятнадцатого века; а оживление на ярмарке увлечений начинается со вторника, плавно набирает силу к четвергу, и достигает пика в пятницу и субботу, когда функционирует ещё клуб нумизматов.
Старожилы – пузатые или тощие старики, краснолицые, денежно-уверенные, бородавчатые, одышливые вспоминают советские клубы, качают головами, вздыхают.
-Да, в Союзе две проблемы было – найти монету и достать деньги на неё, а теперь – бери, не хочу, лишь бы деньги были.
Гуд пластается над столами, гул плывёт, голоса перебивают друг друга; многие приходят сюда не ради торговли, или пополнения и так весьма объёмных коллекций, а просто – поболтать, провести время.
-Хе, озверел ангальтский талерок за шесть! Он двенадцать стоит, как минимум!
-Вася, Сан-Марино двадцатых годов нужно?
-Покажи, что там у тебя?
И так далее – пластаются голоса, мерцает серебро, монеты переходят из рук в руки…
Интереснее магазины-отсеки – тот, например, целиком посвящённый антике, или вот этот, где редко бывает Серёга, довольствовавшийся тем, что написал на картонке свой телефон и укрепил на двери; а когда бывает – сидит в тесном закутке под планшетами с юбилейными серебряными монетами бывших соцстран.
О! они роскошны! Как выразительно сделаны штемпеля! Как горят, исполненные в пруфе экземпляры! Сколько воспоминаний и ассоциаций у людей в возрасте.
-Помню, в восьмидесятом в Софии мне отец пару пятилевиков купил, а почём – как ни тщусь, не вспомнить уже…
-Я только национальными каталогами пользуюсь, — говорит Серёга, доставая синенькие книжицы.
-А что – Краузе уже не устраивает?
-Не-а, эти точнее…
Пробегает некто мимо, заглядывает, бежит дальше.
Скучая, тётя глядит в телевизор: едва ли сама увлечена собирательством: просто работа.
Шкафы громоздятся у неё за спиной, и набиты они тяжеленными альбомами, а под стеклом прилавков – всё больше мелочь.
Раньше стояли ещё большие пластмассовые лохани, набитые мелочью всего мира, да убрали их – нельзя же без изменений.
-А занятно было копаться – детство вспоминаешь, толкучку, чёрный рынок, то бишь, в Сокольниках.
-Ага.
Двое пожилых покидают территорию ярмарки, разматывая привлекательный лабиринт.
Тут завод некогда помещался: красные, старые корпуса чуть не дореволюционной постройки…
Медленно зреет крутым плодом суббота, скатывается к ногам воскресенья – оно задумчиво будет, плавно, без оживления, и – грядёт понедельник.
А по понедельникам тут затишье.